Пролетели… Не очень-то пролетели… Пролетели — это когда нечего вспомнить, когда все ровное, тусклое, как длинный коридор в каком-нибудь казенном учреждении, где от начала до конца — никого и ничего, одни таблички на плотно запертых дерматиновых дверях… Конечно, ничего такого сверх необычного в его жизни не происходило, никаких шекспировских драм и трагедий не было, слава Богу, обошлось без них, все было, в общем-то, как и у других, по крайней мере у большинства других. Но разве события человеческие — это обязательно война, пожар, землетрясение, чума, голод, гибель в автокатастрофе, тюрьма, эшафот? Нет, это удел немногих, во всяком случае — далеко не всех, большинство же рождается и умирает в своей постели, но и им тем не менее приходится испытать в своей жизни все: радость, боль, горечь утрат, как бы они ни были на поверхностный взгляд — но только на поверхностный взгляд — неинтересны и мелки. И дело здесь не в мере, потому что общей меры здесь нет, не было и никогда не будет, а в том, что каждому из нас есть за что благодарить судьбу и каждому есть за что ее проклинать… Что-то же придавило ему плечи, согнуло спину к пятидесяти годам, откуда-то возникла эта лысина, этот тик под глазом, который ему иногда не удается унять по целым дням, эти частые головные боли по вечерам, а иногда и по утрам, особенно если меняется погода или если ночью не спалось… Многого ведь не надо, хватит и того, что было… Да-да, того, что было… И его, и того, что есть…
Сейчас, оглядываясь назад, он понимал, что Леля, женитьба на Татьяне, поступление в аспирантуру — это все было по существу еще детство, милый, легкий туман поутру, поток событий, в котором он играл какую-то подчиненную, даже скорее какую-то созерцательную роль, будто бы все это было даже и не с ним: появилась одна — потом исчезла, появилась другая — и осталась, предложили аспирантуру — тоже особенно много думать не нужно было, кто же когда отказывается от того, что само собой в руки идет? Нет, это выбирал не он, это жизнь выбирала за него, а он лишь принимал ее выбор: так — значит, так, иначе, наверное, и не могло быть, ты можешь радоваться, можешь печалиться, это твое дело, но тебя, в сущности, никто ни о чем не спрашивал и не спрашивает, и от тебя здесь не зависит ничего или почти ничего… Что и говорить: жил как во сне…
Но, конечно, долго так продолжаться не могло. Жизнь есть жизнь, и первый свой сознательный (и надо сказать, весьма недвусмысленный) выбор ему пришлось сделать довольно скоро — на втором году аспирантуры, когда, сдав кандидатские экзамены, он только-только всерьез приступил к работе над своей диссертацией — о системе формирования кадров провинциального чиновничества в Китае в XIV–XVII веках, в эпоху династии Мин… И может быть… И может быть, это-то и был единственный по-настоящему серьезный выбор за всю его жизнь… От него-то все потом и пошло…
На повестке дня того собрания осенью 1956 года стоял один вопрос: исключение из партии доцента Н. — доносчика, убийцы, клеветника, погубившего своими доносами множество ни в чем не повинных людей. Мнение было единодушным: исключить, выгнать из университета и мало того — просить соответствующие органы о возбуждении уголовного дела, чтобы впредь этой нечисти и духу не было нигде. Однако, когда стали голосовать, против вдруг поднялась одна рука — это была рука его, Горта. Естественно, его попросили выступить с объяснениями. Что конкретно он тогда нес — горячо, путано, сбиваясь и проглатывая слова, — сейчас, конечно, уже не вспомнишь. Но суть была примерно в следующем: Н. — негодяй, в этом нет никаких сомнений, но важен не он, важен принцип — или всех, или никого. Но даже если и всех — мы и тогда ничего не достигнем и не решим тем, что навстречу одному потоку людей, возвращающихся назад, направим другой, почти столь же значительный, потому что важна не месть, важны гарантии, что никогда больше ничего подобного не повторится, гарантии же создаются не местью, они создаются по-другому, гарантии — это медленный, упорный, позитивный процесс, и надо не мстить, надо работать над гарантиями, а этот доцент и все другие, подобные ему, — черт с ними, пусть живут, копошатся как-нибудь, зарабатывают в меру сил свой кусок хлеба, всего через поколение-два от них само собой не останется и следа.
Надо сказать, что для всех присутствовавших, включая и обвиняемого, съежившегося, сжавшегося где-то там в углу, за чужими спинами, это его выступление было полнейшей неожиданностью: кто-кто, но он?! Никто, конечно, не внял его призывам — доцента исключили. Ему же потом пришлось не один вечер отбиваться от товарищей, вновь и вновь объясняя им столь очевидное для него самого, а для них непонятное никак, что бы он ни говорил… Но больнее всех все-таки отреагировали его домашние. Жена, ходившая тогда уже на пятом месяце, как-то сразу сжалась вся, не поднимала на него глаз, вечерами сидела, забравшись с ногами в кресло, и молчала, отвечая на все его вопросы короткими, иногда почти не слышными «да — нет»… Мать плакала, вздыхала, бродила из комнаты в комнату, не находя себе места: «Господи, что теперь будет, что будет? Что же ты наделал, Саша? Как же ты мог? Ведь у тебя теперь семья… А мы с отцом?..» Отец же, узнав обо всем, рассвирепел, обругал его дураком и целую неделю вообще не разговаривал с ним.
— Нет, ты смотри, — спустя несколько дней, уже отойдя немного, убеждал его отец, — как же ты не дурак? Не просто глупость — двойная глупость: во-первых, ни с того ни с сего ты посеял у людей сомнение в своей личной порядочности, можно сказать, сам наклепал на себя, а во-вторых… А во-вторых, куда ты прешь? Машину теперь развернуло в эту сторону, а не в другую — и ты что, собираешься один поперек? Ведь сомнут же, места мокрого не останется… Да и вообще, чему ты сопротивляешься? Процессу очищения? На чью ты встал защиту? Кто тебе сукин сын этот? Сват, брат?
— Ну как же… Ну как же ты не понимаешь, отец? — не сдавался он. — И ни ты, ни другие — никто не понимает… Очищение? Да, очищение… Но разве именно эта вошь виновата во всем? Не он, так другой… Дело не в нем, дело в том, что этот метод, метод вражды, уже исчерпал себя. Нужна не вражда — сегодня против этих, завтра против тех, нужна будничная, тяжелая, конструктивная работа на том материале, который есть, и со всем хорошим и дурным, что в нем есть… По какому принципу ты будешь отделять овец от козлищ? Где критерий, кого надо оставить, а кого нет? Не лучше ли… Если хочешь — не рациональнее ли… Никого не трогать, никого не гнать, а заняться тем, чем и следует заняться, — созданием гарантий? Для всех и для каждого? Гарантии внешней нашей безопасности, и ты это знаешь лучше меня, нам уже удалось создать… Или, скажем, почти удалось… Теперь очередь внутренних гарантий… Это великая историческая задача, и мне как историку…
— А, брось ты! Какой ты историк… Дурак ты, а не историк… И слушать не хочу. Уши вянут… Моли Бога, чтобы это все тебе когда-нибудь не аукнулось… Да нет, аукнется — это уж точно. Хорошо бы только попозже. А еще бы лучше — совсем уж без меня…
Отец был прав — конечно, аукнулось, но аукнулось, если судить по внешней стороне жизни, все-таки пустяками: какое-то, но очень недолгое время кое-кто из товарищей сторонился его да еще деканат под явно выдуманным предлогом не утвердил тогда его кандидатуру на полугодовую стажировку в Китай — вот, пожалуй, и все. Последнее, кстати говоря, может быть, было и к лучшему: вскоре родилась Ларка, Татьяне да и всем тогда пришлось трудно, очень трудно, эта кроха нашла работу всем, одни ночные бдения чего стоили, да и днем то за бутылочками, то в прачечную, то доктора надо вызвать, то еще там что-нибудь — вертись, как умеешь, а диссертация не ждет, сроки поджимают, не уложишься — пеняй на себя. В его ситуации особенного снисхождения ожидать не приходилось, высунулся — ну так, будь любезен, держись. Все, однако, обошлось как нельзя лучше, вопреки ожиданиям отца да и некоторых других: блестящая защита, ассистент на кафедре, сразу же спецкурс, который он — конечно, со всякими там изменениями и дополнениями, — но так и читает до сих пор, вот уже двадцать с лишним лет…
Вспомнился банкет в «Арагви» после защиты: низкий потолок, дым, свет по стенам, цветы на столах, счастливая жена рядом с ним, веселые, беззаботные ребята, шампанское, музыка, шум… И покойный, уже тогда старенький Сергей Сергеич, его руководитель, с бокалом в дрожащей руке, растроганный, радостный, в помятом пиджаке, с бородкой клином и с добролюбовскими, без оправы, очками на носу:
— Дорогие мои… Я хочу… Я хочу выпить за вас… За вас за всех… И не только за ваши таланты, за ваше умение работать, за ваше товарищество… Я хочу выпить за вашу детскость… Да-да, не удивляйтесь, за вашу детскость… Несмотря на то что всем вам уже под тридцать, а то и за тридцать и у всех у вас уже дети, семья… За ту детскость, которая в вас еще осталась… И в Саше, пожалуй, больше всех… Дай Бог вам сохранить ее до седых волос… Эту способность удивляться, переживать, делать глупости… В этом — надежда… И вряд ли в чем-либо другом…
Спустя год после защиты ему пришлось принять еще одно решение и тоже вопреки всему. Ему предложили перейти на дипломатическую работу, поехать в Пекин, в посольство, вторым секретарем. Соблазн был, конечно, велик, велик сам по себе, и, кроме того, все, чье мнение он ценил или по крайней мере должен был ценить, думали на этот счет только одно: надо ехать, это шанс, другого такого в жизни может и не быть. Поколебавшись и просидев пару ночей в одиночестве на кухне, он, однако, отказался. Отец опять обругал его дураком, друзья пожали плечами, а жена… Жена, наверное, так до конца и не смогла ему этого никогда простить. Что ж, ее, конечно, тоже можно понять: пора было слезать с родительской шеи, а на зарплату ассистента не очень-то разгуляешься, к тому же еще с ребенком, да и потом, после, все эти прожитые вместе двадцать пять лет — когда с деньгами было легко? Никогда… С чем, с чем, а с ними, откровенно говоря, никогда не было легко…