Ночь и вся жизнь — страница 10 из 22

«Езжайте, мы сообщим туда о вас. Явитесь в облисполком к товарищу Калиниченко», — сказали ему.

Из Киева он добирался шесть суток. Приехав, был потрясен разрушениями. Товарищ Калиниченко оказался женщиной. Немолодая, в расстегнутой телогрейке, она сидела спиной к растрескавшейся голландской печи; из-за плохой тяги из щелей просачивался дымок, стоял горьковатый чад, хотя вьюшка была открыта полностью. Посмотрев бумаги Гурилева, Калиниченко смущенно сказала: «Вы уж извините, произошло недоразумение. Пока вы к нам добирались, вернулся наш прежний главбух. Из госпиталя, без ноги… Но вы не волнуйтесь, вы нам очень нужны, найдем хорошее место, сейчас вакансий много», — вздохнула она. «Что же мне делать?» — стараясь скрыть растерянность, спросил Гурилев. «Вы смогли бы нам помочь. Вчера полностью освобождена наша область. А сегодня уже пришла телеграмма, что к нам перегоняют с востока большое количество скота. У нас ведь раньше было сильное животноводство… Срочно нужны корма — весна. Особенно плохо у нас с кадрами в Бортняково. Это самый дальний район. В прифронтовой полосе. В райисполкоме там есть товарищ Маринич. Помогите ему… Самим им там не осилить. Учет, финансовые операции, расчеты с населением. Очень прошу вас… Временно, конечно. К вашему возвращению подыщем подходящую службу, что-нибудь с жильем придумаем… У вас семья большая?» — «Я и жена», — ответил Гурилев, обескураженный таким поворотом. И тут же суеверно встревожился, что не назвал в составе семьи Сережу, ушедшего в армию…

Выбора не было. Гурилев вынужденно согласился. Упоминать о своей хромоте было не к месту… Затем дал уговорить себя и в Бортнякове, согласившись поехать сюда, в Рубежное, с Анциферовым, уступив его напору, жесткой, как бы парализовавшей воле, не допускавшей никаких сомнений или обсуждений.

Глядя, как Вельтман ковыряется носком сапога в каких-то смерзшихся железках, Гурилев осознавал между тем, что исподволь возникавшие в его душе за истекшие сутки возражения и несогласие с Анциферовым натыкались всякий раз на неуязвимую правоту слов Анциферова, в которые тот облекал чуждую ему, Гурилеву, суть. И раздражала собственная беспомощность, невозможность обосновать свое несогласие, поскольку это можно было сделать лишь в обстоятельном разговоре, тогда как Анциферову на все доказательства хватало минуты и нескольких лаконичных общеупотребимых формул, бывших нынче в ходу и в большой цене…

Он не заметил, как рядом присел Вельтман, положив на колени автомат и опершись о него локтями, как о деревяшку.

— Устали? — спросил Вельтман.

— Ногу натер.

— Я где-то вычитал, что до Наполеона солдаты носили одинаковую обувь: башмаки не делились на правый и левый. То-то было удобство!

— Вы думаете?

— Конечно! Все в равном положении. А сейчас, бывает, наденет человек правый штиблет на левую ногу, мучается, но делает вид, что все в порядке.

— Вы это в каком смысле?

— Больше в переносном… Вы довольны?

— Чем? — не понял Гурилев.

— Сегодняшним днем. Успели что-то?

— В известной мере.

— Все-таки вы ищете нюансы, просто «да» или «нет» вас не устраивает? — усмехнулся Вельтман.

— А вы? — задело Гурилева.

— Война требует однозначности и императивности… Привык. А в общем все условно… Все применительно к чему-то… Вы видите вогнутое там, где кто-то видит выпуклое. В одном и том же предмете. Вот и все.

— Удобно, утешительно. Но иногда опасно… Почему вы не поехали в лесничество?

— Не на чем. Отдай жену дяде… Завтра Володя Семерикин обещал сани и кобылку достать… А чего вы ждете? Конец дня, вряд ли кто-нибудь еще привезет. Да и нечего, наверное, им везти уже…

— Анциферов должен вернуться сюда.

— Разве что… Пойду я, — встал Вельтман. — Не обидитесь, что покину? Надо подумать о ночлеге. Нине скажите, чтоб шла к Семерикину. Он будет знать, где я.

Гурилев поднял лицо, встретился с ним взглядом. Вельтман понял.

— Не надо обо мне дурно думать, — сказал он. — Разве ваша жена понравилась вам заочно, и лишь потом, спустя месяц или сколько там, когда вы увидели ее, вы пришли к чему-то более определенному? Всему предшествует реальное начало. А какое?.. У жизни много вариантов. И все они однажды повторяются. Часто со счастливым исходом.

— Я вас понимаю… Простите.

Повесив автомат через плечо вниз стволом, Вельтман ушел.

«Я, наверное, просто стар, — подумал Гурилев, глядя ему вслед, — И моралист».

Ему не хотелось вставать, вообще двигаться, знать, который час, чтобы время, которое предстояло пробыть здесь в ожидании Анциферова, не тянулось так медленно. Внизу, над горизонтом, темнеющее небо чуть светилось зеленой полоской…

Он не сразу увидел, как из сумерек выделилась фигурка, перемещавшаяся по снегу, умятому с утра санным полозом, а когда она приблизилась, узнал Лизу. Поднялся. Лиза остановилась перед ним, бросила взгляд за его плечо.

— Мама велела, чтоб ужинать вы шли к нам, — бесстрастно сказала она.

— Хорошо… Спасибо… Но мне еще тут побыть придется.

Лиза продолжала стоять. Была она в старом коротковатом демисезонном пальто, толстый платок почти скрывал лицо, глаза смотрели ожидающе, недоверчиво, готовые зажечься гневным отпором. И было что-то жалкое в ней, но не от худобы или невзрачности, а от детских ботиночек и толстых чулок в рубчик, какие носили школьницы.

— Вы еще что-то хотите сказать, Лиза?

— А что я вам должна сказать? — пожала она плечами, но не двигалась с места, снова глянула мимо него, куда-то за спину, в пролом стены.

Это ее молчаливое стояние смущало Гурилева, будто она ждала от него какого-то извинения за незаконно присвоенную им тайну ее.

Ни слова не сказав больше, она повернулась и ушла — видение, возникшее из сумерек и исчезнувшее в них…

Было уже совсем темно, когда он услышал ворчание мотора, где-то вдруг забуравившего тишину. Он не сразу угадал, в какой стороне звук, и, лишь заметив свет фар, стал нетерпеливо следить за их приближением.

Когда подъехали, из кабины вышел только Анциферов. Нина, не глуша мотора, осталась за баранкой.

— Ну как? — спросил Гурилев.

— Были в Гуртовом и в Липники успели. Взял отрубей немного, макухи и шесть тюков сена. — Анциферов довольно потер озябшие руки. — Вот сдача и корешки квитанций. Пересчитайте деньги… Что у вас?

— Больше ничего не было.

— Плохо… Вот стервецы!.. Завтра смотаюсь в Криницу и в Борщево. Там немецкие обозники сено сбросили, когда убегали. В старой силосной яме. Я его по стебельку, если придется, заставлю вытянуть. Машину надо использовать…

Они сгрузили все в подвал; опустив крышку люка, Анциферов топнул по ней ногой.

— Замерзли, ожидаючи? — спросил он. — Садитесь в кабину.

Как и с утра, он был полон энергии. Снедаемый одной, понятной Гурилеву заботой, он не желал допускать ни в действия, ни в слова ничего, что не имело отношения к тому, ради чего он приехал сюда. Даже себя, замерзшего, уставшего, голодного, он, казалось Гурилеву, отстранял от себя же — непреклонного, подвижного, понимавшего все и видевшего все дальше и глубже других, отстранял как унижавшую возможную помеху.

«Как же все это совместить — неистовость, необходимость и жестокость?» — думал Гурилев, глядя в спину Анциферова, шагавшего к машине…

* * *

Они лежали на широкой перине, набитой колкой, протыкавшейся соломой. Тонкая дощатая загородка отделяла этот холодный чулан от сеней. Вельтман чувствовал, что Нина никак не может согреться под жиденьким хозяйским рядном из жесткой домашней пряжи, с которого давно стерся плотный ворс, и все старался подвернуть ей под бок полу своей шинели.

— Какой ты большой, — сказала она, прижимаясь щекой к его плечу.

— Ты только сейчас это заметила, лежа? — тихо засмеялся он.

— Мне придется носить туфли на очень высоком каблуке.

— Конечно, — шутливо согласился он.

— А вдруг все неправда? — прошептала Нина.

— Что?

— Ну вот это… У нас с тобой… Если это — как во сне. А потом — утро. И останется только вспоминать. И ничего уже не исправить. Сон исправить нельзя. Если он сладкий — хочется, чтоб еще долго снился. А горький — болит, скорей бы проснуться.

— Я тебя сейчас щелкну по носу, и ты поймешь, что это правда, а не во сне. И больше не станешь болтать ерунды, — сказал он, глубоко втягивая теплый запах ее волос, мягко лежавших у его лица…

Они потянулись друг к другу разом. Его опыт и ее торопливая страсть сжигали Нину до изнеможения, она задыхалась, слепо ища губы Вельтмана, сильно вцепившись пальцами в его плечо, словно боялась хоть на мгновение остаться одна в этом невыносимом, до стона сладостном полете, откуда она возвращалась счастливо уставшая, с гулко бьющимся у горла сердцем. Потом она затихла, держа Вельтмана за руку.

— Спи. Завтра рано вставать, — хрипло прошептал он.

— Хорошо, — послушно ответила Нина, пошевелившись, устроилась поудобней и по-детски радостно вздохнула.

«Кто же она? — думал Вельтман, вслушиваясь в ее ровное дыхание. — Лежит рядом. Доверчиво. Успокоенно… И почему она, а не другая? Случайность? Или природа долго вела свой отбор, отыскивала разбросанные в огромном мире, существовавшие розно два цветных стеклышка, чтобы, составив их, получить осмысленный, как в витражах, рисунок?.. „Безмерное, превыше чисел, время скрывает явь и раскрывает тайны…“ Это, кажется, у Софокла…» «Я, наверное, люблю тебя», — вспомнил он слова Нины. Что вкладывала она в это? Как объяснила бы то, что тысячелетия люди тщатся объяснить, но не могут до конца исчерпать значение этих слов? И все же произносят… Потребность? Он не произносил никогда… Не испытывал нужды, бывая с другими женщинами… Повторяя про себя, как пробуя, замечал даже ироничный привкус. Сейчас он вдруг ощутил сочетание этих слов… Ощутил! Они возникли в нем. Сами по себе. Но произнести их поостерегся: звук может сфальшивить, исказить смысл… А какой же смысл он вкладывает в них? Даже его рациональный ум не разложит их на составные… Были умы похлеще! «Я люблю тебя» — формула! Как в математике. Она решает, но не объясняет. И остается с этим согласиться… С ним все может случиться — война. Надо написать в Тулу отцу. Вдруг Нина забеременеет… Отец примет. Он без предрассудков… А Нине дать тульский адрес. Не объясняя. Просто так. И с улыбкой, дескать, на