Мы уже еле различали друг друга в темноте.
Через пять минут после того, как мы вышли, пронизывающая изморось — мелкий дождь, колючий и холодный, принесенный сильным порывом ветра, брызнул на лицо и руки.
Я резко остановился.
— Дорогой друг, — сказал я аббату, — я решительно не могу на это согласиться, нет! Ваше здоровье мне дорого, а этот ледяной дождь очень опасен. Возвращайтесь! Вы можете сильно промокнуть, возвращайтесь, прошу вас!
Аббат, вспомнив о своих прихожанах, быстро поддался на мои уговоры.
— Я рассчитываю на ваше обещание, милый друг, — сказал он.
И когда я протянул ему руку, добавил:
— Постойте! Вам еще долго ехать, а этот дождь и в самом деле ледяной!
Он чуть вздрогнул. Мы стояли, внимательно вглядываясь друг другу в лицо, как путники в минуту расставанья.
В этот миг из-за елей на холме выглянула луна, освещая долины и леса до горизонта. Она сразу облила нас своим тусклым холодным светом, своим мертвенным бледным сиянием. Наши две тени и тень лошади, странно увеличенные, легли на дорогу. Издали, с той стороны, где высились старые каменные распятия — заброшенные кресты, которые встречаются в этом уголке Бретани, из зарослей, где на ветвях расселись зловещие птицы, словно прилетевшие сюда из Мертвого леса, донесся громкий стон, это был пронзительный и тревожный звук рожка. Сова, чьи фосфорические глаза горели в ветвях вечнозеленого дуба, взлетела и с криком пронеслась между нами, ее голос слился с этим унылым напевом.
— Так вот, — продолжал аббат, — я через минуту буду дома, возьмите-ка у меня этот плащ, возьмите его! Я очень вас прошу, очень!
Я никогда не забуду, как он произнес эти слова.
— Вы пришлете мне его со слугой из гостиницы, он каждый день бывает в деревне… Пожалуйста! — добавил он.
Говоря это, аббат протягивал мне свой черный плащ. Тень от широкой треугольной шляпы падала ему на лицо, и я видел только его глаза, смотревшие на меня пристально и значительно!
У меня больше не было сил глядеть, я опустил веки, а он тем временем накинул плащ мне на плечи и застегнул его с нежностью и заботой. Не дожидаясь моих возражений, он поспешно направился к дому и исчез за поворотом пути.
Усилием воли — почти машинально — я вскочил на лошадь, но не тронулся с места.
Теперь я был один на дороге. Я слышал тысячи голосов природы. Подняв глаза, я смотрел на бескрайнее серебристое небо, по которому, скрывая луну, летели причудливо меняющиеся серые облака — безлюдный край простирался вокруг. Я прямо и уверенно сидел на лошади, хотя, наверное, был бледен, как полотно.
„Спокойно, — сказал я себе. — У меня жар и на меня влияет луна. Вот и все“.
Я хотел пожать плечами, но какая-то неведомая тяжесть сковала меня.
И вот из-за горизонта, из чащи темных лесов появилась стая черных орланов и, шумя крыльями, пролетела у меня над головой с пугающими отрывистыми криками. Они опустились на колокольню и на крышу дома священника, ветер доносил до меня издали их скорбные голоса. Честное слово, я испугался! Почему? Кто сможет мне когда-нибудь это объяснить? Я бывал в перестрелке, не раз мне приходилось скрещивать свою шпагу со шпагой врага, быть может, мои нервы покрепче, чем у самых хладнокровных и невозмутимых людей; тем не менее, со смущением это признаю, здесь я испугался — и не на шутку. В душе я даже немного уважаю себя за это: не каждому дано почувствовать весь ужас таких явлений.
В молчании я пришпорил до крови моего бедного коня, закрыв глаза, бросив поводья и судорожно вцепившись в гриву, в развевающемся по ветру плаще, я помчался бешеным галопом; конь летел стрелой; низко пригнувшись, я хрипло дышал ему в ухо, и я уверен, он тоже проникся суеверным страхом, от которого меня поневоле била дрожь. Таким образом я доскакал быстрее чем за полчаса. Когда копыта застучали по пригородной мостовой, я выпрямился и вздохнул с облегчением!
Наконец-то! Я видел дома, освещенные лавки, лица людей за окнами! Видел прохожих! Я вырвался из края страшных призраков!
В гостинице я сел у жаркого очага. Голоса извозчиков звучали для меня, как райская музыка. Я ускользнул от Смерти. Сквозь пальцы рук я смотрел на огонь. После стаканчика рома я понемногу приходил в себя, чувствовал, что возвращаюсь к реальной жизни.
Скажу честно, мне было немного стыдно за свое паническое бегство.
Вот почему я так спокойно выполнил просьбу аббата Мокомба! С какой скептической улыбкой я взглянул на плащ, передавая его хозяину гостиницы! Наваждение рассеялось. Я охотно готов был стать, говоря словами Рабле, „веселым малым“.
Этот пресловутый плащ мне теперь не казался необыкновенным или особенным, разве что был он совсем изношен и даже любовно зашит, починен и заплатан. Конечно, безграничное милосердие аббата побуждало его раздавать свои деньги бедным, и он не мог позволить себе приобрести новый плащ: по крайней мере, так я это объяснял.
— Как раз кстати! — сказал хозяин. — Мой слуга сейчас отправляется в деревню, он уже уходит, еще до десяти часов вечера он занесет по пути плащ господину Мокомбу.
Час спустя я удобно расположился в вагоне, завернувшись в мой вновь обретенный плащ, я покуривал хорошую сигару и, слыша свист локомотива, говорил себе: „Право, этот звук приятнее, чем крики совы“.
По правде говоря, я немного жалел, что обещал вернуться.
В конце концов я сладко задремал, позабыв о том, что я уже считал ничего не значащим совпадением.
Шесть дней я вынужден был провести в Шартре, чтобы собрать документы, благодаря которым впоследствии дело было решено в нашу пользу.
Наконец, я вернулся в Париж вечером на седьмой день после моего отъезда от аббата; я был измучен судейским крючкотворством, писаниной и моей вечной спутницей — хандрой.
Я приехал с вокзала прямо к себе домой часов в девять. Поднявшись наверх, я нашел отца в гостиной. Он сидел у столика, освещенного лампой. В руках у него было распечатанное письмо.
Едва поздоровавшись, он сказал:
— Я уверен, ты не знаешь печальной новости, которая содержится в этом письме. Наш добрый старый друг аббат Мокомб умер вскоре после твоего отъезда.
Я был поражен этим известием.
— Как?! — вскричал я.
— Да, скончался от лихорадки, позавчера около полуночи, через три дня после того, как ты уехал; он простудился на дороге. Это письмо от старушки Нанон. Бедняжка совсем потеряла голову, она дважды повторяет одну и ту же фразу… многозначительную… речь идет о каком-то плаще… Вот, прочти сам!
Он протянул мне письмо, извещавшее о смерти святого отца, и я прочел эти бесхитростные строки:
„Последние слова его были о том, что он счастлив отойти в мир иной, укрытый плащом, привезенным из паломничества в Святую Землю, и быть похороненным в этом плаще, ткань которого прикасалась к Гробу Господню“.»
Вера
Посвящается графине д'Омуа
Форма тела для него важнее, чем его содержание.
Современная физиология
«— Любовь сильнее Смерти», — сказал Соломон; да, ее таинственная власть беспредельна. Дело происходило несколько лет тому назад в осенние сумерки в Париже. К темному Сен-Жерменскому предместью катили из Леса[172] последние экипажи с уже зажженными фонарями. Один из них остановился у большого барского особняка, окруженного вековым парком; над аркой его подъезда высился каменный щит с древним гербом рода графов д’Атоль, а именно: по лазоревому полю с серебряной звездой посередине девиз «Pallida Victrix»[173] под княжеской короной, подбитой горностаем. Тяжелые двери особняка распахнулись. Человек лет тридцати пяти в трауре, со смертельно бледным лицом вышел из экипажа. На ступенях подъезда выстроились молчаливые слуги с канделябрами в руках. Не обращая на них внимания, приехавший поднялся по ступенькам и вошел в дом. То был граф д’Атоль.
Шатаясь, он поднялся по белой лестнице, ведущей в комнату, где он в то утро уложил в обитый бархатом гроб, усыпанный фиалками и окутанный волнами батиста, королеву своих восторгов, свое отчаяние — свою бледную супругу Веру.
Дверь в комнату тихонько отворилась, он прошел по ковру и откинул полог кровати.
Все вещи лежали на тех местах, где накануне их оставила графиня. Смерть налетела внезапно. Минувшей ночью его возлюбленная забылась в таких бездонных радостях, тонула в столь упоительных объятиях, что сердце ее, истомленное наслаждениями, не выдержало — губы ее вдруг оросились смертельным пурпуром. Едва успела она, улыбаясь, не проронив ни слова, дать своему супругу прощальный поцелуй — и ее длинные ресницы, как траурные вуали, опустились над прекрасной ночью ее очей.
Неизреченный день миновал.
Около полудня, после страшной церемонии в семейном склепе, граф д’Атоль отпустил с кладбища ее мрачных участников. Потом он затворил железную дверь мавзолея и остался среди мраморных стен один на один с погребенной.
Перед гробом, на треножнике, дымился ладан; над изголовьем юной покойницы горел венец из светильников, сиявших, как звезды.
Он провел там, не присаживаясь, весь день, и единственным чувством, владевшим им, была безнадежная нежность. Часов в шесть, когда стало смеркаться, он покинул священную обитель. Запирая склеп, он вынул из замка серебряный ключ и, взобравшись на верхний приступок, осторожно бросил его внутрь. Он его бросил на плиты через оконце над порталом. Почему он это сделал? Конечно, потому, что принял тайное решение никогда сюда не возвращаться.
И вот он снова в осиротевшей спальне.
Окно, прикрытое широким занавесом из сиреневого кашемира, затканного золотом, было распахнуто настежь; последний вечерний луч освещал большой портрет усопшей в старинной деревянной раме. Граф окинул взглядом все вокруг — платье, брошенное на кресло накануне, кольца, жемчужное ожерелье, полураскрытый веер, лежавшие на камине, тяжелые флаконы с духами, запах которых Она уже никогда не будет вдыхать. На незастеленном ложе из черного дерева с витыми колонками, у подушки, где среди кружев еще виднелся о