Так я мечтал в беспросветной бессоннице ночей. Но днем, при солнечном свете, одумывался, трезвел. Нет, не стоит это делать. Все равно при нашей поденковой однодневно сти мгновенно пустим все по ветру. Хотя заговоренные схроны предков и туманят, застят глаза наследникам.
Я понял — грех уповать только на наследие предков, добытое ими кровью, потом и горбом: страну, дом, язык и достоинство. Нам завещано искать и добывать свое здесь, на земле и при жизни, а не христорадничать. Не побираться, не старцевать-нищенствовать, не бегать по миру с протянутой рукой. Так ведь и руки вместе с мозгами могут отсохнуть.
К этому я пришел своим квелым умом, когда моя жизнь стала нестерпимой. Приперло, как говорится, так, что ни охнуть, ни вздохнуть. Той порой и котика не всегда мог досыта накормить. Большую часть дня он уныло проводил в темном углу квартиры. Молча что-то пытался донести до меня, сумрачно и не без укора помаргивая зелеными светлячками почти детских глаз. Я боялся и избегал их, каждый раз припоминая слова про тех, кого мы приручили. Пытался оправдаться: да, согласен, виноват, и мы с тобой не только одной крови, но и одной доли.
Не чувство ли этой обездоленности и понимания голодной тоски котика подвигло меня в отчаянии бессонных ночей к бегству, отрицанию и уходу из этого мира в мир иной. Не котик ли показал и подсказал туда дорогу. Ведь, похоже, он сам был иноземцем, пришельцем с неведомых планет. Прибился к земле, а сейчас, не исключено, сожалел об этом. Я невольно жаждал его мира, но космическая дорога была заказана мне. Она была суждена, напророчена мне в детстве, когда я был нездешним, цельным и вольным, способным летать, мысленно изъясняться и перемещаться по небу, морю, исчезать и объявляться вновь. Но сегодня меня лишили этого, обрезали крылья. Не позволили дольше слушать траву, звезды и даже другого человека.
И все же что-то еще и сохранилось, осталось. Наследственное, от родителей — что-то делать, быть, хотя бы присутствовать. Двигаться, идти, брести по стежкам, проселкам, гостинцам, даже зная, что они уже никуда не ведут и не могут вести. Именно эта память детства заставляла меня перебирать ногами по праху моего Аз-ВозДам — Азаричско-Домановичского гостинца, на который я ступил по своей воле, не захотев отставать от людей, которых гнали в концентрационный лагерь смерти. Но об этом чуть позже.
А тогда в моих бессонных ночах мне оставалось одно: уединиться, слиться с мраком, ползти подколодным гадом, ужом, гадюкой. Шиться, спешить в отсырелость нор, в твердь и глубь земли, если нет спасения здесь, на поверхности. Нечего ждать милосердия и милости ни от живых, ни от мертвых, как и от утерянного распятого прошлого и тем более от людоедского настоящего. Это не моя Земля, не мое время. Здесь я отвержен. Здесь у меня лишь ожидание. Ожидание неизбежного. За мной идет охота, может быть, посланная даже небом, как коршун охотится за цыпленком. Потому не надо сидеть сиднем там, где меня случайно посеяли, посадили — искать свой мир, свое время. Свою землю обетованную, как это делали разные Америго Веспуччи, Васко да Гама и наш земляк Язэп Дроздович. Но в отличие от них, подкованный, образованный временем и молча приговоренный голодным своим котиком, я бросился на поиски иной жизни, не во вселенной, а там, где пребывал, надеясь найти и открыть неведомые туннели, лазы, порталы — ходы в иные, может, параллельные нашему, миры. Достигнуть сути, не самого ли ядра Земли. Добиться там упрятанной от меня судьбы, доли и правды.
Как говорят сведущие люди, нет спасения, счастья на земле — нет ее и выше. Но в лихие, апокалиптические времена безумию дана надежда: должно же все это где-то быть. Хоть и под землей в воплощении и образе Дьявола или Бога — друзей-врагов, охранителей вечности, вроде уральской Хозяйки медной горы из сказов Бажова, Нептуна или Посейдона, властителей морей. К кому-то из них я и обращусь. Попрошу всем нам, в том числе и своему иноземному котику счастья-доли. И сам не буду спать в шапку. Пригляжу, разведаю что-нибудь в залежалых закромах родины, добуду угля, руды, нефти и, чем черт не шутит, алмазов. В том, что в нашей земле все это есть, только сокрыто, я не сомневался. И котик служил мне поводырем в подземном царстве. Вел зряче, как в давнину вели старцев-нищих с торбами и гуслями деревенские сироты-подростки.
Но не судите, думая, что это было только мое чистой воды безумие в бессонной ночи. Меня, всех нас, с детства учили видеть свет в конце тоннеля, жить завтра. И тогда, и там — все тогда и там от пуза: наемся, напьюся и спать завалюся. И рассветный день не мог избавить меня от подобных посулов и тщетных надежд, наоборот, множил их телеящиком, сулящим благополучие, луковое счастье, за счет повсеместного его выращивания, гороховую долю от прибылей зеленого горошка, морковное, заячье наслаждение, как только мы засеем ею все свои поля.
Но со мной и во мне была ночь, темень, мрак и их пророческое вдохновение. Убежденность в том, что все наше там, не на поверхности земли, а под землей. С этим я и пошел в сплетение столетий и тысячелетий, замурованных поколениями и поколениями предков, которые были, были и прошли.
Не одну зиму и весну я выправлялся в дорогу не только вглубь своей земли, но и во Вселенную, на другие планеты. Посидел на выходе самородной золотой жилы на Марсе. Увидел, как плюются алмазами Венера с Юпитером.
Только вот беда, что я мог взять и унести из подземности и тех дальних миров на себе, за пазухой и в карманах — не только стране, но и себе на курево не хватит. Раскрыв рот, я долгими часами бродил по Млечному Пути. Светящийся туман, серебристые облака указывали мне дорогу. Росстани галактического гостинца, межзвездные проселки, нехоженые межпланетные тропы и тропинки, кстати, совсем не пыльные, почти за руку водили меня по мирозданию, оберегая от пастей черных дыр, злобно жаждущих поживы. А сам гостинец был хотя и извилист, но просвечен сиянием множества своих и чужих солнц. Устремленный в иные галактики, разматывался, подобно бабушкиному клубку. Кто-то прял и невидимо наматывал в необозримых далях, высотах суровую кужельную нитку, ряд за рядом сотворял и стягивал, утягивал и отпускал миры, вселенные и одичавшие от неприкаянности и безбрачия кометы.
Во мраке и галактической рассеянности многоязыко перешептывались планеты:
Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,
И звезда с звездою говорит.
В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сияньи голубом...
Лермонтову из неведомых миров звучало ответное Богдановича:
Зорка Венера ўзышла над Зямлёю
Светлыя згадкі з сабой прывяла...
Помніш, калі я спаткаўся з табою,
Зорка Венера ўзышла.
З гэтай пары я пачаў углядацца
Ў неба начное і зорку шукаў.
Ціхім каханнем к табе разгарацца
З гэтай пары я пачаў...
Задумчиво, облачно плыли через века и эпохи, тьму галактик, неистовство огня и пламя их рождения и смерти негромкие слова, обретая плоть и пророческий лик создателей.
Я вовремя, хотя и не совсем осознанно, почувствовал, что грань между сном и действительностью размыта, стерта. Утрачено космическое и земное равновесие. Меня нет на их чашах — бытие пострашнее небытия. Сознание и подсознание слились, вместо мозгов — сапоги всмятку.
А предшествовало этому то, что я сам до сего дня не могу понять и определить. Во-первых, ощущение того, что я когда-то уже был здесь. Сегодня лишь повторение пройденного. И еще: на Млечном гостинце, где всегда был в одиночестве, я вдруг, как в водоворот, речной вир, был втянут, окружен толпой. В призрачном сонмище бредущих то ли на страшный суд, то ли возвращающихся с него людей. Святых, грешных, кто знает. Но очень подобных на гонимых в концлагерь по Азаричско-Домановичскому гостинцу.
Среди этого сумеречного галактического крестного хода я увидел и себя, наверное, также приуготовленного на заклание. Увидел себя, но не таким, каким был в ту пору — добровольно, ничему не противясь, согласного на концлагерь, только бы остаться с людьми. Тот давний мальчонка, похоже, тоже узнал меня. Бросился мне навстречу. Но я отверг его, как в свое время бабушка отвергла меня.
Мальчишка военных лет пытался мне что-то сказать, внушить, я же убоялся услышать его. Во мне и без того не стихали колокола той освободительной ночи.
Я бежал от этого крестного галактического хода. Хотя, правду говоря, бежать мне было некуда. У него не было ни конца, ни начала. Впереди он терялся в мироздании, словно скатывался в прорву. В пропасть. Из прорвы, бездны и выходил. И так до бесконечности, подобно белке в колесе. А движения мальчишки казались мне осмысленными, в отличие от меня в его возрасте, зомбированного войной, смертями и бесконечностью ночи.
Я отверг его. Позорно и безоглядно бежал неведомо куда и как. Я отказывался признавать свои детские откровения, пусть даже правдивые, а может, даже вещие. Опять негласный наказ и завет дедов и прадедов: не все человеку дозволено и надобно знать. Все крайне необходимое найдется и проявится само.
И я решительно и бесповоротно повернул с тех планет на родную мать-Землю. Помогли, пособили избытию памяти моего позора и бегства клятые наши болота и трясины. Я словно на лодочке плыл по их лабиринтам. Это был удивительный мир, бесконечный, успокаивающий и исцеляющий. Я отдыхал в нем, будто нерожденный еще, в водах лона матери, под колыбельную вечности, сотворившую такое чудо. Плодную завязь моего Полесья, пуповиной кровно сращенного со мной. И пуповина эта вечна, она сохранится даже когда меня уже не будет. Древние торфяники встречали и провожали меня, дышали чарующей лаской. Лаской и негой страждущей роженицы, дарующей миру жизнь. И еще: в пещерных теплых лабиринтах торфяников, дрожащих разливах болот и трясины кто-то невидимо присутствовал. Жил, смеялся, отзывался мне, но не показывался.
Но мне было не до него. Я шел не по живому, а по отмершему. Продолжал надеяться, искать не пропавшее былое, а уцелевшее, выжившее.