Николай Переслегин — страница 2 из 53

музыкальной вибрации. А девичьи и ангельские души, что смотрят на нас с полотен Боттичелли, разве это не звезды Новалиса:

. . .  Herrliche Fremdlinge

 Mit den sinnvollen Augen,

 Dem schwebenden Gange

 Und dem tönenden Munde.. .

Между прочим на днях к нам прибыл блудный сын классического романтизма, тот знаменитый Bruno Bärens, о котором я последний раз писал Вам.

Безукоризненно одетый, высокий, худой, с бритым, усталым, актерским лицом, он целый вечер сверкал своими парадоксами на модные темы любви, брака, измены. К тому, что я знал от его жены, он прибавил немного. Но все же его формулировки были занятнее, острее.

«Единственная женщина, которую он всю жизнь любит это его жена, потому что в ней

15



единство образов всех женщин, с которыми он ей постоянно изменяет».

«Его жена, конечно, не верная женщина-друг (какая безвкусица) — да и вообще не живое лицо, но лишь несменяемый эпиграф ко всем изживаемым им эротическим авантюрам: — арлекинадам, идиллиям и сонетам».

Ревности он не признает, ибо «предельное зло измены, — убийство сотворенной любви, есть одновременно и величайшее добро: призыв к новому творчеству. Подлинный же художник лишь тот, кто вечное творчество любит больше законченных творений».

Не скажу чтобы эти мысли были новы, но отдавая дань справедливости Barens’y, должен признать, что он рассыпал их с блеском и самоуверенностью, придававшим им печать свежести и оригинальности. При всем этом он однако отнюдь не производил впечатления подлинного мастера: творца своей жизни. Напротив, от всех его слов веяло наивностью профессионального литератора, любящего свою жену и свои измены, как душу, сюжет и даже доход своих книг, не могущего ни на минуту допустить мысли, что печатание книг вещь, быть может, совсем маловажная, и что жену надо любить просто: любить-иметь как свои глаза, которых никогда не видишь, но которыми на все смотришь.

Ну, Наталья Константиновна, надо кончать. Еще раз большое спасибо Вам за Ваше письмо.

16



Жду с нетерпением следующего. Шлю Вам свой самый душевный привет.

Кланяйтесь Алексею и скажите ему, что я от всей души желаю, чтобы Вы стали глазами его души. Ему ничего так не нужно, как просветление внутреннего взора.

Привет Вам и ему.

Ваш Николай Переслегин.


Флоренция 22 августа 1910 г.

Наталья Константинова, вчера я почему то не решился коснуться того главного вопроса, который встал передо мною после прочтения Вашего письма. Кажется Вам не совсем понятно, как это я пишу об оковавшем меня одиночестве, о могиле, как о самом дорогом, что осталось у меня в жизни, а сам внимательно и заинтересованно присматриваюсь ко всему, что меня окружает, успевая замечать и цвет глаз хозяйки пансиона и своеобразный смысл верности супругов Barens, в конце концов всего только моих соседей по комнате. Я знаю не Вы — Вы слишком хорошо относитесь ко мне, — но все же некоторое недоумение, звучащее в Вашем письме, как будто ставит мне вопрос о последней подлинности моего страдания и одиночества.

Что мне сказать Вам в свое оправдание, или

17




точнее — я знаю, что Вы не обвиняете, а только недоумеваете — в свое объяснение.

Видите-ли Наталья Константиновна, счастье ли мое в том, или несчастие, — не знаю, но во всяком случае в том особенность моя, что я являюсь обладателем совершенно самостоятельно живущих у меня во лбу и невероятно жадных до всего глаз. Каждое утро эти мои и не мои глаза, словно мелкий невод в реку, погружаются в жизнь, автоматически наполняясь не только всякою мелочью, но и всякою дрянью.

Собственно я, т. е. моя настоящая душа тут решительно не при чем; верьте, она сама постоянно страдает от того базара, который из моей жизни устраивают мне мои глаза, и ходит по нему не иначе, как под шапкой-невидимкой.

Вот почему со стороны иной раз и кажется, что у Николая Федоровича нету настоящей человеческой души.

Ах, если бы Вы знали, как часто приходилось мне в самые серьёзные и тяжёлые минуты моей жизни встречаться с этим упреком. А все потому, что мои глаза смотрят в иную сторону, чем моя душа, что я человек с себе самому чужими глазами.

Скажите же откровенно, положа руку на сердце, не шевелится ли и у Вас в душе столь знакомое мне утверждение моего бездушия. Буду ждать Вашего ответа. Пока не получу его, как то не хо-

18




чется продолжать беседу на эту больную для меня тему.

Знаете, что меня поразило в Вашем письме?

Вы пишете о Вашей жизни, но ни в одной фразе не звучит удивления перед новым обликом её. Наталья Константиновна, любовь высшая форма познания, всякое познание начинается с удивления. Я же расстался с Вами на третьем месяце после Вашей свадьбы.


Вы помните какой стоял прекрасный день?

Что делает Алексей? Доволен ли он своей новой работой у знаменитого защитника «униженных и оскорбленных»? Кланяйтесь ему от меня и скажите, что я его очень люблю и за него самого, и за то, что он Танин брат; теперь же, быть может, еще и за то, что он Ваш муж. Пусть как ни будь напишет мне несколько слов. Буду очень рад.

Пока сердечный привет Вам и ему.

Ваш Николай Переслегин.


Флоренция 6-го сентября 1910 г.

Итак Наталья Константиновна, Вы отрицаете предположение моего бездушия и, принимая мою теорию о себе самом, как о человеке с чужими глазами, так крепко и убежденно защищаете ме-

19



ня, что мне становится как то неловко и вырастает некоторая необходимость перейти от самооправдания к самообвинению.

Вы простите, что я пишу все о себе; правда это не самовлюбленность. Быть может я теперь потому так много занимаюсь русским «самоедством», что дни мои стали на мертвую мель; да к тому же и жизнь в чужой стране наводит на невольные раздумья о своем и о себе.

Я писал Вам, что душа моя совершенно неповинна в неумении страдать. Быть может это не совсем верно. Быть может я в без сознательном стремлении к выгодному самообъяснению, лишь для отвода глаз изобрел свои «чужие глаза».

Мне хочется Вам рассказать два случая моей жизни, а Вы судите как знаете.

Когда мне пошел одиннадцатый год меня с младшим братом отправили учиться в Москву в гимназию. Нас поселили в мрачной, городской квартире дряхлого больного деда, жившего при двух своих дочерях, старых девах. Чуть свет отправлялись мы в гимназию. В гимназии бессмысленно томились в ожидании звонка, а за вечерними уроками страстно мечтали о том, как поедем домой на рождественские каникулы, как резвая тройка в клубах снега промчится сквозь оснеженный лес, как под освещенными окнами старого дома вдруг замрут бубенцы, как мы ворвемся в переднюю, как нам навстречу выбегут мама и сестры...

20



Так мы мечтали о единственном предстоявшем нам событии, а жизнь в доме деда изо дня в день тупо тащилась под знаком скупой и неизобретательной действительности.

Но вот как то в субботу под вечер в отдаленном кабинете раздались всхлипы и свисты удушливого дыхания, прерываемого страшными приступами астматического кашля. Затем в обыкновенно мертвенно тихой квартире беззастенчиво громко прохлопали двери, а через несколько минут в передней раздался звонок и знакомый голос доктора.

Часы пробили 8; на пороге нашей школьной появилась заплаканная тетя Нюта; дрожащими руками вынула она из портмонэ рубль и велела мне спешно ехать к дяде Феде сообщить, что дедушка умер.

Я как сейчас помню эту поездку и то настроение бодрости и торжественной деловитости, которое было у меня тогда на душе. Как только я вышел на улицу, я почувствовал во всем теле невероятную легкость; глаз быстро и уверенно выбрал лучшего из двух стоявших на углу извозчиков; фантазия работала с галлюцинирующей отчетливостью: я видел себя входящим в кабинет дяди Феди, слышал свой голос, сообщающий ему важную новость, представлял себе, как он изумится, опечалится, быть может, заплачет, и испытывал от всего этого крайне сложное чувство гордости, страха, но главное какого-то восторга.

21



Не думайте, Наталья Константиновна, что все это объясняется малою сознательностью детского возраста.

Вот Вам другой случай.

Мне шел уже семнадцатый год. После долгой болезни умер брат Павел. Все мы были страшно потрясены этою первою смертью в семье. Убитую горем мать никакою силою нельзя было отвести от гроба, в котором среди больших белых хризантем покоилось маленькое желто-зеленое личико брата.

На утро, за час до выноса оказалось, что забыли заказать венок. Меня послали в цветочный магазин. Я ехал по Спиридоновке; в сердце стучала самая настоящая боль, но сквозь нее пробивались со смерти дедушки знакомые ноты торжественной деловитости и повышенного самоощущения. Мне казалось, что все встречные как то особенно смотрят на меня и что мне есть с чем ехать среди них. Заполненность всего себя чем то большим и существенным невольно вызывала ощущение удовлетворения и какого то острого наслаждения. Я сейчас краснею от стыда при воспоминании, как я в Леонтьевском переулке вдруг заметил фонари на своих санях и пожалел, что они не затянуты крепом.

Я знаю, Наталья Константиновна, что не сообщаю Вам каких ни будь особенных тонкостей исключительной психологии необыкновенного ребенка и юноши. Я знаю мои наблюдения общие места, которые в том же «Детстве и Отрочестве»

22



звучат психологическими открытиями лишь благодаря невероятной изобразительной силе Толстого.

Но меня вовсе и не интересует оригинальность моих наблюдений, а лишь следующие мысли по поводу них.

Не думаете ли Вы, Наталья Константиновна, что когда близкий мне человек, как то странно спешит сообщить мне о смерти моей жены, то он отнюдь не проявляет жестокости: ведь он рад совсем не тому, что причиняет мне боль, а лишь своему прикосновению к душе человека в её большую минуту, рад быть причиною события в моей душе, рад, если хотите, своей внезапной власти над моею душой и жизнью.

Власть же потому и есть первое счастье после любви, что она мнит внушать любовь. Причем скептическое «мнит» Стендаля в данном случае вряд ли даже оправдано. Разве мне забыть когда ни будь человека принёсшего мне весть о Таниной смерти? Разве я не полюбил его на всю жизнь? Полюбил и как еще полюбил: раз на всегда принял его образ в последнюю священную глубину моей души...