Нобель. Литература — страница 3 из 72

И удивительно: «Мцыри» и «Маугли» — два схожих по названию и очень симметричных произведения. Лермонтов идет на Восток учиться, понимать мудрость Востока, а не покорять и завоевывать. Лермонтов в полном смысле «кавказский пленник», и, кстати говоря, — все символично в истории, — он и гибнет близ Кавказа, именно как человек, пленившийся этой страшной мощью и погибший от нее, его как бы поглотил Кавказ.

А Киплинг… весьма символично, что он родился в Бомбее и умер в Лондоне, как бы всей своей жизнью, если уж цитировать это знаменитое советское обвинение, прорыв туннель от Бомбея до Лондона. Киплинг действительно идет на Восток не учиться, а учить, не покоряться, а покорять. И если Мцыри — это подросток, который сбегает в этот дикий мир и гибнет в нем (а инициации он проходит те же самые: женщина, зверь, лес — все эти этапы абсолютно одинаковые, они мифологически подкреплены, прямо-таки по Проппу[8]), то Маугли из всех этих ситуаций выходит победителем. Он приходит в этот лес и становится его вождем, потому что он приносит в лес огонь — символ цивилизации.

Красный цветок, которым он отгоняет Шерхана, потому что вопреки всем многократно описанным случаям, Маугли остается человеком в джунглях, выучившим закон джунглей, но подчинившим их. И ни одно животное, даже Багира, которая в оригинале Багир (все кошки в английском мужского рода, коты), даже Багир не может выдержать его взгляда. Кстати говоря, в отношениях Маугли с Багирой в русской традиции, особенно в мультфильме, появилось что-то эротическое. У Киплинга этого нет и близко.

И, кстати, кошка, гулявшая сама по себе, — тоже кот. В России это кошка, символ женской неуправляемости, и надо сказать, что у всех авторов, находившихся под влиянием Киплинга, у меня, в частности, что уж скрывать, — влияние джунглей, и влияние женщины, и влияние покоренных и угрюмых племен, оно всегда такое несколько своевольное и антимаскулинное, женский зов неуправляемой природы, стихия. И кошка, гуляющая сама по себе, — в частности в знаменитой пьесе Нонны Слепаковой, которая шла по всей России, — кошка стала символом женской кокетливости и женского упрямства, грациозной неуправляемости. У Киплинга этого подтекста совершенно нет. В некотором смысле Киплинг и есть тот кот, гулявший сам по себе, вечный одиночка. Но эта коннотация логична, она имеет свой смысл, потому что в мире Киплинга мужское волевое начало, прежде всего британское, подчиняет себе женственную Индию, стихию природы, англичанин приходит, как римлянин, установить законы. Приходит, как Цезарь, не ожидая славы, не за славой он идет, — нет, он идет реализовать миссию.

У Киплинга If… — в самом, вероятно, знаменитом его стихотворении, одном из самых слабых, скажем сразу, потому что оно напыщенное, декларативное, в русских переводах оно еще хуже. Переводов страшное количество, на одном сайте их где-то 58, надо наконец-то написать 59-й нормально.

Давно хочу это сделать, потому что даже перевод Маршака по интонации неточен. Это стихотворение — такая напыщенная декларация в переводе Маршака, а у Киплинга это звучит скорее самоиронично и буднично. Он разговаривает, как Цезарь в пьесе Шоу, тоже нобелевского лауреата, только значительно позже. В пьесе «Цезарь и Клеопатра» римлянин — это человек, который несет в Египет разум, и смысл, и порядочность, но понимает, что его осмеют. Кстати, «Мартовские иды» Торнтона Уайлдера — об этом же.

Киплинговский англичанин приходит дисциплинировать мир, налаживать его систему, делать частью своей империи без всякой надежды на то, что его поймут, и ему все время в If… Киплинг напоминает, что ты будешь осмеян, что твои слова перевернут и сделают из них trap for fools — ловушку для дураков.

Киплинг предупреждает, что бы там ни было: «If you can meet with Triumph and Disaster», встретиться с триумфом и отчаянием и понять, что им цена одна… Они оба impostors, они вторгаются в твой дух и искажают его, но не делают его лучше. И он это очень хорошо понимает.

Несколько слабо стихотворение тем, что Киплинг вообще-то гениальный изобразитель, а здесь это все-таки теоретическая суховатая декларация, несколько монотонный пятистопный ямб, хотя Киплинг обычно виртуозно играет с ритмом.

Где у пагоды мульменской блещет море в полусне,

Смотрит на море девчонка и скучает обо мне.

Ветер клонит колокольца, те трезвонят то и знай.

Ждем британского солдата, ждем солдата в Мандалай,

Ждем солдата в Мандалай!

Где суда стоят у свай!

Слышишь — шлепают колеса из Рангуна в Мандалай?

На дороге в Мандалай,

Где летучим рыбам рай

И, как гром, приходит солнце из Китая в этот край!

Лучшие переводы из него делали та же Слепакова и, конечно, Игорь Грингольц — не профессиональный переводчик, а юрист, нашедший для него отличные грубые аналоги настоящей казарменной баллады:

«Ша-агом…» Грязь коростой на обмотках мокрых.

«Арш!» Чехол со знаменем мотает впереди.

«Правое плечо!» А лица женщин в окнах

Не прихватишь на борт, что гляди, что не гляди.

Стая Хищных Птиц

Вместо райских голубиц —

И солдаты не придут с передовой.

Это поется, и не зря Окуджава называл двух своих учителей в литературе: Киплинга и фольклор. Он говорил: «Мои песни получились из этого», — а Киплинг был в страшной моде в русской поэзии 30-х годов, естественное дело. Колонизаторы, конструктивисты, «Большевики пустыни и весны»! У меня долгое время хранился сборник Киплинга с пометками и выписками пятнадцатилетней Марьи Васильевны Розановой. Я в прошлом году вручил ей эту книгу из ее библиотеки:

— Это что же, я пятьдесят лет не держала в руках этот сборник?

— Да, вот вы оставили его в России на хранение, я вам теперь привез.

Для школьников 30-х — 40-х годов прошлого века Киплинг был абсолютным пророком. Почему? Сразу скажу, мы не оцениваем сейчас советскую власть, мы не даем ей никаких этических оценок, чтобы не плодить ненужные споры, но у советской власти был этот пафос «наведения порядка среди дикости», и в Среднюю Азию она шла примерно так же, как британец в Индию или Цейлон. Кто-то будет говорить, что это хищническая эксплуатация, кто-то будет говорит, что это покорение, экспансия, хотя экспансия — суть всякой империи, а кто-то будет, как Киплинг, говорить, что эти люди несут цивилизацию. И действительно, ничего не поделаешь, письменность у многих народов появилась благодаря советской власти. Все сейчас сразу начнут говорить: «А как же высылка целых народов?». Были и высылки, разный был Советский Союз, но пафос освоения крайних дальних земель, пафос «Большевиков пустыни и весны» Луговского — это киплингианский пафос, ничего не поделаешь. Это тихоновский балладный строй, гумилевский «Путь конквистадора» и, конечно, Гумилев в наибольшей степени ученик Киплинга, а не французских декадентов, которых он так любил, переводил и влияния которых почти не испытал. Потому что «Путь конквистадора» — это чистейший Киплинг, и вся военная карьера Гумилева это чистое киплингианство — война с мировым варварством. Ну война закона с варварством. Ницше, конечно, — но воспринятый в том числе и сквозь колониальную призму Киплинга.

Надо сказать, что «Дети Марфы» в этом смысле стихотворение чрезвычайно поучительное: все помнят, что Марфа и Мария — две сестры Лазаря, в доме которых, собственно, и свершилось главное евангельское чудо. Марфа и Мария разделили свои обязанности. Мария омывала драгоценным миром ноги Христа — тут, кстати, любимая моя цитата, когда Иуда, казначей, говорит лицемерно: «Сколько нищих можно было бы накормить на эти деньги!», а Христос говорит: «Нищих всегда при себе имеете, а меня не всегда». Замечательная фраза, полная насмешки над этим лицемерием — и великолепной гордыни, конечно: фраза царя! И в этот момент Марфа хлопочет по дому, а Мария, которая села у ног Христа слушать его притчи, «избрала лучшую часть», — сказал Христос. И при полном понимании этой небесной, этой божественной правоты Киплинг добавляет от себя: но кто-то в это время должен хлопотать по дому, ничего не поделаешь. Мы дети Марфы.

Жизнь при всей ее устремленности к духу и при всей пронизывающей ее божественности все-таки не сводится к чистой духовности. Кто-то должен в это время элементарно накрывать на стол. И вот дети Марфы — наследники британской империи. Причем Киплинг прекрасно понимал, что делает обреченное дело, и Новелла Матвеева сказала, по-моему, даже с избыточной наглядностью:

…Так прощай, могучий дар, напрасно жгучий!

Уходи! Э, нет! Останься! Слушай! Что наделал ты? —

Ты, Нанесший без опаски нестареющие краски

На изъеденные временем холсты!

«Изъеденные временем холсты» — имперская идея. Но дело в том, что идея-то эта, как мы сейчас понимаем, это не просто идея империи и экспансии — это идея служения долгу. Это вовсе не культ национального эгоизма. Это как у Грэма Грина в «Силе и славе» — человек, для которого долг не пустой звук, и надо без причины, без каких-либо мотиваций, без награды, просто делать свое дело. Своего рода монашество в миру. Дело человека на Земле: устанавливать справедливость, защищать слабых, мешать «закону джунглей», действовать и заменить «закон джунглей», когда все-таки побеждает сильнейший, на закон человеческий, на закон христианский.

Это для Киплинга Мария и Марфа — две руки христианского Бога: одна заботится о духовности, другая — о том, чтобы жизнь была введена в рамки закона, чтобы жизнь была рациональна, контролируема и т. д. Маугли ведь действительно руководствуется одним законом: «…мы одной крови, ты и я!», для нас есть единственный нравственный закон. И он совершенствует «закон джунглей», делая его более гуманным, более рациональным. Маугли — это именно человек, ставший вождем зверей, но именно как вождя зверей и понимает Киплинг белого человека. Он пришел «на службу к покоренным угрюмым племенам, на службу к полудетям, а может быть — чертям» и пытается им внушить взрослые понятия. Ну, понимаете, «Суданские экспедиционные части»: