— Врешь, не возьмешь, — сказал он, глядя на Митину фотографию в малиновом альбоме. «Помнишь то утро?» — хотелось спросить Емельянову.
Когда он подошел к домику общежития, Алла уже растапливала уличную печку, а на крылечке сидел Объещиков в накинутой на плечах штормовке. Он слегка подвинулся на крыльце, заранее пропуская Емельянова, запирающего с улицы калитку. По Емельянов встал перед ним.
— Доброго утречка, — пожелал Емельянов. — Как спалось?
— Не спалось. — Объещиков сказал это и повторил: — Не спалось…
— Маляра искал? Бедного, униженного, оскорбленного маляра!
— Искал, — вставая на приступках, ответил Объещиков. — Аллу, а не маляра…
— Нашлась Алла? И где ж она была? Э-эх! А еще спортсменка, активистка!..
— Нашлась. А почему я должен был искать маляра?
И до сих пор не знает Емельянов, почему он отвел Митю за угол и рассказал о случившемся у Корниловых. Может, хотел, чтобы Алла подумала, что парни пошли драться, и как-то выказала свои чувства. А Митю как пчела ужалила: он сорвался с места и направился за ограду, на ходу понадежней натягивая штормовку.
— Что ты ему наговорил? — хулиганисто спросила Алла, моя под умывальником руки. — Не зря Минька про твой язык сказал!..
— Да его в военкомат вызвали! — не меньше удивленный Митиной поспешностью, ответил Емельянов. — Там таких не хватает… психов!..
С утра зарядил дождь, работы не было, и Емельянов спал до полудня. Потом он смотрел в серое окно и видел, как подходил к одному из колодцев Минька и бросал туда камушки. Потом Минька полазил по ископанному траншейнику, почистил морковку осколком стекла и удалился. Емельянов думал, что никогда не смог бы жить в деревне, ни за какие шанежки. И еще не знал, что Аллу распределят в Северный район, а он, доведенный любовью к ней до потери остроумия, кинется вслед; что уже не нужно будет водить ее за погост и все пойдет своим счастливым чередом. Он еще не знал тогда, что Митя подрался с зоотехником, и тот, мужик здоровый и уважающий себя, сильно побил Митю. Об этом сообщил комиссар, приехавший к вечеру на грязном мотоцикле с главной усадьбы. Комиссар сказал, что Митю увезли в больницу, и дело, наверное, удастся не доводить до суда, поскольку на зоотехнике нет ни единой ссадины. Но за то, что Митя затеял драку, ему придется ответить в институте.
Митин водопровод сдали без него и с отличной оценкой.
Алла пыталась бегать к нему в больницу, потом ездила уже из города на электричке. Но Митя не принял ее, не простив прогулки с Емельяновым, и она долго ненавидела Объещикова.
Когда он забрал документы из института, никто как-то не заметил. «Слабак», — подумал тогда Емельянов. «Но почему же, — думал он теперь, — меня так затянула борьба с этим слабаком? Почему он так повлиял на течение всей моей жизни?.. И теперь он не ниже, чем доктор наук, а я сельский врач и доволен этим. Да, доволен…»
«…В работах зарубежных психологов подробно и достаточно популярно рассматривается вопрос о роли общественной значимости индивида в процессе выбора мотивов…» — говорил человек из телевизора, когда Емельяновы ели горячие блины с медом и спорили: Митя — не Митя сыплет словами.
Потом постучали в дверь с улицы, вошла снежная баба и заголосила:
— Ой, хорошо, ой, хорошо, что вы не в отпуске! Ой, скорей, скореюшки! Ой, спасите! Ой, помогите! Ой, вас ждут в больнице!..
Емельянов оделся, вышел на заснеженное крыльцо, под теплый проливной снегопад, посмотрел на небо, как со дна океана, и подумал: «А ведь я здесь жить буду и умру…»
НА ПОЧТЕ ЗИМОЙ
Ее звали Аня Арентова. Когда она явила себя городу, ей было почти восемнадцать.
Город не подавил ее своей огромностью: все это она видела в кино, а жизни совсем не боялась. Сельцо, где жили Анины родители и брат, сохло в бескрайней зоне степей и наводило ее на раздумья о красивом зеленом мире, в котором ходят парни с гитарами и шутят с девушками.
В приемной комиссии одного из институтов города лежали ее документы, но она знала, что не поступит. А иначе кто отпустил бы ее из дому, если мать называла ее только солнышком, а отец — певуньей.
Дома ее хорошо проводили в новую жизнь. Мать заплакала, отец прикрикнул на мать, а брат попросил присылать жевательную резинку, но тут же передумал и сказал ей на ухо, что хочет живого попугая.
Потом она ехала к железной дороге на агрономовском «газике», который шофер называл пылесосом. Пыли на дороге действительно лежало много, и когда они обогнали одинокого мотоциклиста, он грозил кулаком вслед «газику», захлестнутый штормовой волной пыли.
Аню везли через деревни.
Деревенские дети сидели у своих домов в бочках с водой и с интересом смотрели на проезжающих: едут!.. Куда и зачем едут взрослые чужие люди? — было написано на их лицах, подвяленных степными морозами и суховеями лета. «Еду…» — жалея их отчего-то, думала Аня. Она клонила на грудь голову. Лицо укутано было платком по самые глаза, ее долил сон, и казалось, что в поезде у вагонного окна позвякивают бутылки с прохладной колючей газировкой. Так было в детстве, когда отец возил ее в Трускавец. Сейчас звякали ключи под шоферским сиденьем, но Аня уже спала в прохладе.
Она села в поезд, и старый шофер пожалел, что из села уезжает самая красивая девушка. Он знал, что в городе таких много.
В городе у троюродной бабушки Пинджуковой дверь походила изнутри на стенд какого-то музея замков. Она много лет вдовствовала и боялась грабежей. Бабушка курила, поставив ногу на специальную скамеечку и упершись локтем в колено.
— Эх, Анька, Анька! — говорила она. — Нет бы, чтоб за землицу-то крепче держаться… Туда же — в институт наладилась! Говорила я тебе: не поступишь, вот по-моему и вышло. — Она пускала дым колечком. — Или бы на БАМ уехала… Там и замуж можно устроиться, и деньги будут. Что вот ты думаешь своей головой?
— Я, бабушка…
— Ты не бабушка… Тебе до бабушки еще ой-ой-ой… Вот пока не бабушка-то, и поезжай. Романтики хватанешь. Я-то в твои годы… А ну тебя! — и махала рукой.
Аня знала, что в ее годы бабушка была замужем за полковником артиллерии, смотрела бабушке в передник и думала о своем. О том, что нужно найти работу и вечерами ходить в музыкальную школу для взрослых.
Она не боялась жизни отчасти потому, что не представляла себе реальных ее опасностей, а еще потому, что была не из трусливых, и ей хотелось событий, где она была бы центральной фигурой. Например, она могла бы попасть в массовку на киносъемках, потом режиссер заметил бы ее и… Или можно заняться фигурным плаванием. То есть не фигурным, а синхронным. Потом интересные поездки и, может быть, заграничные. Это жизнь. А что БАМ? Чем он отличается от ее деревеньки по составу людей? Она об этом-то и думать не могла всерьез.
К осени бабушка стала совсем простой в обращении с Аней. Однажды она сказала:
— Ну что, Анька? Погостила ты у меня хорошо, пора и домой…
Аня уже успела полюбить этот дом, полный старинных книг, и никуда отсюда идти не хотелось.
Когда Аня устроилась работать дворничихой в окраинном районе города, ей дали комнату в двухэтажке из шпал, но она стала чувствовать неприязнь толстой домоуправши по прозванию Дюймовочка. Аня была терпелива, уважая прошлое Дюймовочки, в котором та была спортсменкой, и, когда она обращалась к ней не иначе как «красавица», Аня говорила: «Вера Игнатьевна». По утрам весело чистила снег, не отвечая на заигрывания прохожих, а на уроках музыки замечала, что преподаватель слишком уж нежно прижимает ее пальцы к струнам на грифе.
Однажды у водосточной трубы на наледи упал старичок из кооперативного дома и сломал руку. Гнев домоуправши обрушился на Аню. Она кричала, что нужно или работать, или на гитаре балбесничать, или чистить помойки, или мужиков с панталыку сбивать, и многое совсем несправедливое. Аня и сама хотела оставить гитару: научилась брать три аккорда — хватит. К тому же преподаватель стал прижимать ее пальцы к грифу все больнее и ожесточенней.
После разговора с Дюймовочкой Аня плакала и долбила наледь под водосточной трубой. Она смотрела на красные лапки голубей, что грелись на крышке колодца теплоцентрали, и они казались ей похожими на красную степную траву, которая растет по местам, где гуртуется скот. Тут к ней подошел маленький мальчик, он вел за собой танк на веревочке. Мальчик сел на корточки, снизу посмотрел на Аню:
— А я знаю, как тебя зовут!
— Как? — не поверила Аня.
— Аня, — спокойно и точно сказал мальчик.
— Правильно! — удивилась Аня. — А ты откуда знаешь?
— Там, где мы раньше жили, тоже Аня была дворница.
Аня огорчилась отчего-то, но не захотела, чтоб малыш это понял. Она спросила:
— А где вы раньше жили?
— Под Нарвой, — с грустью ответил мальчик. Его танк стоял, уткнувшись стволом в ледышку.
— Скучаешь?
— Нет, — и малыш отрицательно покачал головой, отчего кроличья его шапка съехала на лоб.
Аня поправила ему шапку и сказала:
— А жевательную резинку ты любишь?
— Да! — сурово ответил он и повел танк дальше.
Тогда Аня впервые остро ощутила свою оторванность от старого дома, ей захотелось заплакать, но она уже знала: чтоб не плакать, нужно работать. «Проклятый лед! — думала она. — Выучилась! Бедный ты мой папка… Дура твоя дочь! Дурища!»
Теми же днями к Ане подошел чернобровый парень с обагренными румянцем щеками. Он был красив, высок и самоуверен, вечерами разгуливал по проспекту с разными девушками, а летом Аня видела его в форме морского пехотинца. Только такого Аня и могла полюбить, сдерживая страх.
— Трудно жить красивой? — спросил он с широчайшей улыбкой.
— Проживем, — Аня не прекратила работы, только стала делать ее бестолковей.
— Дай-ка мне топор…
— Это не топор, а пешня…
— Дай! — сказал он и неумело, сильно стал долбить. Но вскоре устал и полез в кожан за папиросами, говоря: — А почему это у тебя по ночам свет горит? Ты же комсомолка, а за экономию электроэнергии не борешься…