Видит Бог, противники все утомились. В ту ночь, попев своих песен, они уступили усталости. Не знаю, почему тот солдатик не был утомлен в ту ночь. Почему он пошел курить, когда его боевые товарищи отправились спать? Видит Бог, это судьба, что я поймал именно его, а не кого-нибудь другого. Так было написано там, наверху, что именно за ним я полезу темной ночью в теплую утробу вражеского окопа. Теперь я знаю, я понял: то, что пишется там, наверху, все очень непросто. Я знаю, я понял, но никому не скажу, потому что думаю теперь что хочу и только для себя с того дня, как умер Мадемба Диоп. Мне кажется, я понял: то, что пишется там, наверху, это всего лишь копия того, что человек пишет сам здесь, внизу. Видит Бог, мне кажется, что Бог всегда опаздывает. Он успевает только оценить ущерб. Не мог Он хотеть, чтобы я поймал того солдатика с голубыми глазами в теплой утробе вражеского окопа.
Обладатель четвертой руки из моей коллекции, думаю, не сделал ничего плохого. Я прочел это в голубых глазах, когда потрошил его на ничьей земле, как говорит капитан. Я по глазам увидел, что он славный паренек, хороший сын, что он слишком юн и не знал еще женщин, а в будущем точно мог бы стать хорошим мужем. И вот надо же было, чтобы я наткнулся именно на него. Свалился как несчастье, как смерть на невиновного. На то и война: она нужна, когда Бог не успевает разобраться с людскими делами, уж больно много человеческих судеб Ему приходится распутывать за один раз. Видит Бог, не стоит за это на Бога обижаться. Кто знает, может, Он хотел наказать отца и мать того вражеского солдатика, сделав так, что он погиб на войне от моей черной руки? Кто знает, может, Он хотел наказать его бабушку и дедушку, потому что не успел проучить их на их собственных детях? Кто знает? Видит Бог, может быть, Бог замешкался и не успел наказать родных того вражеского солдатика. А теперь очень строго наказал их через их внука или сына. Кому это знать, как не мне. Потому что солдатику, как и всем остальным, было очень больно, когда я вытащил все его нутро наружу и сложил в кучку рядом с ним, еще живым. Но мне и правда очень, очень скоро стало его жалко. Я смягчил наказание его отцу и матери или его бабушке и дедушке. Он только один раз посмотрел на меня умоляющими, полными слез глазами, и я его добил. Не мог он быть тем противником, что выпустил кишки Мадембе Диопу, моему больше чем брату. И снести снарядом голову моему другу Жан-Батисту, весельчаку, которого огорчило надушенное письмо, он тоже не мог.
А может быть, голубоглазый вражеский солдатик стоял на часах, когда я ринулся в теплый окоп вниз головой, вытянув вперед руки, сам не зная, кого поймаю. Когда я схватил его, на плече у него висела винтовка. Часовой не должен курить. Голубой дымок среди темной ночи слишком заметен. Я его так и засек, этого голубоглазого солдатика, обладателя моего четвертого трофея – моей четвертой руки. Но видит Бог, я пожалел его там, на ничьей земле. Добил после первой же мольбы, застывшей в его голубых глазах, полных слез. Бог спас и сохранил его.
Тогда-то, после моего возвращения в наш окоп с четвертой маленькой ручкой и винтовкой, которую эта ручка чистила, смазывала, заряжала и разряжала, мои товарищи – и белые, и черные – стали сторониться меня, будто смерти. Когда я вернулся ползком, весь в грязи, как черная змея мамба, возвращающаяся к себе в гнездо после охоты на крыс, никто больше не посмел до меня дотронуться. Никто не обрадовался моему возвращению. Они, должно быть, подумали, что беду на этого шутника Жан-Батиста навлекла моя первая рука и что теперь те, кто прикоснется ко мне или даже посмотрит на меня, станут жертвами сглаза. И потом, с нами не было больше Жан-Батиста, чтобы повернуть все в хорошую сторону и просто радоваться, что я вернулся живым. Все на свете имеет две стороны: хорошую и плохую. Жан-Батист, покуда был еще жив, показывал всем хорошую сторону моих трофеев. «Смотри-ка, вот и наш друг Альфа с новой рукой и винтовкой в придачу. Возрадуемся, други, это значит, что нам достанется меньше пуль от бошей! Чем меньше у бошей рук, тем меньше боши выпустят пуль. Да здравствует Альфа!» Тогда и остальные солдаты, и «шоколадные», и белые, начинали меня поздравлять, хвалить за то, что я принес трофеи к нам в окоп, раскрытый небу. До третьей руки все мне хлопали. Я был храбрец, я был сама сила природы, как много раз говорил командир. Видит Бог, они давали мне лучшие куски, помогали умыться, особенно Жан-Батист, который очень меня любил. Но вечером того дня, когда убили Жан-Батиста, когда я вернулся к нам в окоп, как змея мамба проскальзывает в свое гнездо после охоты, они стали шарахаться от меня, как от смерти. Плохая сторона моих преступлений взяла верх над хорошей. «Шоколадные» солдаты начали шептаться, что я колдун, демон, пожиратель душ, а белые начали этому верить. Видит Бог, в каждой вещи заключена ее противоположность. До третьей руки я был героем войны, а начиная с четвертой стал опасным сумасшедшим, кровожадным дикарем. Видит Бог, так уж повелось, так устроен мир: все на свете имеет две стороны.
XIII
Они решили, что я идиот, но я не идиот. Капитан и старший по званию стрелок, награжденный крестом за боевые заслуги, «шоколадный» Ибрагима Секк захотели прибрать мои семь рук, чтобы обвести меня вокруг пальца. Видит Бог, им нужны были доказательства моего дикарства, чтобы засадить меня в кутузку, но я никогда не скажу им, где спрятал свои семь рук. Они их не найдут. Им себе даже не представить, в каком мрачном месте они лежат, высушенные и завернутые в тряпочку. Видит Бог, без этих семи доказательств им ничего не оставалось, как отправить меня на время в тыл, чтобы я там отдохнул. Видит Бог, им ничего не оставалось, как надеяться на то, что после моего возвращения с отдыха солдаты с одинаковыми голубыми глазами убьют меня, и они без лишнего шума от меня отделаются. На войне, когда возникает проблема с кем-то из своих, его убивают руками врагов. Так удобнее.
Между пятой и шестой рукой белые солдаты не захотели больше слушаться капитана Армана, когда тот свистком подавал сигнал к атаке. В один прекрасный день они сказали: «Хватит! Надоело!» Они даже сказали капитану Арману: «Можете и дальше свистеть, предупреждая противника, чтобы он расстреливал нас при выходе из окопа, мы больше не выйдем. Мы отказываемся умирать по вашему свистку!» Тогда капитан им ответил: «Ах вот как? Значит, вы не желаете подчиняться приказу?» А белые солдаты ему: «Нет, мы не желаем подчиняться вашему смертельному свистку!» Когда капитан окончательно убедился в том, что они не желают больше подчиняться, когда он увидел, что их всего семеро, а не пятьдесят, как было вначале, он велел всем семерым виновным встать перед нами и скомандовал нам: «Свяжите им руки за спиной!» Когда они оказались со связанными за спиной руками, капитан стал на них кричать: «Вы трусы! Вы – позор Франции! Вы боитесь умирать за родину, но вы все равно умрете – сегодня же!»
То, что капитан велел нам сделать, очень и очень некрасиво. Видит Бог, мы никогда не могли бы и подумать, что однажды поступим с нашими товарищами, как с противниками. Капитан велел нам держать их под прицелом и, если они опять не подчинятся его приказу, застрелить их. Мы стояли на одной стороне окопа, там, где он раскрывается небу войны, а наши товарищи-предатели – на другой, в нескольких шагах от нас. Наши товарищи-предатели стояли к нам спиной, лицом к ступенькам. К семи маленьким ступенькам, по которым вылезают из окопа наверх, когда начинается атака на противника. Так вот, когда все встали на свои места, капитан крикнул им: «Вы предали Францию! Но те, кто выполнит мой последний приказ, получат посмертно крест за боевые заслуги. Что касается остальных, их родным напишут, что они дезертиры, предатели, продавшиеся врагу. А предателям военной пенсии не полагается. Ни жена, ни родные ничего не получат!» Затем капитан свистком просигналил начало атаки, чтобы наши товарищи повыскакивали из окопа и противник их уложил бы.
Видит Бог, я никогда не видел такой мерзости. Еще до того, как капитан свистнул в свисток, некоторые из наших семерых товарищей застучали зубами, а на штанах у других стало расползаться пятно. Когда же капитан засвистел, начался вообще ужас. Если бы момент не был таким серьезным, можно было бы расхохотаться. Поскольку руки у наших товарищей-предателей были связаны за спиной, им трудно было подняться по шести или семи ступенькам. Они спотыкались, соскальзывали, падали на колени, воя от страха, потому что враги с одинаковыми голубыми глазами быстро поняли, что капитан дарит им дичь. Видит Бог, как только артиллерист, который убил моего друга Жан-Батиста, увидел, какой подарочек ему преподнесли, он сразу выпустил три хитрых снарядика, но они все промазали. Однако четвертый попал прямо в нашего товарища-предателя, который только-только вылез из окопа, храброго товарища, который сделал это ради своей жены и детей, и все внутренности его вылетели наружу и забрызгали нас черной кровью. Видит Бог, я-то уже привык, но мои товарищи-солдаты, белые и черные, еще не привыкли. И все мы сильно плакали, особенно наши товарищи-предатели, которым предстояло вылезти из окопа, чтобы быть убитыми по очереди, а то никаких посмертных крестов, сказал капитан. А значит, никакой пенсии ни родителям, ни жене, ни детям.
Видит Бог, вожак наших товарищей-предателей был храбрец. Вожака звали Альфонс. Видит Бог, Альфонс был настоящий воин. Настоящий воин не боится смерти.
Альфонс вылез из нашего окопа, шатаясь, как калека, с криком: «Теперь я знаю, ради чего мне надо умереть! Знаю зачем! Я умираю ради твоей пенсии, Одетта! Я люблю тебя, Одетта! Я люблю тебя, Оде…» Но тут пятый хитрый снарядик оторвал ему голову, как Жан-Батисту, потому что артиллерист противника начал входить во вкус. И снова дождь из мозгов посыпался на нас и на остальных предателей, которые взвыли от ужаса, что им придется умереть так же, как умер их вожак Альфонс. Видит Бог, мы все оплакивали смерть вожака предателей. Старший по званию «шоколадный» стрелок, награжденный крестом за военные заслуги Ибрагима Секк перевел нам, что прокричал Альфонс. Одетте повезло, что у нее такой муж. Альфонс – это человек!