Никуда — страница 9 из 13

Крутились веретена. Поочередно, а то все и сразу, сплевывали старушки. Серо сочилась из прялок с гребневым верхом, как из чрева припечно-потолочного паука, суровая нитка, брюхато наворачиваясь на веретена. Старик, поворотясь лицом к старухам, лежал на боку. Неотрывно смотрел на это верчение веретен, поклоны старух своим прялкам и не хотел помирать, будто это из него тянулась и тянулась кудельная нить.

В самом деле непорывная, хотя такое встречается редко: обязательно попадет или узелковая непрочесанность, или невыбитая костричина, или рука поспешать примется. А тут. Может, и в этом была причина, что старик хотел, должен был помереть. А не помирал. Хотя порой и мучился, стонал, смертно пряча внутрь себя глаза. И такая ни жизнь, ни смерть — страдатель­ная для всех неопределенность, длилась день, вечер, ночь. Старухи были хотя и терпеливые, но не праздные: смерть смертью, а хозяйством заниматься тоже надо. Тайком, уже и нарекали на старика, а больше его старуха, жена, почти в открытую уже, — что же это такое, чалил бы к тому или другому берегу, не мучил бы себя и людей.

Вслушиваясь в это невысказанное блуждание по краю смерти — то отда­ление, то приближение, — моя бабушка решительно оборвала кудельную нить. Отложила обочь себя веретено:

— Верим-не верим. Грешен. И крепко, перед людьми и этим светом. Надо крутить в потолке дырку.

Позвали соседа с буравом, сверлом. Тот, чуть позже протирая рукавом глаза и тем же рукавом закусывая после стакана принятого за упокой соседа:

— Не успел до конца досверлить, с потолка взнялась, хлестнула по глазам струя песка. Ослеп, совсем ослеп.

Я тогда поверил ему, не задумываясь и не сомневаясь. Сомневаться начал, образовавшись, прочитав сразу в нескольких книгах: суеверие, бабушкины сказки. Да, суеверные, тупые и темные, непросвещенные нам достались бабушки. Надо бы других. Да других уже нет. Что поделаешь. Что поделаешь со мной, с моей памятью и детством, вынуждающим меня и поныне уступать дорогу муравью, обходить стороной, не спугнув воробья, потому что и у них есть душа. Это во мне от моей суеверной бабушки и деревни Анисовичи, родного Полесья. Колдун, продавший душу черту, грешник, не может уйти просто так, скрыться. Душа должна осознать и претерпеть грех. Без этого ей нет упокоения. Гадов лесных и подколодных не принимает земля, они ползут на дорогу, тропу под милосердие машин и прохожих. Душа же человека через просверленное в потолке отверстие устремляется или на небо в ожидании Вечного суда, к Богу, или в ад, к дьяволу. Закон един — гадам, зверям, людям и даже империям и эпохам. Нечистой силе, правящей мирозданием смерти, необходима прорывная черная дыра, дырочка, щелочка в духовности Вселен­ной. А смертный и смрадный дух разложения, не поглощаемый ни временем, ни пространством, вечно уже витает над руинами, вливается в кровь эпох и поколений.

.Утреннее пробуждение солнца и жизни брали свое, умиротворяли и обнадеживали. Хотя у меня в самом начале пути появилось гнетущее ощу­щение: что-то пошло, идет не так. Беспричинно, но ныла душа. То ли не так я шагнул, не в ту сторону глянул. А что, почему и откуда на меня набегало, понять не мог. Я же до беспамятства любил эту дорогу. Я же прошел и про­ездил ее не раз. На подъезде к Бобруйску и за ним уже все вокруг дышало родным мне Полесьем. И я начинал дышать им, воздухом и духом отцовского дома. Грибным, ягодным, звериным духом боров и дубрав, седыми туманами прогалин и укрытых ими кустарников. Тем, от чего и где я не один раз поми­рал, уходил и возвращался.

Явственно понял, что день начался и пошел не так, наверно, где-то посе­редине своего пути, когда Полесье стойко и неопровержимо явилось передо мной. Опять же, на росстанях, огромном, едва ли не вселенском круге сбе­жавшихся дорог, многих и многих их направлений: Мозырь, Гомель, Жлобин и непосредственно сам Бобруйск. Я выбрал из них свое, ступил на свое. А в глазах осталось ушедшее — колючая проволока по обочинам шоссе, пере­крывшая, преграждающая все подступы к лесу. За ней — перепаханная не мелиоративным ли плугом Мацепуры в два-три метра ширины земля, следо­вая полоса. Пахота была свежая, земля плодородная, хоть на хлеб намазывай, так масляно отсвечивала на солнце.

Обочинная ограда из колючей проволоки, судя по всему, была вынужден­но необходимой — лесные палы, пожары. Который год стояла сушь. Земля, долы и курганы, боры и дубравы пошли в минувшую зиму неоплодотворенными дождями. И теперь поджаривало, жгло так, что даже воздух дымился.

Все объяснимо, все так. Да как у нас говорят, не грех и перетакнуть. Напо­минание очень уж недоброе и жгучее. Память полешука еще не избыла его. Мы еще и сегодня зонно заключены за колючей проволокой — войной, парти­занщиной, беженством Чернобыля, отчуждением даже родных погостов.

Мне не раз приходилось наблюдать, быть свидетелем того, как отдает душу миру, уходит в небытие, улетает в вечный вырай птица, умирает лесной зверь и домашнее животное. Неслышимо, покорно, задумчиво и молча. Не с потусторонним ли уже добровольным соглашением и договором со смертью, достоинством и мужеством перед неизбежным, как воин, которого и враги предают земле с честью. Разумно и просветленно, с неземным уже светом в глазах, свечечкой, последней данью земной своей сущности, неугасимой искринкой своего пребывания в этом мире.

Нечто подобное чувствовалось и в том, как дышали и блаженствовали яркой зеленью лиственные деревья, как пружинисто и колко прижмуривали очи хвойники, почти неземно уже стоя по обе стороны шоссе — их Стик­са. Почти по Лермонтову — пророчески смертно. Такая без дрожи и страха смертность свойственна наверняка всему живому и сущему только в роковую минуту. Об этом без слов говорили уже отмершие возле их ног, видимых и невидимых корней желтые и ломкие травы, исходящие трухой и перхотью серо-седые лосиные мхи Полесья. Те самые, из которых так озорно выгляды­вают в добрую летнюю пору молодые, росисто цыганоголовые, коренасто­белощекие боровики. Теперь же седые мхи обнажили белый песок, из которо­го они проклевывались, тленно обратились в прах. Песок шепотно и обмороч­но отпевал их. И не только их — мать-грибницу и ее живородное лоно.

Предчувствие того, что день не задался, пошел не так в самом начале пути, оправдывалось. На радость или горе, но прозорливость, предвидение, каким владели наши пращуры, в последнее время пробуждается и в нас. За ними была сила и мир, которые они несли на своих плечах и в руках, властвовали над собой и своей землей. Мы же владеем пустотой и безладьем. Опустошен и я. Гол как сокол. Пуст. Карманно, душевно. И в голове шаром покати. И в руках ничего. Никто не положил в мои ладони и камня даже — горсти земли из селища моей бабушки Устимьи Говор, жизнь которой на этой земле была дольше века — сто двенадцать лет. А сегодня там, где она вековала, — только горб. От ее селища, котлища, кубла, гнезда не осталось и знака. Нет знака и от дома, где родилась мама. А я памятью сердца, всем существом своим бегом бежал по болотам и трясинам к их святому гнездованию, чтобы нагрести, завернуть в тряпицу горсточку их праха и донести до места их упокоения, до ставшей им пухом родной земли.

Несколько лет назад я уже был здесь. Хата бабушки и мамы держалась земли, бугра, на котором зависла, как раз посреди деревни. Теперь же не толь­ко от хаты, но и от взгорка не было и следа. Мусорный ветер времени сровнял ее с землей, снес. Может, она и сама сгинула, провалилась в тартарары, в про­пасть, в бездну? Пошла искать тех, кто некогда здесь ходил, сажал картошку, сеял жито.

Ехал, как думалось, в свое прошлое и отмершее, оказалось — в живое и будущее. Но это живое и будущее незаметно переходило в действительно уже прошлое и навсегда отошедшее. Мне предстояло отыскать, встретиться с ним и содрогнуться. Оно так же сыпучим прахом, песком сыпалось сквозь пальцы. Бежало от живых, беременное настоящим и прежним, обманами и криводу­шием. Издевательством и обманом над тем уже миром. Потомки, наследники то и дело переворачивают своих покойников в гробах. И так бесконечно, что они уже сами с готовностью переворачиваются под крестами в своих могилах. Большой грех тревожить кости почивших, играть в свои земные игры с теми, кто в ином уже мире. Потому они и сторонятся, чураются живых, прячутся от нас, не допускают к своей потусторонней жизни.

Я живой и безутешный свидетель этого. Так укрылась и не допустила меня к себе моя бабушка — к своему уже не земному дому под вековыми полесскими дубами на обширнейшем кладбище деревни Горочичи — не от вечного ли крестьянского горепашества названной так. Несмотря на свою фамилию Говор, не подала мне голоса, а ведь я шел к ней просветленно, с открытым сердцем и памятью. Но она не пустила, заступила дорогу и мне, внуку, и своему правнуку.

Когда мы приехали проведать ее около двух лет назад, хлынул застивший весь белый свет ливень. Все могилы и дубы, которыми, похоже, проросли покойники, сразу стали неразличимо похожими, неприступными и уныло хмурыми, как и кресты под их сенью. Оскальзываясь, мы часа два бродили, едва ли не ползали под шепотное возмущение мокрой дубовой листвы среди частокола изувеченных непогодой, а больше временем, полусгнивших, а ино­гда и свежих, белокостно отесанных деревянных крестов, кроваво ржавых оград и могил, сровнявшихся с землей. Бабушка то ли пожалела нас, скорее правнука, послала свою товарку, тоже Устимью, почти одного с ней возраста, если верить могильной дощечке, и внешне похожую.

Я понял сразу, что это не она, не моя родная Устимьечка, но не стал пере­чить, приостановился около этой могилки, у изголовья под крест положил уже измятые и заплаканные цветы, несколько конфеток, яблоки. Мы с сыном распечатали бутылку горькой, налили и поставили под крест чарочку, накрыв ее краюхой хлеба. Аукнули свою бабушку, а чужую помянули троекратным поклоном. Чужая, своя. Какая разница, если в одной земельке. И родная где-то неподалеку следит за нами.

У мокрых крестов и слезно каменных надгробий мы с сыном обязались возвратиться сюда, отыскать уже именно ее вечное пристанище. Сейчас пои­ски начали с сельсовета, чем немало встревожили служащих, в основном женщин, пугливых и осторожных, как и все сегодня живущие с копейки. Они совсем недавно провели так называемую инвентаризацию кладбища, осмотрели все наличествующие там могилы. Посмертно пронумеровали почивших. Большое спасибо сельсовету и за эт