Лиля смотрит на меня. Ее серые большие глаза равнодушны. Я прохожу вперед и сажусь на скрипучее сиденье. Повернувшись, наблюдаю за ней. Мне знакомо каждое ее движение. Вот она ловко, одной рукой отрывает билеты, другой получает деньги и ссыпает их в свою сумку. Когда она сует руку в сумку за сдачей, деньги весело перезваниваются. Пальцы у Лили, видать, очень чуткие, иначе она не могла бы не глядя безошибочно находить нужную для сдачи монету.
Автобус скоро переполняется, я больше не вижу Лилю, только слышу ее голос. Я и раньше наблюдал: чем сильнее набит автобус, тем оживленнее Лиля, тем звонче ее голос.
— Товарищи, пройдите вперед! Надо же людям поместиться! Все с работы спешат!
И люди подвигаются.
— Товарищи, в автобус вошла старушка. Уступите ей место!
Я жалею, что не успеваю встать, кто-то уже усадил старушку.
Мужской голос спрашивает:
— Девушка, далеко до Кремля?
— Три остановки. Я скажу.
— Спасибо.
— А что идет в «Ударнике»? Не знаете?
— «Колдунья».
— Это, говорят, по Куприну?
Кто-то приходит ей на помощь:
— От Куприна остались рожки да ножки.
И завязывается спор о «Колдунье». Он продолжается до тех пор, пока спорщики не выходят из автобуса. Оказавшись на тротуаре, они все еще яростно размахивают руками, что-то доказывая друг другу.
Новые пассажиры заходят в автобус. Голос Лили звучит успокаивающе и настойчиво:
— Товарищи, пройдите вперед!
На Москве-реке лежат вялые, грязные льдины. Между ними черная вода. Река кажется пегой. Сверкают купола Ивана Великого и стекла в кремлевских дворцах.
Вдруг меня будто кто-то по лицу хлещет.
— Кондуктор, сдачу! — раздался крик. — С четвертной ты мне дала всего два рубля.
Голос пьяный, я это сразу определяю.
— Не получала я двадцать пять рублей. У меня даже в сумке нет таких денег. — Голос Лили тверд и уверен.
— Ах, не получала!
— Да, не получала. Вы подали три рубля.
— Какое нахальство! Три рубля! Ну-ка дай сумку, посмотрим.
— Сумку не дам!
— Граждане, видите, она не хочет показать сумку...
Весь автобус шумит, взбудораженный. Как всегда в таких случаях, сразу находятся советчики и свидетели. Залетали тяжелые слова: «Обсчитывают. Всегда обсчитывают»... Я протискиваюсь сквозь толпу, бешено работая локтями. Опыт у меня на этот счет есть, и я скоро оказываюсь рядом с Лилей. Она стоит бледная, прижавшись спиной к стенке автобуса и зажав руками сумку. Я понимаю: умрет, но не отдаст ее никому. Я ищу обидчика. В толкучке не сразу нахожу его. Наконец я увидел молодого парня в высокой шапке-пирожке и в шубе с воротником шалью. Он стоит с красным лицом, прижатый в угол, и бормочет что-то бессвязно и неуверенно. Замечаю: у него большие оттопыренные уши. Слышу все то же:
— Было двадцать пять. Я не менял раньше... Нет и нет... Она...
— Подлюга, — говорит парень в серой кепке, в коротком полупальто, стоящий рядом со мной. — За чужой счет хочешь... У-у, клоп! Ни стыда, ни совести.
— Не смейте, не смейте... — Ушастик выставляет вперед руки, как бы защищаясь. Но никто не собирается его бить. Люди отвернулись, потеряв к нему интерес.
Мы втроем выходим на первой же остановке.
— В милицию поведете? — спрашивает ушастик и заискивающе глядит то на меня, то на парня в серой кепке.
— Да, конечно, — подтверждает парень в серой кепке.
— А имеете право? — спрашивает ушастик таким тоном, будто ловит нас на чем-то недозволенном.
— Вполне, — говорю я. — Мы дружинники.
Хотя никакими дружинниками мы не были, но я слыхал, что в эти дни в городе создавались рабочие дружины по охране порядка. Ушастик сразу затихает.
Лилин автобус все еще стоит. Парень в кепке прыгает на подножку и кричит мне:
— Разберись с ним!
Дверь захлопывается. Автобус трогается. Я долго смотрю ему вслед. Сам не знаю почему, становится грустно, будто от меня уходит что-то очень дорогое, без чего я не могу жить.
Оглядываюсь. Ушастика нет. Ну и черт с ним, думаю я. Трус! Очень-то интересно с ним возиться. Только попадись еще раз!..
Я бреду пешком домой.
Весенний вечер светел и влажен.
Горько пахнет тополиными почками.
VIII
Я не знаю, куда деваться от моей заботливой сестренки. Каждый день она докучает различными расспросами. Сегодня было то же.
— И чего ты такой сумный, Витя? — встречает она меня вопросом, когда я возвращаюсь домой.
— Что значит — сумный?
— Ну, вроде больной. Или уставший очень. Я вижу.
— Да? Какая ты у меня всевидящая.
— Ты что-то скрываешь... — Она обидчиво надувает губы.
Да, я скрываю. От всех скрываю. Разве я могу тебе рассказать, Надька? Ведь ты так медленно взрослеешь. Какой была при маме девчонкой с косичками, такой и осталась. Разве ты поймешь, почему я сумный? Как расскажу тебе о том, что все лето я ищу Лилю и не могу ее найти? Исчезла, будто в воду канула. В отделе кадров автобусного парка, когда я звонил туда, неизменно отвечали: «Уволилась». Мосгорсправка мне сообщила: «Такая в Москве не проживает». «Как же не проживает?» — удивился я. Девушка, которая дала мне справку, пожала плечами, сказала:
— А может, она за городом прописана?
Я с трудом отхожу от окошечка, захлопнувшегося перед моим носом.
«Уволилась»... «Не проживает»... «Может быть, за городом»...
Знакомая словоохотливая кондукторша, у которой я однажды справлялся о Лиле, перевелась в другой парк, и на ее след я так и не могу напасть.
Никто не знает, о чем я думаю, стоя у станка. Даже Костя Мармеладов, мой лучший друг, не знает ничего. Костя влюбился в актрису, которая пела у нас в цехе, и с тех пор мотается по Москве в поисках клубов, где она выступает. Два раза мы попадали на ее концерты: первый раз в клубе пожарников, второй — на автозаводе Лихачева. У лихачевцев нас пустили только потому, что у Кости были цветы. Он приготовил их своей актрисе. И когда она спела песенку, которая Косте очень нравится, он бросил цветы на сцену. Бросил прямо в бумаге. Она взяла букет, развернула и улыбнулась так кротко, так радостно. А потом помахала Косте рукой. После этого Костя сделался какой-то шальной. Поглупел даже. Теперь он говорит только о своей актрисе. Может, потому он так оживлен и весел, что делится со всеми тем, что у него на душе. По-разному относятся люди к его рассказам. Мастер Семен Иосифович, выслушав его, отворачивается, и культя его начинает мелко трястись: видно, он не может удержаться от смеха. Иван Чарушин воспринимает Костин рассказ вполне серьезно и только говорит:
— Вахлак ты, Костя. В первую же встречу полезешь обниматься. Знаю тебя.
Да, за Костей водится такая странность: он обнимается со всеми. Но делает это как-то легко, весело, и ему все сходит с рук.
В ответ на слова Ивана Мармеладов клянется и по-старому и по-новому, что актрису обнимать не решится. Потом уныло говорит:
— Разве только забудусь...
Косте, конечно, легче. Для него все просто, все ясно, даже позавидуешь. А я думы свои ношу в себе и не могу никому о них рассказать. Да и о чем расскажешь? Я даже не знаю, где она, Лиля.
Вот и лето проходит. В сентябре я получаю первый в своей жизни отпуск и не знаю, куда его деть. Уезжаю к тетке Анне на Тамбовщину. Воспоминания о тетке, еще нестарой, ласковой женщине, у меня всегда были связаны с чудесным запахом спелых яблок. Когда тетка приезжала в Москву, она всегда привозила с собой корзины душистых яблок, и в нашей квартире еще долго после ее отъезда стоял неистребимый тонкий запах антоновки. Нас с сестренкой тетка любила. Она была с нами такая нежная и добрая. Там, у тетки, был наш второй дом.
Встретив меня, тетка в первую очередь, конечно, всхлипывает, вспоминает мою маму — свою старшую сестру, потом принимается угощать меня яблоками. Корзины, доверху наполненные ими, стоят в сенях, в избе, и повсюду витает такой знакомый, такой трогательный запах антоновки. Тетка угощает меня вином, вареньем, пирогами — и все это из яблок. Здесь их царство.
В первые дни мне кажется, что я никогда не жил в каком-то другом месте, кроме этой яблоневой деревни, не знаю ни завода, ни станков, ни шумных московских улиц. Через неделю я уже скучаю и по Москве, и по заводу, и по Косте Мармеладову. И, не дожив до срока, качу в Москву, до отказа нагруженный яблоками, вареньем, вином. Думаю о Лиле. Мне кажется, что, вернувшись, я тотчас найду ее на том же самом новом автобусе. Я никогда не представлял, что так медленно может тащиться поезд, так подолгу может стоять он на безвестных степных станциях.
Лилю я, конечно, не нахожу. Откуда же она может появиться, если даже не проживает в Москве? Удрученный, отправляюсь к Косте. Неужели придется без Лили? Как же так буду я жить?
Костя так рад мне, так лапает своими ручищами, что я даже теряюсь. Будто мы сто лет не виделись.
— Новостей — уйма! — торопится он. — Мы делаем новый станок. Автоматический. Усвоил?
— Усвоил. Не дали нам еще звание?
— Нет, брат. Это не так просто. Нам с тобой теперь придется нажимать на учебу. Хорошо, что тебя приняли сразу на второй. Вместе будем. Сколько ты пропустил? О тебе в техникуме уже спрашивали.
— Ладно. С учебой успеется. Как у тебя дела с певичкой?
— Уехала на гастроли, на север, — вдруг сникнув, говорит Костя. Потом с возмущением добавляет: — Что там у них, в этом самом Норильске, своих артистов нет? Люди должны из Москвы ехать. Тоже мне порядок!
О других новостях я не расспрашиваю Костю. Вижу, что настроение его испортилось.
В цехе моему появлению тоже рады, будто без меня тут никак не могли обойтись. Мастер Семен Иосифович смотрит на меня поверх очков, потом сдвигает их на лоб, и я впервые вижу, какие у него добрые карие глаза.
Иван Чарушин, как всегда, бьет меня ладонью по спине, дружески подмигивает. Сообщает доверительно:
— У нас второе место по цеху. Нажимаем, только держись!
Мне приятно включить свой станок. Я минуту прислушиваюсь к гудению мотора и почему-то вспоминаю теткину деревню. Что-то общее есть между этим мягким гудением и трогательным запахом яблок. И вдруг какая-то теплая волна захлестывает меня всего.