Николай Рерих — страница 7 из 73

Все в этой записи наивно и путано, но все искренне в стремлении постигнуть законы «единого искусства».

В Академии — первый номер первого разряда за эскиз. Зато в университете проваливается на экзамене по русскому праву у профессора Латкина (Блок у него тоже получил тройку). Как полагается вчерашнему гимназисту, Рерих многократно пишет: «Господи, помилуй!» — и решительно записывает: «Восьмого пойду передерживать Латкина, авось не съест меня эта дохлая кикимора…»

Из Петербурга тянет в «Извару», из «Извары» — в столицу. Этюды, раскопки, охота, экзамены.

Девятнадцать лет, двадцать лет — жизнь только начавшаяся, наполненная радостным трудом, дальними дорогами, добрыми шутками.

Вернувшись в «Извару» из очередного охотничьего похода, Рерих и Скалон ужинают под сенью горы, освещенной закатным солнцем. За ужином подробно рассказывают свои похождения и тут же иллюстрируют их в альбоме: длинный Скалон стоит, разинув рот, выражение лица горестное — не попал! Длинный Скалон стоит, расплывшись в улыбке — попал! «Туземцы» удивленно смотрят на увешанных оружием господ, толстенький мальчик — Зефир — усердно дует в облака, бричка подскакивает на ухабах, переполненная ружьями, ягдташами и охотниками.

Но одно — шуточные рисунки в домашнем альбоме, другое — «большая» живопись, «сочинения», к которым так тянет студента фигурного класса. «Неужели мне краски не дадутся?» — тревожится он после первого года занятий. И всматривается в новые портреты Репина, в старинные портреты Боровиковского, в немудреные, спокойные работы Венецианова, в золотистые картины-иконы ранних итальянцев.

Студент успешно переходит на второй курс университета, переходит из фигурного класса Академии в натурный. Напоследок написал фигуру Аполлона. «У вас Аполлон-то француз: ноги больно перетонили», — как всегда кратко и неопровержимо заметил Чистяков, но в общем одобрил работу.

В натурном классе предстоит не только работа с натурщиком, который заменяет надоевшие статуи, — там можно по законам новой Академии самому выбрать руководителя, работать в его мастерской.

Руководителя Рерих выбрал себе давно. Конечно, почитаемого с детства Репина, репродукции которого — «Бурлаки», «Не ждали» — украшали буквально каждую учительскую или студенческую квартиру.

Для студентов Академии Репин — высший авторитет, его похвала окрыляет, замечание побуждает к работе. «Сегодня Репин зело высек нас обоих», — записывает Рерих 30 ноября 1894 года. И цитирует репинские слова о своих этюдах и об этюдах товарища: «Разве можно на этом ограничиваться — по этому началу только и работать, а вы уж и оставили. То и странно, что люди не делают, а между тем могут делать…»

В октябре 1895-го Рерих приходит в мастерскую у Калинкина моста. Маэстро, Мастер смотрит работы студента, говорит ему «многое доброе». И напоследок: «Принять в мастерскую не могу, а если желаете, запишу кандидатом, а то места нет. Без лести могу вам сказать, что мне весьма лестно принять вас в свою мастерскую».

Слова эти Рерих сразу записывает дома, с точной датой — 2 октября 1895 года.

Отзыв окрыляет, но быть неопределенное время «кандидатом», хотя бы и в мастерскую самого Репина, вовсе не в характере студента.

Через месяц, 30 октября, он начинает работать в мастерской Архипа Ивановича Куинджи.


2

К руководителю пейзажного класса Академии Рерих пришел с товарищем Глебушкой — Глебом Воропановым. Архип Иванович посмотрел показанное и не записал в кандидаты, но сказал служителю: «Это вот они в мастерскую ходить будут». Рерих явился на первое занятие, на второе, третье, двадцатое…

Это была удача — из тех, что определяют жизнь. В то же время удача не случайная, но обусловленная характером и склонностями самого студента.

И совершенно закономерно, что Рерих пришел в эту мастерскую и остался в ней.

О Куинджи в Академии ходит много рассказов, граничащих с анекдотами. Рассказы о человеке, постоянно вызывающем восхищение или злобу и зависть.

Архип Иванович похож на доброго Зевса — смоляные седеющие кудри, вьющаяся окладистая борода, те правильные черты лица, которые принято называть греческими. Он и есть грек из Мариуполя, сын сапожника, зарабатывавший на жизнь и древним, почтенным в гомеровы времена, но совсем не почтенным в XIX веке пастушеским трудом, и профессией, только родившейся, — ретушером у фотографа. Он голодал, почти нищенствовал, но вместо еды покупал краски. Работал у хозяина-фотографа с десяти утра до шести вечера, но с четырех до девяти утра писал этюды. Два года подряд сдавал экзамены в Академию художеств и проваливался на экзаменах — только в 1868 году, двадцати шести лет от роду, мещанин Архип Куинджи поступил в Академию, чтобы вскоре уйти из нее. «Он был с большими недочетами в образовании, односторонен, резок и варварски не признавал никаких традиций — что называется, ломил вовсю, и даже оскорблял иногда традиционные святыни художественного культа, считая все это устарелым», — свидетельствует Репин о своем младшем сотоварище по учению, впоследствии коллеге по преподаванию в той же Академии.

Оставив устарелую Академию, «глубокомысленный грек» (так называли его Крамской и Репин) начинает выставляться у передвижников: он пишет бедные деревеньки, волов, бредущих под дождем по раскисшему чумацкому тракту, граниты и сосны Ладоги, цветущую южную степь и торжественно-спокойные лунные ночи.

Почтенный швейцар помнил, как в 1880 году длиннейшая очередь тянулась в зал, где была выставлена одна картина Куинджи, «Ночь на Днепре». Дамы совали швейцару у подъезда рубли, чтобы он сразу провел их в зал. Картина ослепляла; ахнув, дамы потихоньку заглядывали за раму — не стоит ли там лампа, подсвечивающая темный Днепр, в котором отражается лунный свет?

Русская публика не видела картин импрессионистов, открывших радость мгновенного, сильного и легкого впечатления от парижских бульваров или от летучего тумана, окутавшего готический собор. Да Куинджи был от импрессионистов достаточно отличен: при всем своем «варварском непризнании традиций» он связан с традицией русского пейзажа-размышления — с приглашением зрителю войти в глубину картины, в ночь над Днепром, в березовую рощу. Всю жизнь писал он землю — небо — воду — свет — тени; искал новые составы, сочетания красок, чтобы передать блики солнечного света на траве, лунный отблеск в воде, необъятность ночного неба, непролазность чумацкого тракта.

К девяностым годам Куинджи славен настолько, что недоброжелатели и просто сплетники распускают слухи о том, что мариупольский ретушер — самозванец, который убил настоящего художника и завладел его картинами.

В девяностых годах Куинджи богат настолько, что может покровительствовать молодым художникам, возить их за границу, пересылать крупные суммы «от неизвестного». Он завещает сто тысяч рублей для создания особого фонда, из которого ежегодно выделяется премия молодым художникам. Но неожиданно полученное наследство не изменило его образ жизни: в комнате по-прежнему стоит железная кровать и старые стулья. Разве что некую «трубку», нечто вроде телефона, по которому говорят с хозяином подошедшие к двери, можно отнести за счет богатства. Да цветов в квартире становится больше, да на прокорм птиц Архип Иванович может тратить, сколько хочет: птицы живут у него в комнатах, на чердаке; когда добрый Зевс выходит на крышу, к нему слетаются все петербургские пернатые: он лечит птиц, подклеивает крылья бабочкам, ставит клистиры воронам, если верить карикатуре художника Щербова.

Взгляды «глубокомысленного грека» на жизнь просты до наивности: «Это… Это что же такое? Если я богат, то мне все возможно: и есть, и пить, и учиться, а вот если денег нет, то значит — будь голоден, болен и учиться нельзя, как это было со мной?

Но я добился своего, а другие погибают. Так это же не так, это же надо исправить, это вот так, чтобы денег много было, и дать их тем, кто нуждается, кто болен, кто учиться хочет…»

Тех, кто учиться хочет, он учит подлинному искусству, то есть познанию и воплощению природы. Любовь к ней, ощущение единства земли и воды, солнца и неба, летней березовой рощи и зимнего леса объединяет широкоскулого вятича Аркадия Рылова, латыша Вильгельма Пурвита, поляков Фердинанда Рушица и Константина Вроблевского. Молчаливый Пурвит (впоследствии — глава латышской Академии художеств) обойдет свои прибалтийские земли, Химона — Грецию, Латри и Богаевский предпочтут Крым, а Борисов сделается вечным странником севера, пишущим полярные ночи со стылым красным заревом над зеленым льдом, снега Новой Земли, небесные сияния.

Странничество входит в кровь учеников Куинджи — велика, прекрасна земля, и они воплощают красоту ее степей, дорог, северных и южных морей.

Осенью ученики возвращаются в мастерскую с этюдами, и рассказы о путешествиях чередуются за большим самоваром.

Чаепития Куинджи славились. Собрат по Академии остановил его однажды:

— Скажи, Архип Иванович, где ты чай покупаешь?

— А что, зачем это тебе?

— Да здорово твои ученики работают, успехи делают…

Об успехах «куинджистов» действительно много говорили в Академии; не замедлили появиться и перебежчики к Архипу Ивановичу от Ивана Ивановича Шишкина.

В эту взыскательную семью-артель, напоминающую о боттеге — мастерской времен Возрождения, входит корректный петербуржец Рерих. Прежде он сетовал на Академию: там главенствует «увлечение тоном, рисунком, а самое главное в искусстве не только отодвигается на второй план, но и совсем пропадает».

У Куинджи главным и было — главное. Ощущение великой гармонии жизни, природы и человека, стремление выразить эту гармонию в ее единстве и бесконечном разнообразии. Архип Иванович стал не только профессором живописи — учителем жизни. На всю жизнь запомнились его короткие, точные фразы — не афоризмы, он их не придумывал, не оттачивал, но произносил, как бы не замечая. Когда сказали, что один человек дурно о нем отзывался, он задумался о возможной причине вражды: «Странно! Я этому человеку никакого добра не сделал…» О родившейся авиации: «Хорошо летать, прежде бы научиться по земле пройти…» Узнав, что ученики фамильярно называют его между собой «Архипкой», Куинджи созвал их на традиционный чай и, улыбаясь, спросил: «Если я для вас буду Архипкой, то кем же вы сами будете?»