Крутились веретена. Поочередно, а то все и сразу, сплевывали старушки. Серо сочилась из прялок с гребневым верхом, как из чрева припечно-потолочного паука, суровая нитка, брюхато наворачиваясь на веретена. Старик, поворотясь лицом к старухам, лежал на боку. Неотрывно смотрел на это верчение веретен, поклоны старух своим прялкам и не хотел помирать, будто это из него тянулась и тянулась кудельная нить.
В самом деле непорывная, хотя такое встречается редко: обязательно попадет или узелковая непрочесанность, или невыбитая костричина, или рука поспешать примется. А тут. Может, и в этом была причина, что старик хотел, должен был помереть. А не помирал. Хотя порой и мучился, стонал, смертно пряча внутрь себя глаза. И такая ни жизнь, ни смерть — страдательная для всех неопределенность, длилась день, вечер, ночь. Старухи были хотя и терпеливые, но не праздные: смерть смертью, а хозяйством заниматься тоже надо. Тайком, уже и нарекали на старика, а больше его старуха, жена, почти в открытую уже, — что же это такое, чалил бы к тому или другому берегу, не мучил бы себя и людей.
Вслушиваясь в это невысказанное блуждание по краю смерти — то отдаление, то приближение, — моя бабушка решительно оборвала кудельную нить. Отложила обочь себя веретено:
— Верим-не верим. Грешен. И крепко, перед людьми и этим светом. Надо крутить в потолке дырку.
Позвали соседа с буравом, сверлом. Тот, чуть позже протирая рукавом глаза и тем же рукавом закусывая после стакана принятого за упокой соседа:
— Не успел до конца досверлить, с потолка взнялась, хлестнула по глазам струя песка. Ослеп, совсем ослеп.
Я тогда поверил ему, не задумываясь и не сомневаясь. Сомневаться начал, образовавшись, прочитав сразу в нескольких книгах: суеверие, бабушкины сказки. Да, суеверные, тупые и темные, непросвещенные нам достались бабушки. Надо бы других. Да других уже нет. Что поделаешь. Что поделаешь со мной, с моей памятью и детством, вынуждающим меня и поныне уступать дорогу муравью, обходить стороной, не спугнув воробья, потому что и у них есть душа. Это во мне от моей суеверной бабушки и деревни Анисовичи, родного Полесья. Колдун, продавший душу черту, грешник, не может уйти просто так, скрыться. Душа должна осознать и претерпеть грех. Без этого ей нет упокоения. Гадов лесных и подколодных не принимает земля, они ползут на дорогу, тропу под милосердие машин и прохожих. Душа же человека через просверленное в потолке отверстие устремляется или на небо в ожидании Вечного суда, к Богу, или в ад, к дьяволу. Закон един — гадам, зверям, людям и даже империям и эпохам. Нечистой силе, правящей мирозданием смерти, необходима прорывная черная дыра, дырочка, щелочка в духовности Вселенной. А смертный и смрадный дух разложения, не поглощаемый ни временем, ни пространством, вечно уже витает над руинами, вливается в кровь эпох и поколений.
.Утреннее пробуждение солнца и жизни брали свое, умиротворяли и обнадеживали. Хотя у меня в самом начале пути появилось гнетущее ощущение: что-то пошло, идет не так. Беспричинно, но ныла душа. То ли не так я шагнул, не в ту сторону глянул. А что, почему и откуда на меня набегало, понять не мог. Я же до беспамятства любил эту дорогу. Я же прошел и проездил ее не раз. На подъезде к Бобруйску и за ним уже все вокруг дышало родным мне Полесьем. И я начинал дышать им, воздухом и духом отцовского дома. Грибным, ягодным, звериным духом боров и дубрав, седыми туманами прогалин и укрытых ими кустарников. Тем, от чего и где я не один раз помирал, уходил и возвращался.
Явственно понял, что день начался и пошел не так, наверно, где-то посередине своего пути, когда Полесье стойко и неопровержимо явилось передо мной. Опять же, на росстанях, огромном, едва ли не вселенском круге сбежавшихся дорог, многих и многих их направлений: Мозырь, Гомель, Жлобин и непосредственно сам Бобруйск. Я выбрал из них свое, ступил на свое. А в глазах осталось ушедшее — колючая проволока по обочинам шоссе, перекрывшая, преграждающая все подступы к лесу. За ней — перепаханная не мелиоративным ли плугом Мацепуры в два-три метра ширины земля, следовая полоса. Пахота была свежая, земля плодородная, хоть на хлеб намазывай, так масляно отсвечивала на солнце.
Обочинная ограда из колючей проволоки, судя по всему, была вынужденно необходимой — лесные палы, пожары. Который год стояла сушь. Земля, долы и курганы, боры и дубравы пошли в минувшую зиму неоплодотворенными дождями. И теперь поджаривало, жгло так, что даже воздух дымился.
Все объяснимо, все так. Да как у нас говорят, не грех и перетакнуть. Напоминание очень уж недоброе и жгучее. Память полешука еще не избыла его. Мы еще и сегодня зонно заключены за колючей проволокой — войной, партизанщиной, беженством Чернобыля, отчуждением даже родных погостов.
Мне не раз приходилось наблюдать, быть свидетелем того, как отдает душу миру, уходит в небытие, улетает в вечный вырай птица, умирает лесной зверь и домашнее животное. Неслышимо, покорно, задумчиво и молча. Не с потусторонним ли уже добровольным соглашением и договором со смертью, достоинством и мужеством перед неизбежным, как воин, которого и враги предают земле с честью. Разумно и просветленно, с неземным уже светом в глазах, свечечкой, последней данью земной своей сущности, неугасимой искринкой своего пребывания в этом мире.
Нечто подобное чувствовалось и в том, как дышали и блаженствовали яркой зеленью лиственные деревья, как пружинисто и колко прижмуривали очи хвойники, почти неземно уже стоя по обе стороны шоссе — их Стикса. Почти по Лермонтову — пророчески смертно. Такая без дрожи и страха смертность свойственна наверняка всему живому и сущему только в роковую минуту. Об этом без слов говорили уже отмершие возле их ног, видимых и невидимых корней желтые и ломкие травы, исходящие трухой и перхотью серо-седые лосиные мхи Полесья. Те самые, из которых так озорно выглядывают в добрую летнюю пору молодые, росисто цыганоголовые, коренастобелощекие боровики. Теперь же седые мхи обнажили белый песок, из которого они проклевывались, тленно обратились в прах. Песок шепотно и обморочно отпевал их. И не только их — мать-грибницу и ее живородное лоно.
Предчувствие того, что день не задался, пошел не так в самом начале пути, оправдывалось. На радость или горе, но прозорливость, предвидение, каким владели наши пращуры, в последнее время пробуждается и в нас. За ними была сила и мир, которые они несли на своих плечах и в руках, властвовали над собой и своей землей. Мы же владеем пустотой и безладьем. Опустошен и я. Гол как сокол. Пуст. Карманно, душевно. И в голове шаром покати. И в руках ничего. Никто не положил в мои ладони и камня даже — горсти земли из селища моей бабушки Устимьи Говор, жизнь которой на этой земле была дольше века — сто двенадцать лет. А сегодня там, где она вековала, — только горб. От ее селища, котлища, кубла, гнезда не осталось и знака. Нет знака и от дома, где родилась мама. А я памятью сердца, всем существом своим бегом бежал по болотам и трясинам к их святому гнездованию, чтобы нагрести, завернуть в тряпицу горсточку их праха и донести до места их упокоения, до ставшей им пухом родной земли.
Несколько лет назад я уже был здесь. Хата бабушки и мамы держалась земли, бугра, на котором зависла, как раз посреди деревни. Теперь же не только от хаты, но и от взгорка не было и следа. Мусорный ветер времени сровнял ее с землей, снес. Может, она и сама сгинула, провалилась в тартарары, в пропасть, в бездну? Пошла искать тех, кто некогда здесь ходил, сажал картошку, сеял жито.
Ехал, как думалось, в свое прошлое и отмершее, оказалось — в живое и будущее. Но это живое и будущее незаметно переходило в действительно уже прошлое и навсегда отошедшее. Мне предстояло отыскать, встретиться с ним и содрогнуться. Оно так же сыпучим прахом, песком сыпалось сквозь пальцы. Бежало от живых, беременное настоящим и прежним, обманами и криводушием. Издевательством и обманом над тем уже миром. Потомки, наследники то и дело переворачивают своих покойников в гробах. И так бесконечно, что они уже сами с готовностью переворачиваются под крестами в своих могилах. Большой грех тревожить кости почивших, играть в свои земные игры с теми, кто в ином уже мире. Потому они и сторонятся, чураются живых, прячутся от нас, не допускают к своей потусторонней жизни.
Я живой и безутешный свидетель этого. Так укрылась и не допустила меня к себе моя бабушка — к своему уже не земному дому под вековыми полесскими дубами на обширнейшем кладбище деревни Горочичи — не от вечного ли крестьянского горепашества названной так. Несмотря на свою фамилию Говор, не подала мне голоса, а ведь я шел к ней просветленно, с открытым сердцем и памятью. Но она не пустила, заступила дорогу и мне, внуку, и своему правнуку.
Когда мы приехали проведать ее около двух лет назад, хлынул застивший весь белый свет ливень. Все могилы и дубы, которыми, похоже, проросли покойники, сразу стали неразличимо похожими, неприступными и уныло хмурыми, как и кресты под их сенью. Оскальзываясь, мы часа два бродили, едва ли не ползали под шепотное возмущение мокрой дубовой листвы среди частокола изувеченных непогодой, а больше временем, полусгнивших, а иногда и свежих, белокостно отесанных деревянных крестов, кроваво ржавых оград и могил, сровнявшихся с землей. Бабушка то ли пожалела нас, скорее правнука, послала свою товарку, тоже Устимью, почти одного с ней возраста, если верить могильной дощечке, и внешне похожую.
Я понял сразу, что это не она, не моя родная Устимьечка, но не стал перечить, приостановился около этой могилки, у изголовья под крест положил уже измятые и заплаканные цветы, несколько конфеток, яблоки. Мы с сыном распечатали бутылку горькой, налили и поставили под крест чарочку, накрыв ее краюхой хлеба. Аукнули свою бабушку, а чужую помянули троекратным поклоном. Чужая, своя. Какая разница, если в одной земельке. И родная где-то неподалеку следит за нами.
У мокрых крестов и слезно каменных надгробий мы с сыном обязались возвратиться сюда, отыскать уже именно ее вечное пристанище. Сейчас поиски начали с сельсовета, чем немало встревожили служащих, в основном женщин, пугливых и осторожных, как и все сегодня живущие с копейки. Они совсем недавно провели так называемую инвентаризацию кладбища, осмотрели все наличествующие там могилы. Посмертно пронумеровали почивших. Большое спасибо сельсовету и за эт