Нобелевский тунеядец — страница 4 из 31

Для пущего правдоподобия я кладу себе на колени его рюкзак.

— Быстро говори: что у тебя там?

— Кеды, две рубашки, механическая бритва, томик Джона Донна по-английски, зубная щетка, польско-русский словарь...

Я старательно повторяю, пытаюсь заучить список наизусть. К тому моменту, когда дверь синей "Волги" открывается, мне это почти удается. И лишь тут я замечаю, что на рюкзаке, сбоку, химическим карандашом крупно выведено: "И.Бродский".

Но шофер возвращается один.

— В чем дело? — спрашивает Бродский.

— Говорят, будто я на Литовском на красный свет проехал...

Видно, что врет. Не о нарушении правил уличного движения шла у них речь. Конечно, ГАИ иногда разъезжает в замаскированных машинах. Но, как правило, в форме. И не станет гаишник приглашать остановленного водителя в свой автомобиль. Сомнений нет: теперь в синей "Волге" знают, куда мы едем.

Тем не менее мы продолжаем путь. Но на самом выезде из города, у площади Победы, Бродский просит остановить машину. Расплачивается. Мы выходим. Такси уезжает. Синей "Волги" нигде не видно.

Мы садимся в подъехавший автобус. Только вперед! О том, чтобы отказаться от задуманного, не может быть и речи.

Автобус приезжает в аэропорт. Это конечная остановка. Пассажиры выходят в обе двери. Мы всматриваемся в толпу снаружи. "Студентики, курсантики, крупа... / Однообразна русская толпа". И вдруг из этой толпы, прямо на нас, выбегает "начальник" из синей "Волги". Он явно недоволен, растерян. Знаками посылает своих подручных: туда, сюда... Потом поворачивается, видит нас за стеклом, застывает.

Минуту мы смотрим друг другу в глаза. Похоже, ни мы, ни он не знаем, что полагается по сценарию дальше.

Опустевший автобус закрывает двери, проезжает несколько метров вперед, к длинной очереди пассажиров, едущих в Ленинград. Мы опускаемся на сиденье.

— Ничего, ничего, — бормочет Бродский. — В крайнем случае можно и на поезде.

Автобус снова заполняется людьми. Ладно, поедем обратно в город. Но удастся ли таким простым ходом оторваться от слежки? Успел парикмахерский начальник подмешать к толпе пассажиров своих подручных? Может быть, вот эта тетка с противной рожей? Или морячок с нашивками на рукаве? Или неприметный юнец в пламенеющих прыщах? Да разве их распознаешь по виду!

Автобус въезжает в город.

Бродский тихо объясняет мне свой план. На Московском проспекте мы встаем и идем к передним дверям. Юнец вылезает в проход и как-то нехотя тащится к задним. Там к нему присоединяется коренастый дядька с пропеченным лицом.

Остановка. Двери открываются. Бродский выходит, я — за ним. Те тоже выходят. Автобус пытается закрыть двери. Задняя закрылась, передняя — нет. Потому что я "уронил" на нижнюю ступеньку рюкзак. Мы быстро протискиваемся обратно.

Автобус отъезжает.

Те двое растерянно смотрят ему вслед.

Водитель громко делится с пассажирами горестными мыслями о современной молодежи. "В институтах небось учатся, а где им выходить — и того запомнить не могут".

Две остановки спустя мы выходим по-настоящему. Быстро погружаемся в лабиринт новостроек ("...парадиз мастерских и аркадия фабрик"). Озираемся на ходу. Ни синей "Волги", ни автобусной парочки не видно. Но все равно не исчезает чувство близкой погони. Увернулись от сети — но ведь это просто маленькая удача. Когда им будет очень нужно — достанут.

Мы звоним в какую-то квартиру. Открывает молодая женщина с ребенком на руках. Это старинная приятельница Бродского. Я стараюсь тут же забыть, как ее зовут. "Нет, гражданин начальник, я понятия не имею, кто давал приют беглому ссыльному".

Она не очень рада нашему визиту. У нее какие-то свои семейные огорчения, трудные отношения со свекровью. Слушает наш рассказ о "хвостах" скептически, почти насмешливо.

А Бродский? Его вдруг прорывает. Куда девался хладнокровный зэк, умеющий ловко уходить от слежки?

Он начинает бродить по комнате взад-вперед. Сжимает виски. Мычит как от боли. Словно цепь натянулась и капкан захлопнулся. А как он, наверное, ждал этих подаренных ему судьбой нескольких дней в Ленинграде! Как мечтал провести их со своей "Новой Августой"! Она навещала его несколько раз в деревне. И вообще — то любила, то уходила. Сама непредсказуемость. Но другие, надежные, ему не нужны. Надежная его не насытит. Наскучит через неделю.

Он все ходит по комнате и бормочет что-то невнятное. Можно разобрать лишь обрывки фраз. И много раз повторенное:

— За что? Что я им сделал? Что я им сделал?


Пишу и вздрагиваю: вот чушь-то,

неужто я против законной власти?

Время спасет, коль они неправы.

Мне хватает скандальной славы...


Такое бывало с ним не раз. Пока лицом к лицу с противником, с "загонщиками", он — сама выдержка, твердость, спокойствие. Как он держался все шесть (или даже восемь) часов на суде! Напряжение в зале становилось таким ощутимым, что трудно было дышать. Кому-то уже сделалось плохо. Какой-то немолодой человек на реплику судьи "Бродского защищают только такие же тунеядцы, как он сам" — не выдержал и закричал: "Это Маршак и Чуковский — тунеядцы?!" Дружинники вытащили этого человека из зала.

— Я вижу, в зале кто-то ведет записи, — сказала судья с угрозой.

— Она! Она все время записывает! — закричали какие-то тетки, указывая на журналистку Вигдорову.

Дружинники двинулись к "нарушительнице", но люди, сидевшие в ряду, молча сомкнулись и не пропустили их. И посреди этого невероятного нервного напряжения Бродский сохранял самообладание и чувство собственного достоинства — будто речь шла не о его судьбе.

Но, оставшись наедине с собой или с близкими, он снимал запоры. И чувства захлестывали его, как прорвавшаяся река. Он не пытался бороться с ними. Каким-то инстинктом он понял очень рано, что, если подавлять свои чувства с утра до вечера (а силы у него на это были), они умрут. И ты незаметно станешь таким же бесчувственным чурбаном, как судья Савельева, как дружинник Лернер.


За ваши чувства высшие

цепляйтесь каждый день,

за ваши чувства сильные,

за горький кавардак

цепляйтесь крепче, милые...


Прошел час — а Бродский все не мог успокоиться. Несколько раз он пытался звонить по разным телефонам в Москву — безрезультатно.


...Тому, кто не умеет заменить

собой весь мир, обычно остается

крутить щербатый телефонный диск,

как стол на спиритическом сеансе,

покуда призрак не ответит эхом

протяжным воплям зуммера в ночи.


Время от времени он порывался снова ехать в аэропорт — и будь что будет!

— Плевать я на них хотел! Чем они меня испугают? Тюрьмой? Психушкой? Это я все уже хавал! И ничего — выжил...

Я не пытался его отговаривать. Я только сказал, что, если его арестуют на трапе самолета, в Москву он точно не попадет.

— Давай сделаем так: ты оставайся пока здесь, а я съезжу в аэропорт еще раз и погляжу, что там происходит. Если замечу наших новых знакомых, мы меняем диспозицию и вечером едем на Московский вокзал. Если их нет — звоню сюда, и ты приезжаешь.

Постепенно мне удалось уговорить его на этот план.

По дороге в аэропорт я пытался вспомнить какой-нибудь полицейский роман, который помог бы мне проникнуть в психологию пинкертонов. Личного опыта отношений с КГБ у меня тогда почти не было — только рассказы друзей, какие-то кусочки из передач западного радио. Но даже сегодня, оглядываясь назад, я не уверен, что могу убедительно объяснить весь этот эпизод.

Ясно, что в Ленинграде, как и во всей стране, проходила постепенная смена аппарата, как это всегда бывает при смене партийной верхушки в коммунистическом государстве. Ясно, что Бродского арестовали и судили хрущевцы, а в 1965 году их вытесняли с руководящих постов брежневцы. Но волюнтаризм был объявлен порочным — поэтому для виду каждый раз нужно было указать на "промахи" снимаемого руководителя. Если борьба за реабилитацию (или хотя бы помилование) Бродского, которую вели в Москве влиятельные заступники, увенчается успехом, тогда все его дело можно объявить "промахом", вызвавшим ненужный международный скандал. И полетят в Ленинграде, посыпятся со своих мест важные партийные и полицейские шишки, которые приложили свою руку к этому делу.

Конечно, этим местным шишкам очень хотелось бы оставить приговор Бродскому в силе. А что могло быть лучше для этого, чем поймать его на нарушении режима ссылки? И быстренько добавить за это новый срок. Вот, мол, какой закоренелый преступник, этот ваш "окололитературный трутень".

Хорошо — но тогда зачем начальник из синей "Волги" так явно показал нам себя? Не лучше ли было незаметно доехать за нами до аэропорта и взять Бродского на трапе самолета? Или они боялись упустить "объект"? Или не были уверены, что едут за правильным подозреваемым, и таким грубым приемом пытались проверить? Проверили, убедились, что тот самый, но сами при этом "засветились" — разве такого у них не бывает? Да сколько угодно!

Для полноты картины можно сегодня даже выдвинуть такую версию: слежка направлялась брежневцами, чтобы отвлечь, отпугнуть Бродского от опасного шага. Но этот вариант уж слишком отдает сусальным кино про добрых шпиков. Не водилось за ними таких тонкостей.


Я бродил по лестницам и залам аэропорта. Вглядывался в лица. Ни парикмахерского начальника, ни прыщавого юнца, ни пропеченного дядьки нигде не было видно. Но, с другой стороны, если бы они решили устроить засаду, неужели торчали бы на виду? Вполне возможно, что меня-то они сейчас прекрасно видят через какое-нибудь свое двустороннее зеркало и с нетерпением ждут, когда появится второй — главный объект.

Я пошел к телефону-автомату. Нащупал в кармане двухкопеечную монету и "запустил ее в проволочный космос".

— Они здесь, — сказал я.

До сих пор надеюсь, что они там были и, значит, я не соврал Бродскому. Но если соврал — это было в первый и последний раз. Лучше уж соврать, чем дать им снова упрятать его за решетку. Казнил бы себя потом всю жизнь.