Ноа и ее память — страница 6 из 35

е внезапном, неудержимом желании грешить? Воистину трудно поверить в то, что этот высокий и статный мужчина, шагающий быстрым, размашистым шагом с вечно развевающейся на ветру мантией, прячущий под широкими полями шляпы взгляд своих пронзительных глаз, так влюбился в мою мать. И не имелось для этого никакой особой причины, а просто, как бы я ни настаивала на этом, не была она такой уж маленькой, не такие уж были у нее выпуклые глаза, да и исповедывалась она не так часто, как я говорю об этом. Посмотрите на портрет, снятый мной с чердака, и вы увидите, что то правдоподобие, которое я представила как нечто само собой разумеющееся и которое действительно легко принять за правду, оказывается чистым вымыслом. Почему же тогда не может быть правдивым и приемлемым их внезапное взаимное влечение, непреодолимое желание согрешить, безумное лето их любви под виноградной лозой, на водяной мельнице, в ивовых зарослях, в мягкой траве луга, в сладостной прохладе сумерек? Ибо, знаете ли, моя мать была изящной и стройной, как ржаной колосок, и я пытаюсь сейчас воссоздать ее образ, чтобы постичь причины ее дурной славы, ее святотатственной любви, а также то существо, которое она произвела на свет. И вот теперь, теперь все становится на свои места: если моя мать была действительно хороша собой; если я больше не буду говорить о мелочных угрызениях совести, вызванных известной ситуацией; если я не буду ссылаться на их непомерное стремление выглядеть благоразумными; если я не буду придумывать то, что придумываю. Подчас наступают мгновения, когда тебя охватывает необыкновенная нежность, и полное сладкой горечи чувство перемещается от груди к рукам, и они соединяются, образуя теплое гнездо, чтобы принять в него голубку несбыточных грез и воспоминаний, которыми разрешается в болезненных родах твоя наполненная воображением память. Знаете ли вы, что значит не иметь детства? Знаете ли вы, что такое невыразимая пустота тоски? Ее нужно заполнять ощущениями, которых не было, неуловимыми образами, которых никогда не существовало, потому что у тебя было грустное детство, лишенное песен, напетых низким, хриплым голосом отсутствующего отца. Вы об этом не знаете ничего, ничего, а я — все. Я знаю об этом все. Все. И оттого, что память моя изнывает от боли, я, возможно, сведу вас с ума своими пороками, увечностью чувств, лишениями, которые и сейчас еще ранят меня, переполняющими меня противоречиями. Поэтому иногда я бунтую и говорю, что уже хватит, что дальше так нельзя, что все, что у меня осталось, — это тоска.


Итак, я родилась в С. в марте месяце. Роды моей матери проходили нормально, присутствие врача не потребовалось, обошлись одной лишь горячей водой, и все завершилось благополучно благодаря стараниям той, кто должна была стать моей кормилицей, а стала лишь повивальной бабкой. Едва увидев меня, моя мать решила дать мне грудь и сама заняться моим вскармливанием, заслужив своим решением в моральном плане презрение всего семейства, а в физическом — изгнание. Дело в том, что на так называемом Семейном совете, о коем я вкратце упоминала раньше, было решено, что, как только я появлюсь на свет, моя мать тут же возвратится в наш городок, исцелившись от мнимой водянки, и все вернется на круги своя: достопочтенный отец — к своим проповедям, моя мать — к своим покровам, и все пойдет, как прежде, вновь вписываясь в привычную схему, которую чуть было не разрушило мгновение безумства. Целые века терпения и тяжелейшего труда, потраченные на то, чтобы создать достойную семью, и все впустую из-за безрассудной страсти поздней любви. Но моя мать отказалась. Она согласилась отправиться в С. с тем, чтобы произвести меня на свет, а едва родив, решила не сдаваться и оставить все как есть.

Я понимаю, что то, как я это описала, похоже скорее на сообщение в газете; я знаю, что лучше прибегнуть к иронии и несколько дистанцироваться для того, чтобы заставить вас улыбнуться в восторге от вашей собственной проницательности, от остроты ваших умозаключений, а не говорить обо всем этом так прямо. Но ведь речь идет о моем происхождении, о первом смелом поступке моей матери, о ее самоутверждении в этом мире, о ее любви ко мне, о ее любви к моему отцу, пусть это и похоже на сообщение в газете. И она вызвала моего отца, заставила его приехать в С., показала ему его дочь и заявила со всей определенностью, что не расстанется с ней. Вдвоем они решили, что для моего воспитания более всего подходит М., туда-то и переехала моя мать. С ней поехала кормилица, которая превратилась в экономку. Мой отец взял на себя все заботы: в течение многих лет он содержал нас троих. Однако надо дать передышку моей памяти, постепенно заполняющей лагуны, о которых я ранее говорила, и вызывающей из небытия те песни, те мелодии, к которым всегда нужно возвращаться.


Утро постепенно уходит. Я представляю себе яркий блеск солнца над облаками, глядя на окутывающий меня сероватый туман, заставляющий нас, погружаясь в самих себя, ласкать взглядом расплывчатые очертания, которые он по своей прихоти то отдаляет, то приближает. Море теперь кажется свинцовым, а ведь совсем недавно оно было зеленовато-голубым, и лилии уже не сверкают ослепляющей белизной. Я уже не лежу в лилиях; я медленно бреду, погружаясь в серый туман, который постепенно окутывает все вокруг, и сожалею о сентиментальных путешествиях в прошлое и будущее, совершенных моими чувствами. Я медленно бреду, размышляя о заросших кустами ежевики дорогах, заброшенных, застывших в тиши забвения, которые уже никогда не вернутся к жизни. И я вспоминаю картины детства (мы приходили сюда купаться), обшарпанные парусники, привозившие глину и черепицу на причал, ныне заброшенный и разваливающийся, как раз рядом с Лодочным мостом; я вспоминаю картины детства, органично вписывающиеся в ландшафт, естественные для того времени формы; эти формы раньше собственно и составляли ландшафт, ибо в ту пору картины были живыми: в них люди обрабатывали земельные наделы, что теперь покрылись даже не зарослями дрока, а настоящим лиственным и хвойным лесом. О, сколь же долог и труден был путь, приведший меня сюда! Каменные олени также растворяются в тумане, опускающемся на склоны под порывами ветра, и я вновь оказываюсь в плену печали. На этой земле обитали люди, а теперь, в двадцати минутах езды от центра города, она вся заросла ежевикой и пребывает в полном запустении, простирающемся гораздо дальше оленей на каменных плитах, вплоть до ближайшей пустоши. В любой момент кто-нибудь может поджечь лес, и среди черных обгоревших пней навечно останутся скелеты кроликов и волков, лис и ласок, которые надеялись укрыться от языков пламени в прохладе папоротника, ища убежище среди первозданных камней этой земли, прежде чем те превратятся в голые скалы, на которых больше никогда не расцветут лилии и никогда не родятся мечты моей запоздалой молодости, уже покидающей меня. Да, кто-нибудь подожжет лес и выберет для этого сияющий солнечный день, и воздух вдруг станет тяжелым и чужим, чужим и мутным, и весь этот край станет другим, чужим, потому что серый цвет неба будет уже не тот, что теперь: пламя охватит сосны и эвкалипты, и цвет неба и запахи станут другими, чужими; и когда я думаю об этом и представляю все это, меня переполняет печаль, я теряю рассудок, и мои мысли принимают совершенно непредвиденное направление. И тогда, решив схитрить, я перехожу на трусцу, вроде той, что привела меня сюда, и размеренно вдыхая воздух, быстро расправляюсь с той жизненной квотой, которую только что надумала было сберечь; ибо я не знаю, стоит ли сохранять ее для того, чтобы увидеть подобные разрушения. Я плавно ускорю ритм, дыша все чаще, и из восьмисот двадцати трех миллионов четырехсот сорока тысяч вдохов, входящих в мою квоту, я в течение двадцати минут полностью расправлюсь по меньшей мере с девятьюстами, и когда я, уставшая и потная, вновь упаду, пусть не среди лилий, но хотя бы в заросли ароматного укропа, у меня уже накопится достаточно ярости для того, чтобы вновь предаться воспоминаниям о детстве, которое у меня украли, об играх, которых у меня не было; для того чтобы постараться забыть об одиночестве, окутавшем столько серых часов, столько часов, столько дней в ожидании низкого хриплого голоса; ведь только он мог бы заполнить пронзительные пустоты, черные дыры тоски, тайные, сухие протоки подавленных слез.


III

ое детство в М. было чудесным: горячий шоколад и чурро{10}, восхитительные прогулки за руку с отцом — их было столько, и они были так восхитительны, что при мысли о них сердце мое наполняется музыкой, и во мне возникают неожиданные воспоминания и всплывают легенды, либо рассказанные им, либо пришедшие ко мне древними путями, берущими начало в его ладонях.

Чудесное детство незаконнорожденной девочки, для которой отец был мимолетным гостем, чем-то вроде путешественника, и появлялся для того, чтобы потакать капризам, прихотям и приступам упрямства, о которых слагают легенды, и делал он это так незаметно, как растет трава, так тихо, как нисходит сон.

Я прожила в М. семь лет, семь первых лет. Я помню матовые камни, поглощающие свет, постоянное ощущение пыли и вечный грохот улицы, который становился глухим и хриплым среди белых оштукатуренных стен, со временем приобретших оттенок то ли охры, то ли кофе с молоком, а может быть, сероватый или бледно-голубой, похожий на тот, что иногда бывает у воздуха, только еще бледнее; о, этот воздух М., столь для него характерный, а ныне такой чужой… Мы жили на улице Генерала П., в доме номер одиннадцать, и теперь, не знаю уж почему, мне кажется, что на бульваре перед домом росли деревья и что одно из них возникало прямо передо мной, когда я открывала балконную дверь; весной на дереве появлялись гнезда, и для моего отца это служило поводом поведать мне историю о далекой зеленой стране, куда однажды я должна вернуться, потому что это моя страна и мы принадлежим ей; на этом дереве выводили трели птицы, и на нем мой отец развешивал грезы и дарил их мне. У домов на нашей улице были симметричные окна и одинаково расположенные балконы, здесь ничто не резало глаз, и ночные фонари всегда светили одинаковым светом, а палки ночных сторожей, которыми они постукивали о плиты тротуара, издавали всегда один и тот же звук. Это была улица, спроектированная с помощью рейсфедера, под прямым углом к другим, спланированным точно таким же образом, и так до бесконечности, в однообразном воспроизведении лабиринта углов и симметричных линий.