чем может обернуться для них хранение подобных копий и изданий о «петроградской ЧК», впрочем, разговор особый. Интерес к запрещенным, «вражеским» текстам по-человечески понятен: запретный плод сладок всегда, но… зачем же хранить? Да еще, упаси Боже, переписывать? И невольно вспоминаются страшные стихи Бориса Корнилова — поэта тогда еще вполне «просоветски» настроенного, обращенные к тени антисоветчика-Гумилева:
… И запишут в изменники
Вскорости кого хошь.
И с лихвой современники
Страх узнают и дрожь…
Вроде пулям не кланялись,
Но зато наобум
Распинались и каялись
На голгофах трибун,
И спивались, изверившись,
И не вывез авось,
И стрелялись, и вешались.
А тебе — не пришлось.
Царскосельскому Киплингу
Подфартило сберечь
Офицерскую выправку
И надменную речь.
… Ни болезни, ни старости,
Ни измены себе
Не изведал…
и в августе,
В двадцать первом, к стене
Встал, холодной испарины
Не стирая с чела,
От позора избавленный
Петроградской ЧК.
Просматривая многочисленные и крайне противоречивые документы, относящиеся к «делу Петроградской Боевой Организации (ПБО)», невозможно не заметить, мягко говоря, странного отношения питерских чекистов к знаменитому подследственному. Так, Виктор Серж (В. Л. Кибальчич) в «Записках революционера» вспоминает о своих хлопотах за арестованного поэта: «Товарищи из исполкома Совета меня одновременно и успокоили и взволновали: к Гумилеву в Чека относятся очень хорошо, он иногда ночью читает чекистам свои стихи, полные благородного мужества, но он признал, что составлял некоторые документы контрреволюционной группы. […] Один из товарищей поехал в Москву, чтобы задать Дзержинскому вопрос: "Можно ли расстреливать одного из двух или трех величайших поэтов России?" Дзержинский ответил: "Можем ли мы, расстреливая других, сделать исключение для поэта?"» (Цит. по: Тименчик Р. Д. По делу № 214 224 // Даугава. 1990. № 8. С. 118; см. также с. 120–122). А ведь головой рисковал «товарищ» (если таковой действительно был), лично справляясь у шефа ЧК, нужно или не нужно расстреливать контрреволюционера, вина которого доказана. М. Л. Слонимский в беседе с А. К. Станюковичем дополняет, очевидно, этот же эпизод, называя конкретные имена: «Садофьев и Маширов-Самобытник ходили к Бакаеву (И. П. Бакаев, 1887–1937, один из виднейших чекистов, руководитель ПетроЧК в годы "красного террора". — Ю. 3.). Бакаев: "Что мы можем сделать? Мы его спрашиваем: "Кем бы вы были, если б заговор удался? " — "Командующим Петерб. военным округом". Бакаев хотел что-то сделать, по Гумилев сам упорствовал» (Жизнь Николая Гумилева. Л., 1991. С. 273–274).
Даже если все вышесказанное — «легенды», распространяемые, как это часто бывало, самими чекистами, само их содержание ясно показывает, что «дело Гумилева» не воспринималось ПетроЧК украшением собственной истории. Везде проскальзывает некий мотив, не скажем — пилатовский, а скорее «годуновский», в шаляпинско-оперном духе: «Не я, не я твой лиходей…» Чего стоит хотя бы очевидная чекистская легенда, гласящая, что-де в самый момент казни некий высший чекистский чин, желая на свой страх и риск спасти Николая Степановича, крикнул: «Поэт Гумилев, выйти из строя» — и получил в ответ: «Здесь нет поэта Гумилева, здесь есть офицер Гумилев»… А ведь, кажется, гораздо логичнее было бы сделать из Гумилева злодея-террориста, тем более опасного, чем более талантливого.
Однако же хоть и без энтузиазма, но неукоснительно работники «невидимого фронта» выходили на борьбу с Гумилевым. Любопытное свидетельство на этот счет оставил А. Чернов. «Сейчас смешно вспоминать, — пишет он, — но впервые на беседу с их сотрудником я попал из-за Гумилева. В конце 60-х девятиклассником заказал в юношеском зале Ленинской библиотеки его книги и тут же очутился в укромной комнатке по соседству. Очень пытливый молодой человек интересовался: а зачем и для чего мне, комсомольцу, нужны какие-то "Капитаны" расстрелянного антисоветчика? Беседовали долго. Книг так и не дали. Пришлось заказать две хрестоматии, где Гумилев все-таки был. Позже услышу чью-то шутку: советская власть 70 лет не может простить ему то, что она его расстреляла» (Чернов А. Звездный круг Гумилева // Лит. газета. 1996.4 сентября. (№ 36 (5618). С. 6).
У советской власти, судя по всему, были здесь серьезные проблемы.
Если бы речь шла только о любителях хранить и читать запрещенные тексты!.. Но дело в том, что в СССР проходили, например… научные конференции, посвященные творчеству Гумилева. С уверенностью можно говорить минимум о четырех — в 1976, 1978, 1979 и 1980 — благо, фрагменты этих «Гумилевских чтений» опубликованы в Wiener slawistischer almanach за 1984 г. Организаторы этих форумов — В. Ю. Порешь, O.A. Охапкин, И. Ф. Мартынов — так формулировали их credo: «Участники "Гумилевских чтений" — люди разных профессий, эстетических и религиозных убеждений. Их объединяет прежде всего бескорыстный интерес к русской поэзии "Серебряного века", признание творческого наследия Гумилева непреходящим фактором отечественной культуры, важным духовным элементом духовной жизни нашего народа» (С. 378). Знакомство же с помещенными в венском альманахе материалами сомнений не оставляет — речь идет именно о научных конференциях.
Это — невероятно.
Дело даже не в том, что подобные собрания в «нелегальных» условиях весьма трудно и опасно организовывать. Дело в том, что творчество поэта, наглухо запрещенного даже к упоминанию в любых «легальных» научных трудах, оказывается настолько изученным, что становится возможно чуть ли не ежегодно проводить научные форумы, т. е. делать доклады, сообщения об архивных находках, представлять публикации и т. п. Каждый год… При единственном, наглухо засекреченном архиве — в московском ЦГАЛИ!..
Легальных архивов точно не было — зато были частные, создаваемые… просто так. И сколько таких архивов было! Самые знаменитые — собрания П. Н. Лукницкого и A.B. Горнунга — лишь верхушка айсберга. Автору этих строк в процессе подготовки Полного собрания сочинений Гумилева было суждено познакомиться с некоторыми из них. Могу сказать ответственно — более организованных, полных, текстологически и библиографически корректных материалов, чем в этих «любительских» собраниях, — я не видел никогда. Мотивы подобной, уникальной в истории мирового литературоведения деятельности прекрасно изложил Л. В. Горнунг в письме к П. Н. Лукницкому от 26 апреля 1925 г.:
«До конца Гумилев встает перед нами один и тот же, до конца он по-прежнему живет в своих созданиях […] верный себе и своему необыкновенно цельному мировоззрению, неутомимый и страстный, мудрый и юный в своей наивности, задумчивый воин и капитан, зовущий к неведомой красоте золотых островов беспокойного и пылающего Духа. И хочется водить караваны, идти и строить на северных утесах веселые золотоглавые храмы, подниматься под самый купол, где мыслит только о прекрасном и вечном упрямый Зодчий, смотреть оттуда на древнее высокое небо, на звезды, и петь вместе с ними о тайнах Мира и о великой к нему любви. […] Ведь не так уж часто балует нас этим Вечность! Я не жалею, что мне доступна (дай то — доступна ли полностью?) одна только духовная сторона поэта, вне ее земного обличья […] о котором пусть расскажут, подробнее и лучше, те, кто имел счастье его видеть, и да пребудет на них благословение Мира и Человечества!»
В совокупности же подобные истории и рисуют картину, которую напророчили лермонтовские строки:
Твой стих, как Божий Дух, носился над толпой
И, отзыв мыслей благородных,
Звучал, как колокол на башне вечевой
Во дни торжеств и бед народных.
Глава третьяПоэт в России
Так что же произошло? Почему именно Гумилев, в общем не самый заметный в блистательной плеяде поэтов Серебряного века, занял уже через несколько лет после гибели такое исключительное место в культурной жизни России — тогда как его популярнейшие современники, если и не оказались на периферии читательского внимания, то все-таки не могли конкурировать с его посмертной славой. Ахматова отмечала, например, «бешеное влияние (Гумилева. — Ю. 3.) на молодежь (в то время как Брюсов хуже, чем забыт)» (Записные книжки Анны Ахматовой. 1958–1966. Москва-Torino. 1996. С. 624).
Что же там, в гумилевском наследии, есть такое, что прямо-таки сводит с ума поколение за поколением «его читателей», заставляя одних с неослабевающей за десятилетия яростью каленым железом выжигать все, связанное с именем поэта, а других — с исповедальным энтузиазмом хранить все, связанное с этим именем, как хранят величайшее достояние, святыню?
Вот вопросы, которые уже примерно с 1960-х годов, когда советская «гумилевиана» стала очевидным даже для скептиков фактом (и конца ей не предвиделось), превратились из риторики энтузиастов в проблему для ученых-литературоведов — сначала зарубежных, а затем, после 1986 года, — и отечественных.
Логика подсказывает, что, отмечая исключительное положение Гумилева в ряду русских писателей XX века, следует предположить наличие у него каких-то черт, либо отсутствующих у прочих, либо выраженных не столь ярко. На этот счет к настоящему моменту сложилось четыре версии, которые мы условно можем обозначить как биографическую, формальнопоэтическую, тематическую и идейно-содержательную.
Ответы, предлагаемые каждой из них, сводятся соответственно к следующим утверждениям.