— Слезайте! Слезайте! — крикнул я учителю музыки. — Вы там не проедете. Это козья тропа.
— Эх ты, трус! — ответил он грубым голосом. — А разве Биби — не коза?
— Нет, нет, учитель, она лошадь. Не надо бредить. Она не может там пройти и не хочет.
Резким усилием я спас Биби от опасности, но мне пришлось осадить ее, что заставило учителя сойти с лошади быстрее, чем он этого хотел. Это привело его в бешенство, хотя он ничуть не ушибся, и, не отдавая себе отчета, в какой опасной местности мы находились, он стал искать хлыст, чтобы учинить надо мной расправу, которая не всегда бывала безболезненной. Я сохранил полное самообладание, раньше его подобрал хлыст и, без всякого уважения к серебряному набалдашнику, бросил в пропасть.
На мое счастье, мэтр Жан не заметил этого. Его мысли слишком быстро сменялись одна другой.
— А! Биби не хочет! — говорил он. — И Биби не может! Биби не коза! В таком случае, я газель.
С этими словами он бросился бежать вперед, прямо к пропасти.
Несмотря на отвращение, какое он у меня вызывал во время припадков ярости, я пришел в ужас и ринулся за ним, но сразу же успокоился. Никакой газели тут не было. Мой учитель, с перевязанной черной лентой косичкой, которая судорожно прыгала с плеча на плечо, когда он бывал возбужден, меньше всего походил на это грациозное животное. Его серый длиннополый сюртук, нанковые панталоны, мягкие сапоги делали его скорее похожим на ночную птицу.
Вскоре я увидел, как он мечется где-то надо мною. Он уже сошел с отвесной тропинки, у него осталось еще настолько здравого смысла, чтобы не спускаться по ней; жестикулируя, он поднимался к скале Санадуар; подъем был хотя и крутой, но не опасный.
Я взял Биби под уздцы и помог ей повернуть в обратную сторону; сделать это было нелегко. Затем я поднялся с ней по тропинке, чтобы выбраться на дорогу. Я рассчитывал догнать мэтра Жана, он шел в этом направлении.
Но там его не оказалось, и, положившись на благоразумие верной Биби, я оставил ее, а сам прямиком спустился до скалы Санадуар. Ярко светила луна. Мне было видно, как днем, и немного потребовалось времени, чтобы отыскать мэтра Жана: он сидел на обломке скалы, свесив ноги и еле переводя дух.
— Ах! Это ты, несчастный! — сказал он. — Что ты сделал с моей бедной лошадкой?
— Она там, учитель, она дожидается вас, — ответил я.
— Как, ты ее спас? Вот это хорошо, мой мальчик. Но как ты сам-то спасся? Какое ужасное падение!
— Но мы не падали, господин учитель.
— Не падали? Вот идиот, даже не заметил этого. Вот что значит вино!.. Вино! О! Вино, шантюргское вино! Вино «Пой-орган»… прекрасное, музыкальное винцо! Я бы с удовольствием пропустил еще стаканчик. Принеси-ка, малыш! Твое здоровье, брат! За здоровье титанов! За здоровье самого черта!
Я был верующий. Слова учителя заставили меня содрогнуться.
— Не говорите так, господин учитель! — воскликнул я. — Придите в себя! Посмотрите, где вы!
— Где я? — повторил мэтр Жан, поводя вокруг расширенными глазами, в которых вспыхивали искры безумия. — Где я? Где, ты говоришь, я нахожусь? На дне потока? Но я не вижу ни единой рыбки.
— Вы у подножия той огромной скалы Санадуар, которая нависла над нами. Здесь градом падают камни, посмотрите, вся земля ими покрыта. Уйдемте отсюда, учитель. Это опасное место.
— Скала Санадуар, — повторил учитель, пытаясь поднести ко лбу свою шляпу, которая была у него под мышкой. Скала Сонатуар[148] — да, вот твое настоящее имя. Тебя одну приветствую среди всех скал. Ты самый прекрасный в мире орган. Твои витые трубы должны издавать необыкновенные звуки, и только рука титана может заставить тебя петь. А я, разве я не титан? Да, я титан, и если какой другой гигант оспаривает мое право играть здесь, то пусть он явится. Да! Да! А мой хлыст, малыш? Где мой хлыст?
— Что случилось, учитель? — воскликнул я в ужасе. — Что вы хотите делать? Разве вы видите?..
— Да, я вижу его, я вижу его, разбойника! Чудовище! А ты разве его не видишь?
— Нет, где же?
— Черт возьми! Да он там, наверху, сидит на самом верхнем зубце знаменитой скалы Сонатуар, как ты сам говоришь!
Я ничего не говорил и ничего не видел, кроме огромного желтоватого камня, изъеденного высохшим мхом. Но галлюцинации заразительны, и галлюцинация учителя быстро овладела мною еще потому, что я боялся увидеть то, что видел он.
— Да, да, — сказал я после минуты неизъяснимого ужаса, — я его вижу, он не шевелится, он спит. Уйдем отсюда! Постойте! Нет, нет, не будем двигаться, помолчим. Сейчас я вижу, он шевелится.
— Но я хочу, чтобы он меня видел! И особенно хочу, чтоб он меня слышал! — воскликнул учитель, поднявшись в порыве энтузиазма. — Сколько он ни торчи на своем органе, я все же хочу поучить его музыке, этого варвара. Да ты слышишь; скотина? Я угощу тебя псалмом на свой лад! Ко мне, малыш! Где ты? Живо к мехам! Торопись.
— Мехи? Какие мехи? Не вижу…
— Ничего ты не видишь! Вон там, там, говорят тебе! — И он указал мне на толстый ствол деревца, торчащего из скалы немного ниже труб, то есть базальтовых призм. Известно, что эти каменные колонки часто бывают выветренными, как бы покрытыми трещинами на некотором расстоянии одна от другой. Они очень легко отделяются, если покоятся на рыхлом основании, которое осыпается под ними.
С боков скала Санадуар была покрыта травой и растениями, трясти которые было неразумно. Но эта реальная опасность меня ничуть не занимала, я был весь поглощен воображаемой опасностью — как бы не разбудить и не рассердить титана. Я наотрез отказался повиноваться. Учитель вышел из себя и, схватив меня за шиворот с нечеловеческой силой, поставил перед каким-то камнем, имевшим форму доски, который ему взбрело в голову назвать клавиатурой органа.
— Играй мое «Интроит»![149] — закричал он мне в ухо. — Играй, ты его знаешь, Я сам буду раздувать мехи, раз у тебя не хватает на это мужества!
Он бросился вперед, перебежал поросшее травой подножие скалы, добрался до деревца и стал раскачивать его сверху вниз, словно ручку мехов, крича мне:
— Ну, начинай! И давай не сбиваться! Allegro,[150] тысяча чертей, allegro risoluto![151] А ты, орган, пой! Пой, орган! Пой, орган!
До этого момента я думал, что вино развеселило учителя и он насмехается надо мною, и у меня была еще смутная надежда увести его. Но когда я увидел, с какой пламенной убежденностью он надувает мехи воображаемого органа, я окончательно потерял рассудок и приобщился к его бреду, который, под влиянием вдоволь выпитого шантюргского вина, становился, может быть, по-настоящему музыкальным. Страх уступил место какому-то безрассудному любопытству; как это бывает во сне, я протянул руки к воображаемой клавиатуре и зашевелил пальцами.
И тут со мной произошло нечто действительно необычайное. Я увидел, что мои руки разбухают, удлиняются, принимают колоссальные размеры. Это быстрое превращение причинило мне такие страдания, что я не забуду их до конца своей жизни. И по мере того, как руки мои становились руками титана, звуки органа, которые, казалось, я сам слышал; приобретали ужасающую силу.
Мэтру Жану тоже казалось, что он слышит музыку, потому что он кричал мне:
— Это не «Интроит». Что это такое? Я не знаю, что это, но это что-нибудь мое. Это божественно!
— Нет, это не ваше, — ответил я, так как наши голоса, превратившиеся в голоса титанов, заглушали громовые звуки фантастического инструмента, — нет, это не ваше, это мое!
И я продолжал развивать странный — не то божественный, не то бессмысленный мотив, который возникал в моей голове. Мэтр Жан по-прежнему исступленно раздувал мехи, я по-прежнему восторженно играл, орган ревел, титан не шевелился, я был опьянен гордостью и радостью, я воображал себя за органом Клермонского собора, пленяющим восторженную толпу, как вдруг меня остановил какой-то звук, резкий, пронзительный, словно кто-то разбил стекло. Страшный грохот, не имеющий уже ничего музыкального, раздался надо мною. Мне показалось, что скала Санадуар сотряслась на своем основании. Клавиатура отодвинулась назад, почва исчезла из-под моих ног, я упал навзничь и покатился среди града камней. Базальтовые колонны рушились; мэтр Жан, отброшенный вместе с деревцом, которое он вырвал с корнем, исчез под обломками. Мы были низвергнуты в бездну.
Не спрашивайте меня, что я думал или что делал в последующие два-три часа. Я был сильно ранен в голову, и кровь ослепила меня. Мне казалось, что мои ноги раздроблены, позвоночник переломан. В действительности у меня не было ничего серьезного, так как, протащившись некоторое время на четвереньках, я незаметно для самого себя поднялся и пошел вперед. Только одна мысль сохранилась в моей памяти — найти мэтра Жана. Но я не мог окликнуть его, и, если б он даже ответил, я не смог бы его услышать. В тот момент я был глух и нем.
Он сам нашел меня и забрал с собой. Я пришел в себя только у маленького озера Сервьер, у которого мы останавливались три дня тому назад. Я лежал на прибрежном песке.
Мэтр Жан обмывал мои и свои раны, так как он тоже сильно пострадал. Биби со свойственным ей философским спокойствием паслась тут же, поблизости от нас.
Холод окончательно рассеял последствия рокового шантюргского вина.
— Ну что, мой бедный мальчик, — обратился ко мне учитель, прикладывая ко лбу моему платок, смоченный ледяной водой озера, — ну что, приходишь в себя? Теперь ты можешь говорить?
— Я чувствую себя хорошо, — ответил я. — А вы, учитель? Значит, вы не умерли?..
— По-видимому. Я тоже пострадал, но это пустяки, мы еще легко отделались!
Пытаясь собрать свои смутные воспоминания, я принялся петь.
— Какого черта ты поешь там? — сказал удивленный мэтр Жан. — Странная у тебя манера болеть: только что ты не мог ни говорить, ни слышать, а сейчас свищешь себе, как дрозд. Что это за мелодию ты поешь?