Ночью вся кровь черная — страница 4 из 15

Только не говорите мне, будто на поле боя не нужны сумасшедшие. Видит Бог, сумасшедший ничего не боится. Остальные, белые или черные, разыгрывают комедию, изображают буйное помешательство, чтобы спокойнее было подставляться под пули противника. Так они могут без особого страха бежать впереди смерти. Надо быть по-настоящему сумасшедшим, чтобы слушаться капитана Армана, когда он отдает приказ идти в атаку, зная, что у нас практически нет шансов вернуться живыми. Видит Бог, надо быть сумасшедшим, чтобы с воплем выскакивать из земного брюха. Ведь пули противника, эти шарики, падающие с металлического неба, не боятся воплей, им не страшно пробивать головы, вонзаться в мясо, ломать кости и обрывать жизни. Но временное помешательство позволяет забыть правду о пулях. Временное помешательство на войне – родной брат храбрости.

А вот когда ты кажешься сумасшедшим все время, постоянно, безостановочно, тогда тебя начинают бояться даже твои боевые друзья. Тогда ты перестаешь быть для них храбрецом, которого смерть не берет, тогда они начинают считать тебя другом смерти, ее пособником, ее больше чем братом.

VII

Для всех солдат, черных и белых, я стал смертью. Я знаю, я понял. Белые они или «шоколадные», как я, все они думают, что я колдун, пожиратель человеческого нутра, демон. Что я был таким всегда, но война пробудила во мне эту сущность. Пошел слух, будто я съел нутро Мадембы Диопа еще до того, как он умер. Бесстыжая молва утверждала, будто меня надо бояться. Молва с голой задницей говорила, будто я пожираю нутро не только противников, но и нутро друзей тоже. Распутная молва говорила: «Осторожно, будьте внимательны. Что он делает с отрезанными руками? Он показывает их нам, а потом они исчезают. Осторожно».

Видит Бог, я, Альфа Ндие, последний сын старого человека, видел, как бежит за мной молва – полуголая, бесстыжая, как непристойная девка. Тем временем белые и «шоколадные», которые тоже видели, как молва бежит за мной, и сами срывали с нее на ходу последнюю одежду, щипая ее со смехом за голую задницу, продолжали мне улыбаться, разговаривать со мной как ни в чем не бывало. Внешне они были приветливыми, но изнутри их раздирал ужас, даже самых сильных, самых стойких, самых храбрых из них.

Когда командир готовился свистком подать сигнал к выпрыгиванию из земного брюха, чтобы мы, как дикари, как временно помешанные, бросались под вражеские шарики, которым наплевать на наши вопли, никто больше не хотел находиться рядом со мной.

Никто больше не смел коснуться меня локтем в разгар сражения, при выходе из теплой земной утробы. Никто больше не осмеливался упасть рядом со мной под пулями противника. Видит Бог, я остался на войне совсем один.

Так вражеские руки – начиная с четвертой – стали причиной моего одиночества. Одиночества среди улыбок, подмигиваний, подбадриваний со стороны моих товарищей-солдат – белых и черных. Видит Бог, они не желали, чтобы их сглазил солдат-колдун, не желали, чтобы на них навлек несчастье тот, кто водится с самой смертью. Я знаю, я понял. Они не так уж много думают, но они точно думают, что все на свете имеет свою хорошую и плохую сторону. Я прочитал это у них в глазах. Они думают, что пожиратели людского нутра не так плохи, когда довольствуются нутром противников.

Но пожиратели душ не хороши, когда едят нутро товарищей по оружию. Ведь кто их знает, этих солдат-колдунов? Они думают, что с солдатами-колдунами надо быть очень и очень осторожными, всячески угождать им, улыбаться, беседовать с ними о том о сем, но издали, никогда не подходить слишком близко, не дотрагиваться до них, не соприкасаться, не то – верная смерть, конец.

Поэтому после нескольких рук, когда капитан Арман свистком подавал сигнал к атаке, они держались по обе стороны от меня на расстоянии шагов десяти. Некоторые перед самым выходом из земной утробы, прежде чем выскочить из нее с диким воплем, старались не смотреть в мою сторону, даже искоса, как будто взглянуть на меня – это все равно, что коснуться глазами лица, рук, плеч, спины, ушей, ног самой смерти.

Как будто посмотреть на меня – это все равно что умереть.

Человеческое существо всегда пытается самым нелепым образом возложить на кого-то ответственность за происходящее. Именно так. Так проще.

Я знаю, я понял – теперь, когда могу думать что хочу. Моим боевым товарищам, и белым, и черным, нужно верить, что это не война может их убить, а дурной глаз. Им нужно верить, что убьет их не случайная пуля – одна из тысяч пуль, выпущенных противником. Случайностей они не любят. Случайность – это так нелепо. Они хотят, чтобы за это кто-то отвечал, им больше нравится думать, что вражескую пулю, которая их настигнет, направлял кто-то злой, нехороший, злонамеренный. Они верят, что этот злой, нехороший, злонамеренный человек – я. Видит Бог, они плохо думают и очень мало. Они думают, что если после всех этих атак я остался жив, если меня не задела ни одна пуля, так это потому, что я колдун. А еще они думают о плохом. Они говорят, что много наших боевых друзей погибло из-за меня, что им достались пули, которые предназначались мне.

Поэтому, улыбаясь мне, некоторые из них лицемерили. Поэтому другие отворачивались, как только я появлялся, а третьи закрывали глаза, чтобы не коснуться, не задеть меня взглядом. Я стал для них табу – как тотем.

Тотемом рода Диоп, Мадембы Диопа, этого хвастуна, был павлин. Это он говорил: «Павлин», а я отвечал: «Венценосный журавль». Я говорил ему: «Твой тотем – просто птичка, а мой – хищный зверь. Тотем рода Ндие – лев, это благороднее, чем тотем рода Диоп». Я мог позволить себе повторять Мадембе Диопу, моему больше чем брату, что его тотем – просто курам на смех. Родство душ и одинаковая любовь к шутке сменили вражду и месть, которые существовали между нашими семьями, между нашими родами. Родство душ и одинаковая любовь к шутке смывают былые обиды смехом.

Но тотем – это серьезнее. Тотем – это табу. Его не едят, его оберегают. Диопы готовы были бы рисковать жизнью, защищая от опасности павлина или венценосного журавля, потому что это их тотем. Людям из рода Ндие нет нужды защищать от опасности льва. Льву опасность никогда не грозит. Правда, рассказывают, что и львы никогда не едят людей из рода Ндие. Так что защита тут обоюдная.

Мне не сдержать улыбки, когда я думаю, что Диопам не грозит быть съеденными павлином или венценосным журавлем. Мне не сдержать улыбки, вспоминая, как смеялся Мадемба Диоп, когда я сказал, что Диопы поступили не слишком-то умно, выбрав своим тотемом павлина или венценосного журавля. «Диопы такие же непредусмотрительные и хвастливые, как павлин. Раздуваются от гордости, хотя их тотем – всего лишь спесивая птичка». Вот что рассмешило Мадембу, когда мне вздумалось подшутить над ним. Мадемба только ответил, что не люди выбирают тотем, а тотем сам выбирает человека.

К несчастью, в то утро, когда он погиб, незадолго до того, как капитан Арман дал свистком сигнал к атаке, я снова завел разговор о его тотеме – спесивой птичке. Потому-то он и побежал первым, выскочил с воплем и помчался навстречу противнику, чтобы показать нам – всем в окопе и мне, – что он не хвастун, что он – храбрец. Это из-за меня он побежал вперед. Из-за тотемов, из-за родства душ и одинаковой любви к шутке, и из-за меня противник с голубыми глазами вспорол в тот день живот Мадембе Диопу.

VIII

В тот день, несмотря на весь свой ум, всю свою ученость, Мадемба Диоп не раздумывал. Я знаю, я понял, мне не следовало насмехаться над его тотемом. До того дня я мало думал, я не обдумывал и половины того, что говорил. Своего друга, своего больше чем брата, не толкают на то, чтобы он выскакивал из земного брюха, вопя громче остальных. Своего больше чем брата не тащат за собой во временном помешательстве в такое место, где венценосный журавль не протянул бы и секунды; на поле боя, где не растет ни травинки, ни деревца, словно полчища железной саранчи много лун утоляли здесь свой голод. На поле, засеянное миллионами железных шариков – зерен войны, – из которых ничего не вырастает. На изуродованное шрамами поле боя, созданное для плотоядных хищников, а не для птичек.

А теперь – вот. С тех пор как я решил думать самостоятельно, не запрещая себе ничего в смысле мыслей, я понял, что вовсе не противник с голубыми глазами убил Мадембу Диопа. Это я сам. Я знаю, я понял, почему я не добил Мадембу Диопа, когда он умолял меня об этом. «Человека нельзя убить дважды, – должно быть, нашептывал мне тихим голосом мой разум. – Ты уже убил твоего друга детства, – шептал он мне, – когда насмехался над его тотемом в день перед боем и когда он первым выскочил из земного брюха. Подожди, – все шептал и шептал мне мой разум, – подожди немного. Совсем скоро, когда Мадемба умрет без твоей помощи, ты поймешь. Ты поймешь, что не добил его, хотя он и просил тебя об этом, чтобы потом не упрекать себя за то, что ты довершил чью-то грязную работу. Подожди немного, – должно быть, шептал мне мой разум, – скоро ты поймешь, что ты сам и был противником с голубыми глазами, который убил Мадембу Диопа. Ты убил его своими словами, своими словами ты вспорол ему живот, сожрал его нутро».

Тут уж ничего не остается, как думать, что я – пожиратель душ, демон. А так как я думаю теперь всё, что мне заблагорассудится, я могу во всем признаться себе по секрету, в уме. Да, я сказал себе, что, должно быть, я и правда – демон, пожиратель человеческого нутра. Но подумав так, я сразу решил, что не должен верить таким вещам, что быть такого не может. Да на самом деле, это не я так и думал-то. Просто я оставил дверь своего разума открытой для чужих мыслей, которые принимал за свои. Я не прислушивался больше к тому, что думаю сам, а слушал других, тех, кто меня боялся. Когда считаешь, что ты сам волен думать все, что тебе заблагорассудится, надо быть очень осторожным, чтобы тебе в голову не пробралась потихоньку чья-то чужая, переодетая мысль, загримированная мысль отца или матери, перекрашенная мысль дедушки, тайная мысль брата или сестры, мысли друзей или даже врагов.