— Нет, постой, — озабоченно говорит Надя. — Я сейчас посмотрю твои глаза.
— Оставь, пожалуйста! Никакой трахомы у меня нет.
Но на этот раз даже магическое слово «пожалуйста» не имеет действия. Сестренка начинает выворачивать мне веки, и я должен сидеть спокойно, обливаясь слезами.
Трахома у меня, конечно, не обнаружена, хотя веки «подозрительно воспалены», как заявляет мой домашний мучитель.
— Понимаешь ли ты, если появятся фолликулы...
— Фолликулы?
— Да. То у тебя вывернутся веки, может пострадать роговица, и появится бельмо. Ослепнуть же можно! В больницу завтра пойдем, — твердо говорит Надя.
Я раскаиваюсь, что полез к ней с расспросами.
— Да понимаешь ли ты, — не унимается она, — что трахома раздражает глаз и человеку все вокруг становится немилым? Понимаешь? Солнечный день и тот для него сплошная серость.
— Ну, ладно. Я все понял.
— Вот и хорошо.
Сестренка успокаивается.
Да, теперь у меня есть представление о трахоме. Но почему Костя только меня ругает этим противным словом?
Мне скучно дома. Сестренка до полуночи будет сидеть над своими учебниками. Она ужасная копуха. Я никогда не учил так уроки, как она: зажмурит глаза и шепчет что-то насчет каких-то позвонков. Очень нужны ей эти позвонки! Но раз завтра будут о них спрашивать, то она убьется, но вызубрит каждый позвонок.
Я готовлю себе ужин. Колбаса с картошкой, залитые яйцом, — в кулинарных делах моя фантазия не поднималась выше этого блюда. Получается все очень вкусно. Я зачищаю сковородку, мою кипятком и вешаю на гвоздь.
— Ну, пошел, — говорю я, надевая свою пеструю кофту, которой так горжусь.
— В цирк?
— Да...
Сестренка недовольно хмыкает. Она недолюбливает мое увлечение цирком. Я знаю, что делает она это, конечно, бессознательно. Просто усвоила такую манеру от мамы, и все. Маме тоже не нравилось, что я подолгу пропадал в цирке.
— Только не буди меня, когда вернешься, — напутствует Надя. — У меня завтра экзамен...
— Ладно, можешь не беспокоиться.
Мне еще хочется пожалеть сестренку, уж очень она боится экзаменов, но чувства мои сегодня в расстроенном состоянии, и я ничего больше не говорю.
Я и сам не знаю, почему меня тянет в цирк, особенно на конюшню. Может, потому, что лошади приветливо трутся головой о мою грудь, когда я трогаю рукой их влажные ноздри. Я горжусь, когда мне разрешают выводить их на арену. Да, меня тянет в цирк. Тянет, может быть, еще и потому, что там я скрываюсь от проработок. А прорабатывают меня всю жизнь. В школе чуть ли не каждый день прорабатывали... За что? Да мало ли за что! В автобусе кондукторши прорабатывают. Дома — сестренка... На заводе... От меня, кажется, уже отстали: неисправимый, думают... А в цирке никто и никогда меня не ругает. Там всегда встречают приветливо. «Здорово, Витька!» — обычно кричат мне знакомые ребята, когда я прихожу на конюшню. «А, Витольд!» — басом говорит старый дрессировщик лошадей и лезет в карман, очевидно, за сахаром. Но потом смущенно улыбается и протягивает мне руку. «Виктор, адьё!» — кричит маленькая веселая наездница и, уносясь на арену, машет мне рукой. Даже лошади довольно кивают головами, заслышав мой голос.
Да, я готов остаться в цирке на всю жизнь. Мне там приятно все, даже резкий запах конюшни. Но умерла мама. Пенсии за отца нам с сестренкой не хватает. Надо зарабатывать. Я ухожу из восьмого класса школы, и меня устраивают на завод, где раньше работал отец. Прости-прощай, цирк!..
...Итак, я еду в цирк. В автобусе я проталкиваюсь вперед, прислоняюсь спиной к стенке. Стою, и мне ничего не остается делать, как разглядывать лица пассажиров. Это всегда интересно: не заметишь, как доедешь до своей остановки, да и мысль о том, что надо платить за проезд, тревожит не так, как если бы ты думал только об этом.
Вот старушка с большим носом сердито поджала запавшие губы. Рядом женщина в сером пальто с серебристым воротником. Лоб у женщины бледный, виски даже желтоваты, но щеки алеют. Подкрашены. Девушка в зеленой шляпке читает книжку и улыбается. У мужчины, что позади, лицо вялое, сонно глядят в чью-то спину бессмысленные глаза. Пьян... Два парня-китайца, оба в синем, о чем-то тихо переговариваются. Я встретился глазами с кондукторшей. Взгляд у нее усталый, видно, за день ей все надоело, и она даже не хочет ссориться со мной из-за билета. «Та, в малиновом берете, не так глядела, — вспоминаю я, — Та сочувственно глядела».
Я подаю кондукторше деньги — на всякий случай в моем кармане всегда есть несколько монет по пятнадцать копеек.
...В цирке все знакомо, все свое. Лошади трутся головами о мою грудь, выпрашивая лакомства. Маленькая наездница, как всегда, машет мне рукой: «Виктор, адьё!» — и, возбужденная, скрывается за тяжелыми портьерами. Мне долго слышится грохот копыт ее упитанного коня.
— О, рабочий класс! — басит дрессировщик лошадей вместо приветствия. — Как дела?
— Хорошо. Точим детали для нового спутника...
Я, конечно, вру. Я точу обыкновенные болты для станков. Но кто-то изготовляет детали для спутников на станках, которые мы делаем. Почему я не могу сказать, что и мы изготовляем спутники?
— Да? — И густые брови дрессировщика удивленно вскидываются. — А у нас тут все по-прежнему: лошадьми развлекаем людей.
В его голосе я улавливаю странные нотки. Он, кажется, завидует мне.
IV
— Давно бы так! — обрадованно говорит тетя Зина и глядит на часы. Они показывают без пятнадцати восемь. — А то без опоздания ты еще, кажется, ни разу не приходил.
— Ладно, тетя Зина, не будем ссориться...
Мне неловко, что я так рано пришел в цех, тетя Зина не закончила еще уборку. В цехе лишь кое-где виднеются одинокие фигуры людей. Визжит наждак. Звук чужд, неприятен. Потом и он замолкает. Цех, как бы насторожившись, ждет кого-то. Он ждет людей. Я включаю станок и не слышу больше тишины. Скоро ко мне подходит мастер. Здоровается. Говорит:
— Новую деталь будешь точить.
— Ладно...
Иван Чарушин хлопает меня ладонью по спине. Он, видно, хочет этим показать свое расположение. Костя Мармеладов, как всегда, кричит, будто в упор стреляет:
— Что, автобус перестал опаздывать?
Язва!
Не выскажу, как тяжел для меня этот день. Мне стыдно. Я обманываю ребят. Они думают, что это после вчерашнего собрания я вдруг исправился и не опоздал на работу. Я просто убежал от сестренки, которая хотела закатать меня в больницу с моей трахомой. Ушел из дому, когда она еще спала. Вечером, я знаю, она будет плакать и причитать, что я не даю ей выполнять последний наказ мамы. А мама наказывала заботиться обо мне. Она ведь до последнего дня думала, что я маленький.
В обеденный перерыв в цехе выступают артисты. Больше всего мне нравится выступление певички, исполняющей знакомые песенки из кинофильмов. Певичка так походит на девушку-кондуктора, что у меня даже сердце падает от неожиданной встречи. У нее такие же пышные волосы, такие же внимательные, большие глаза. И мне кажется, что, исполняя песенки, она смотрит только на меня. Она мне поет свои песенки! С гордым сознанием этого я ухожу к своему станку. Но каково мое разочарование, когда Мармеладов мне говорит:
— Вить, а чего эта певичка все на меня смотрела?
— У тебя болезнь, — говорю я тоном моей сестренки. — Она называется манией величия. Никто не удивится, если ты напишешь директору заявление, чтобы при жизни тебе памятник поставили.
Мармеладов сопит, хватает длинными ручищами заготовку, и я готов броситься под станок, уверенный, что он пустит ее в ход. Костя, однако, закрепляет заготовку в станке и только тогда грозит мне громадным кулаком.
В этот день мы с ним скоро миримся. Иван Чарушин приглашает нас на свой день рождения. И как только Костя заканчивает свою смену — а работает он больше меня, потому что считается взрослым, — мы отправляемся покупать подарки. Долго торчим в магазине «Подарки» на улице Горького. Многие вещи нам нравятся. Не раз мы отходим к окну и подсчитываем свои ресурсы. И всякий раз Костя говорит:
— Вещь, конечно, красивая, но непрактичная.
Я соглашаюсь, потому что у нас просто-напросто не хватает денег. Потом Костя сердито говорит.
— Музей!
И мы уходим из магазина «Подарки». В универмаге выбираем голубую рубашку и галстук. Рубашка нам очень нравится. Мне особенно нравится то, как аккуратно она упакована в целлофановом мешке. Просто жалко, когда продавец вынимает рубашку из мешка, показывая ее нам. У кассы снова происходит заминка. Но выручает мелочь, оказавшаяся у меня в кармане.
Мы не ожидали, что наш подарок так растрогает Ивана. Наоборот, мы думали, что он обидит его. Основания для таких сомнений были. Чарушин — первоклассный токарь, зарабатывает хорошо, всего у него вдоволь, зачем ему эта рубашка? Нашему удивлению нет конца, когда мы видим, как Иван несет рубаху на кухню показывать жене, повторяя:
— Экие молодцы, обрадовали-то как!
Жена, взглянув на рубашку и галстук, говорит:
— И вкус у ребят есть. Ты всегда неудачно покупаешь галстуки.
Мы сидим, гордые своим подарком. Немножко выпиваем. У Ивана больная печень, и пьет он мало. Мастер Семен Иосифович всякий раз, как мы подносим рюмки ко рту, так глядит на нас, словно мы собираемся глотать огонь, и охота выпить у нас проходит. Все-таки мы, укрывшись на кухне, вытягиваем бутылку «Российского» и здорово веселеем. Танцуем под радиолу. Я дурашливо разыгрываю цирковых артистов и смешу всех. Меня смущает лишь моя пестрая кофта, на которую хозяйка смотрит с явным подозрением. Да и мне самому она кажется здесь неуместной. Другое дело, когда я в цирке... Мастер тоже не любит мою кофту, это я давно знаю. Когда я подхожу к нему, его культя протестующе вздрагивает, точно чувствительный прибор.
Мы уходим поздно. Над городом висит луна, зеленоватая, как газонаполненные лампы, которые недавно укрепили на высоких мачтах Ленинского проспекта. Мы идем по улице необъятной ширины, мимо новых розовых домов и говорим о том, что Иван Чарушин, в сущности, человек очень хороший и зря мы зовем его Проработкиным. Мы сегодня такие мягкие, что все люди кажутся нам хорошими, и хочется прощать обиды, которые когда-либо нам были нанесены.