жно сжимая кулаки, готовый разрыдаться от бессильной ненависти ко всем собакам и ко всем богатым господам, которые держат собак и имеют сигнальные звонки для охраны себя и своего треклятого имущества – несмотря на войну, и хаос, и вражескую оккупацию. Наконец он свернул на боковую дорогу, лай и вой понемногу утихли, и он обратил ненависть против самого себя со своей собачьей истерикой, он клеймил себя позором, грозя, что поплатится пытками и смертью за слабость и предательство по отношению к партии и своим товарищам, одновременно сознавая, что это просто заклинания с целью отвратить самое ужасное, которое все равно неотвратимо, и одновременно отдавая себе отчет, что такого рода мысли – рецидив буржуазности, дань буржуазным предрассудкам, и опять он почувствовал усталость, смертельную усталость, и заметил впереди просвет, а немного погодя увидел небольшую площадь и посреди площади – белую башню с золотым крестом, на который из незримого источника падал далекий бледный свет.
Лишь когда ноги прервали свой бег в церковной ограде, до его сознания дошло, куда они его привели. «Приди ко Христу», – зло буркнул он, чувствуя одновременно вечную тщету своего богохульства, которого он втайне устыдился, но еще более устыдился он того, что образ Иисуса Христа так и не утратил до конца своей власти над ним. На миг воображение унеслось далеко: он стоял потерянный, как маленький мальчик на улице своего детства, под вывеской-сапогом, и слушал его жалобное поскрипывание на ветру, и вдыхал темный дух сапожной мастерской – дух дегтя, кожи и кары господней, и сидел в тесном кольце братьев и сестер, сложив ладони у груди и склонив голову, за круглым столом, при бледном зимнем свете висячей лампы, и темный библейский голос отца доносился словно бы откуда-то с высоты, и Распятый висел на стене в вечных муках… «К черту!» – пробормотал он, стряхивая наваждение, и подумал, что как бы там ни было, а идея укрыться в храме весьма разумна, ведь в самом деле трудно себе представить, чтобы они стали разыскивать его здесь. Если только у них нет ищейки, подумал он, но тотчас отбросил это предположение и стал осторожно обходить церковь, однако обе двери оказались на замке, а окна были слишком высоко, поэтому он сразу отказался от своего плана и подумал, что зря потратил целую драгоценную минуту. Эта мысль повергла его в панику, он обежал по периметру всю площадь, прежде чем обнаружил, что она круглая и имеет выход только в сторону Страндвайен – фешенебельная улица слабо светилась поодаль, и ноги уже несли его туда, хотя что-то – то ли какой-то звук за пеленой дождя, то ли соленый металлический вкус во рту, – что-то говорило ему, что смерть – она в этом тихом желтоватом свете, но он слишком устал, чтобы принимать новые решения, и берег пролива рисовался ему единственным спасительным прибежищем. Он выбежал прямо на освещенное место между высокими спящими домами и успел перейти через трамвайные рельсы, когда круглые серно-желтые глаза смерти выкатились ему навстречу и стали расти, вытаращиваясь все сильнее и испепеляя все вокруг него, а он, голый, стоял посреди мостовой как истукан и словно продолжал там стоять, слушая скрежет затормозивших колес, хотя тело его давно метнулось в сторону и ослепшие глаза пытались найти дорогу средь черных пляшущих солнц, и опять он бежал и бежал на месте, и слышал окрики, и ждал знакомого звука, но, когда до него наконец донеслось стрекотание мотора, он был уже далеко, под покровом густой темноты, на пути из одного сада в другой. На миг сознание его полностью прояснилось, освободившись от усталости и страха, и он подумал, что это наверняка была просто машина с полицаями, его ведь окликали по-датски, а теперь они потеряли след и стреляют наобум во все стороны, обычный прием у полицаев, но все равно скверно, что он на них напоролся, теперь они, чего доброго, начнут прочесывать весь квартал, во всяком случае, пробраться в город этой ночью ему не удастся и, хочешь не хочешь, придется искать помощи у незнакомых людей. Он думал об этом, пока бежал к высокой белой каменной ограде, на которой ветвистой тенью чернело шпалерное дерево, но когда он начал карабкаться вверх, то вспомнил о собаках и взмолился: «Боже всемогущий, сделай, чтобы здесь не было собак!», хотя знал, что мольбы его напрасны: это богатый аристократический квартал, а богатые господа, живущие в виллах, почти все держат сторожевых псов; и Господь Бог ответил без промедления -едва он уцепился руками за верх ограды и подтянул ноги, как подала голос первая собака. Одновременно он почувствовал жгучую боль в обеих ладонях и услышал, как что-то хрустнуло. Стекло, удивился он, надо же додуматься – вмуровать в садовую ограду осколки стекла! – и, потеряв равновесие, грохнулся вниз, в терновый куст по ту сторону ограды. «Дальше!»– сказал он и хотел подняться, но снова упал и остался лежать среди острых, колючих шипов, дожидаясь, когда собака перестанет лаять, но она не унималась, и тут вдруг отворилась какая-то дверь, и длинный пучок света, точно взмах птичьего крыла, прорезал тьму сада, и он увидел мужчину в домашнем халате – черный силуэт на фоне светящегося проема – и услышал, как тот свистит, подзывая собаку. Человек, подумал Симон и собрался было выйти на свет, чтобы попросить о помощи, но тут собака тенью скользнула мимо ног хозяина и исчезла в доме, а свет, взмахнув крылом, улетел, и он услышал звяканье ключей и цепочек за затворенной дверью. «Дальше! – сказал он, продолжая стоять на месте, отер кровь с лица и слизнул кровь с ладоней. – Дальше!»– повторил он. И опять он бежал, спотыкаясь и падая, полз по грязи, перелезал через низкие каменные ограды и высокие заборы, и ничего уже не видел и не слышал, ничего не чувствовал, кроме усталости и тупой скуки, и возможно, лаяла где-то собака, и возможно, слышался шум мотора и сверкали автомобильные фары, и возможно, что колючая проволока раздирала ему в клочья кожу и одежду, а возможно, и не было этого, но– «Дальше!»– повторял он, и сидел где-то, примостившись под навесом, между тем как ветер вновь бушевал и дождь все безудержней хлестал по крыше, и слышал какую-то музыку вдали, за дождем и ветром, и шел на звук этой музыки, и опять где-то сидел, и, очнувшись на миг, вдруг увидел, что сидит, прислонившись к стене гаража, и черные руки, которые простерлись, норовя его схватить,– просто ветки низеньких елок, раскачиваемые порывами ветра, а пульсирующая боль в ладони стала еще сильнее, и музыка слышалась совсем близко, лилась из окон белого особняка прямо напротив него. «Люди, – сказал он, – люди, у которых так поздно играет танцевальная музыка? Сколько же можно?… – Он хотел встать и двинуться дальше, но остался сидеть. – Дальше! – сказал он и остался сидеть. – Встань», – сказал он и остался сидеть…
2
Встань, сказал себе Томас. И остался сидеть. Сколько же можно? – подумал он и остался сидеть. Остался сидеть…
…И плеснул чуточку мадеры в стакан с виски, чтобы смягчить едкий вкус (этот Габриэль – он же что угодно может «организовать», почему он не организует ящик настоящего шотландского виски – вместо этого дьявольского пойла из спирта с фруктовой эссенцией?), и, тщательно выбирая, выудил ложкой в серебряном ведерке два кусочка льда, не слишком большие и не слишком маленькие. «Сколько же можно?» – сказал он и, поднеся стакан к уху, услышал позванивание ледышек о стекло -как звон далеких колоколов: можно еще долго, целую вечность…
Ибо жизнь человека не так уж коротка, подумал Томас, не то что у травы и полевых цветов, жизнь человека – это вневременной бесцветный флюид, без четкой формы и без четких границ. Добавив в стакан содовой, он поднял его на уровень глаз; он уже забыл, потерял свою мысль, теперь он был утопленник и медленно опускался на дно сквозь подводные дебри, прислушиваясь к звукам отдаленной музыки и наблюдая, как где-то там на фоне светящегося проема проплывают танцующие пары, похожие на причудливые тени рыб, а потом погрузился на мгновение в давно минувшее детство и увидел перед собой круглый аквариум с золотыми рыбками, полученный когда-то в подарок от матери. Он не Ухаживал за рыбками, не кормил их и не менял воду в аквариуме, только сидел тихонько на стуле и смотрел, как золотистые тени движутся по своим круговым орбитам на фоне падавшего из окна света, а потом рыбки одна за другой начали дохнуть и всплывать на поверхность – и вот теперь, в это мгновение, совсем как много лет назад, он увидел, как они качаются на воде белым брюшком вверх, и зрелище их смерти наполнило его тайным торжеством…
– Да, да, я знаю, – громко сказал он, адресуясь к демону-аналитику, который был уже тут как тут – сидел за своей ширмой, толстобрюхий и плешивый, с долготерпеливой улыбкой будды на пухлых губах, – я знаю, какой ты приберег козырь: его величество царь Эдип с державой и скипетром. Но я-то не убивал своего отца, не любил своей матери и не обрекал себя на слепоту, нет, я любил своего отца, убил свою мать и обрек себя видеть все как есть. – Он произнес эти слова, сам страдая от их ходульности: невозможные слова, принадлежность бессмысленного ритуала, подумал он, а физиономия аналитика удовлетворенно засияла, словно это-то он и ожидал услышать. – О, священный фокус-покус словес, – сказал Томас, – отвяжись от меня со своим идиотским пасьянсом из сексуальных символов, я больше не играю. – Он выпил половину виски в надежде утопить наваждение, но не тут-то было: улыбка аналитика как ни в чем не бывало сияла со дна стакана, а ритуальные слова всплывали наверх цепочками жемчужных пузырьков и лопались на поверхности, так что все это желтое пойло стало отдавать дурным запахом иза рта. – Ты бы хоть зубы чистил, – сказал Томас, – хоть бы мыл свои жирные телеса, чтобы от тебя не разило на весь дом мочой и рукоблудием. – Но улыбка демона сияла ясным, как безумие, светом, он явно принял слова Томаса за доказательство того, что эротическая зависимость анализанта от аналитика достигла стадии ненависти и развитие идет в правильном направлении. – В каком же таком направлении? – спросил Томас и, выпив остаток виски, ощутил в затылке звенящую пустоту и мысленно сказал себе: тихо, сиди совсем тихо, сейчас начнутся галлюцинации! – и вот аналитик уже обратился в пляшущего жонглера, ко