«…Я часто слышал, — писал Леон Розенфельд, — как Бор вспоминал забавные истории об Александере, но он никогда ничего не говорил об его идеях».4 Однако, кроме прямого смысла идей, есть на свете такая вещь, как рисунок и дух размышлений. Сама готовность Александера говорить о неклассических скачках — нарушениях непрерывности процессов в природе — могла заставить Бора с живым интересом прислушиваться к ходу его рассуждений. (Ведь и квантовые скачки пока оставались тоже немотивированными.) И это входило в то наслаждение общением, о котором рассказывала фру Маргарет.
…В общем, Манчестер времен войны — «город угрюмых улиц, но теплых сердец» — не обездолил Бора. И если бы в мае почта из Дании не доставила ему официального приглашения занять в Копенгагене новую кафедру теоретической физики, Бор остался бы в университете Виктории еще на год.
Когда он уезжал, Резерфорд на прощанье снабдил его охранной грамотой. Надо было беспрепятственно провезти через таможню кучу рукописных материалов — неопубликованные тексты, черновые наброски неосуществленных замыслов, расчеты, расчеты, расчеты… (Ныне в архиве Бора это более 500 страниц.)
Все сошло удачно. И рейс через Северное море сошел удачно, хотя немецкие подводные лодки уже не раз топили датские суда. Добрые напутствия Резерфорда и всех английских друзей словно бы выдали Бору охранную грамоту и на этот случай.
…Да, он наверняка остался бы там, в силовом поле резерфордовской доброжелательности, когда бы не зов Дании. (Вечный зов родной земли, который звучал в его душе тем громче, чем длительней бывала разлука.)
И вот он снова ходил по Копенгагену, как по огромному кабинету, вышагивая понимание непонятного.
Он часто гулял об руку с Маргарет, бережно ведя ее по зеленым полянам и аллеям Феллед-парка: она ждала ребенка. О чем они говорили, готовясь к рождению их первенца, догадкам не подлежит. Одно открылось скоро: они условились, если это будет мальчик, назвать его Кристианом. («Давай всегда, каждый день, хотя бы немного разговаривать о моем отце».)
Он часто бродил по городу с Харальдом, для которого закордонный Геттинген стал теперь воспоминанием. Как все мужи и мальчики изнуренной Европы, неосознанно выдавая свои чувства за понимание дела, они пророчили вероятный ход затянувшихся военных действий. Комментировали провал Германии под Верденом и еще длящийся полууспех Антанты на Сомме, удивительный Брусиловский прорыв на юго-востоке и расчетливое вступление Румынии в войну на стороне союзников. И лишь не знали, что было мудрее в те дни — исповедовать исторический оптимизм или пессимизм?
Они, как в юности, доверительно обсуждали свои планы. И оба уже вынашивали тогда симметричную идею создания в Копенгагене двух параллельных исследовательских центров: физики — под водительством старшего и математики — под водительством младшего. Обоим уже сопутствовало широкое признание их научной самостоятельности и силы. И пример тети Ханны, сумевшей в молодости учредить собственную школу в согласии со своими педагогическими принципами, был маленькой моделью желанного для обоих. И когда вечерние прогулки непреднамеренно выводили братьев на просторную Блегдамсвей, они с вожделением посматривали на незастроенную полосу земли на границе тихих пространств все того же Феллед-парка, где напоминали о море и позволяли на время забывать о войне белые стаи эрезундских чаек…
Однако то были планы на будущее, пока неопределенное. А нуждались в бдительном обсуждении и дела текущие.
Нильс-профессор еще острее, чем Нильс-доцент, нуждался в лаборатории, а ему ее снова не дали. Его рабочее место ограничивалось комнаткой рядом с библиотекой в Политехническом институте. Признание признанием и заморская слава заморской славой, но университетские авторитеты все равно полагали, что квантованный атом лишь временная физическая ересь, а для непрочных модных занятий довольно и комнатки в мансарде…
Резерфорд уже имел случай почувствовать, что мягкость Бора не была равнозначна уступчивости, стеснительность — послушанию, деликатность — безволию. Теперь это могли ощутить в Копенгагене. Бору не казалось чьей-то милостью предоставление ему профессуры. Искательность была не в его натуре, как и все рабское. Не умевший поднимать кулак, чтобы с силою грохнуть по столу, он умел поднимать глаза, полные непреклонной убежденности. Неспособный идти на таран, он умел выслаивать опорные камни из стены непонимания, и она оседала. В нем была не энергия шторма, а энергия реки, прорывающей себе русло.
Он добился права взять заместителя-лектора, чтобы больше времени оставалось на исследования. И он сам обратился в правительство за разрешением и средствами на создание новой университетской лаборатории. Поэтому родословную его знаменитого института действительно можно повести со второй половины 16-го года. И с той же поры — по еще более точному признаку — можно повести историю его копенгагенской школы.
…Как-то перед началом учебного года он показал Харальду письмо, опущенное в городе 25 августа. (Однако послал его не копенгагенец.) Письмо было по-английски. (Однако писал его не англичанин.) Автор рекомендовался без долгих предисловий — с привлекательной независимостью. Чувствовалось: он знает себе цену и не ищет обходных путей.
«Для начала позвольте мне представиться, сказав, что я — студент из Голландии, занимающийся физикой и математикой… Конечно, мне прежде всего хотелось бы познакомиться с Вами и с Вашим братом Харальдом…»
Юному Крамерсу был двадцать один год. Он носил то же имя, что его великий соотечественник Лоренц: Гендрик Антон. Существенней, что он учился у Лоренца в Лейдене. И сверх того был учеником Пауля Эренфеста. После университета предприимчивый Крамерс решил поучиться в чужих краях.
В письме Бору он объяснял, что в Данию его занесло случайно. Захотелось лишний раз подчеркнуть свою независимость («не подумайте, что к Вам явился проситель, я — сам по себе, а мир достаточно широк»). Оказалось, однако, что мир не так уж широк, а он, юнец, не так уж «сам по себе». Даже роли просителя ему не удалось избежать: за несколько дней вольной жизни в чужой столице он истратился, и ему не на что было возвращаться в Голландию, если бы он этого и захотел. Словом, при свидании с профессором Бором Крамерc, не раздумывая, — иначе говоря, обдумав все заранее, — попросился в ассистенты.
Был он высок и светловолос. Энергичен и самоуверен. Носил щегольские очки без оправы и курил изогнутую трубку. Но все юношески показное искупалось в нем непоказной интеллектуальностью и готовностью трудиться в поте лица своего… От Бора впервые зависела судьба начинающего ученого. И потому без черновиков решения он обойтись не мог. Что скажет Харальд? Обратиться за советом к брату его побудило и еще одно обстоятельство: Крамерc принес научный опус, пересыщенный математикой. «Я едва смог понять его…» — признавался Бор. Физика тонула в кружеве математических излишеств. И он сказал Харальду:
— Что мне делать с этим высокоученым математиком?
— Прекрасно! — ответил Харальд. — Пусть его математичность тебя не беспокоит. Он очень скоро освоится с твоею физикой.
В беседе с историками фру Маргарет не смогла припомнить, как практически устроилось все дело. Так или иначе, скромные средства для голландца нашлись. И он, заглянувший в маленькую Данию будто ненароком, обрел для себя вторую родину: плодотворнейшие годы его жизни начались и покатились в Копенгагене. Ассистировать Бору ему суждено было целое десятилетие. На датской земле он составил себе имя в науке. И женой его стала датчанка.
На редкость посчастливилось и Бору. У него появился первый ассистент еще до появления формальных прав на ассистента. И произошло это во всех отношениях как нельзя более кстати.
…Впору не поверить, но возвращение домой обрекло молодую чету Боров на гораздо более уединенную жизнь. чем в немноголюдном по военному времени кругу резерфордовцев.
Фру Маргарет: Помню, я почувствовала себя ужасно одиноко, потому что не знала в Копенгагенском университете никого… Все жили здесь замкнуто… Студентов у Нильса было немного… И я не припоминаю, чтобы среди них нашелся хоть один датчанин, который приходил бы той осенью к нам домой…
Так велик был перепад между уровнем, где обитала ищущая мысль Бора, и обыкновенным школярством его первых студентов, что новому профессору грозило невымышленное научное одиночество на новой кафедре. И эта угроза превратилась бы в гнетущую реальность, когда бы не внезапное знакомство с юным голландцем.
В сентябре они уже работали вместе. И скоро к докопенгагенским записям недавнего студента прибавились новые. На очередной записной книжке он вывел заглавие:
«Г.А. Крамерc, сент. 1916, Атомные модели».
На тридцати пяти страницах застыли отзвуки голоса Бора. И еще отчетливей историк может услышать этот голос в записанных Крамерсом боровских замечаниях по поводу студенческих ответов на экзаменах. Зачем записывал их юный ассистент? Едва ли для истории. Просто он сам продолжал учиться. А в Боре увидел не только источник знаний, но и нравственное начало — учителя.
…Они принимались за работу с утра. Чаще — в домашнем кабинете Бора, реже — в служебной комнатке рядом с библиотекой. Место Крамерса было за письменным столом. Место Бора — в любой точке окружающего стол пространства. В этом тесном пространстве слова его шли на Крамерса тихими толпами, сталкиваясь и перепутываясь, чтобы в конце концов все-таки выстроиться на бумаге ровными строками будущей статьи. Но порою Крамерc опускал перо и вскидывал голову, начиная говорить в свой черед. И, застигнутый на ходу его возражениями, Бор останавливался, радостно изумляясь этому сопротивлению: для него оно было сперва совершеннейшей новостью. И как скоро определилось — отраднейшей: он понял — вот чего ему так недоставало!
Фру Маргарет: Да, это было очень счастливое сотрудничество…
Томас Кун: Создалось ли у вас у самой впечатление, что… многое изменилось в излюбленном методе работы профессора Бора?