Ноготок судьбы — страница 50 из 67

часов вечера до половины восьмого.

— Подождите меня здесь, — сказал я супругам Бюке, — я поговорю с привратницей.

Эта женщина тоже удивлялась, почему Жеро не вышел пообедать, как обычно. Она убирала его квартиру в пятом этаже, поэтому у нее был ключ. Она сняла его с доски и предложила подняться вместе со мной. Когда мы оба дошли до площадки пятого этажа, она открыла дверь и позвала три или четыре раза из передней:

— Господин Жеро! Господин Жеро!

Никакого ответа, и полная темнота. У нас не было спичек.

— На ночном столике должен быть коробок спичек, — сказала привратница. Она дрожала, не в силах ступить ни шагу.

Я начал ощупью искать на столе и почувствовал, что пальцы мои попали во что-то липкое. «Я узнаю это, — подумал я, — это кровь».

Когда мы, наконец, зажгли свечу, то увидели, что Жеро лежит на кровати с раздробленной головой. Рука его свисала до самого ковра, куда упал револьвер. На столике лежало незапечатанное письмо, запачканное кровью. Оно было написано его рукой, адресовано господину и госпоже Бюке и начиналось так: «Дорогие друзья, вы были радостью и очарованием моей жизни». Он сообщал им затем о своем решении умереть, в сущности, не открывая причин.

Но он давал им понять, что ему пришлось покончить с собой в связи с денежными затруднениями. Я определил, что со времени его смерти прошло около часа, значит, он застрелился как раз в тот момент, когда госпожа Бюке увидела его в зеркале.

Не правда ли, мой милый, как я тебе и говорил, это твердо установленный случай ясновидения, или, если выразиться точнее, пример того странного психического синхронизма, который наука изучает сейчас с большим старанием, но без особенного успеха.

— Может быть, тут что-то совсем другое, — ответил я. — Ты совершенно уверен, что между Марселем Жеро и госпожой Бюке ничего не было?

— Гм… я никогда ничего не замечал. А потом, какое это могло иметь значение?..

© Перевод А. Тетеревниковой

Гемма

Я пришел к нему в полдень, как он и просил меня. Во время завтрака в длинной, как церковный неф, столовой, где он разместил целое сокровище — собрание старинных ювелирных изделий, мне показалось, что он не то чтобы грустен, но словно задумчив. В беседе то и дело проявлялось живое изящество его ума. Иной раз какое-нибудь слово говорило о его тонком художественном вкусе или свидетельствовало об увлечении спортом, ничуть не остывшем после ужасного падения с лошади, когда он проломил себе голову. Но мысли его внезапно прерывались, как бы разбиваясь одна за другой о какую-нибудь преграду.

Из всего этого разговора, довольно утомительного и бессвязного, у меня осталось в памяти только то, что он послал пару белых павлинов в свой замок Рарэ и что без всякой к тому причины, вот уже три недели, забросил своих друзей, даже самых близких — г-на и г-жу X. Однако ж вряд ли он позвал меня к себе для подобных признаний. За кофе я спросил его об этом. Он посмотрел на меня несколько удивленно.

— Я собирался тебе что-то сказать?

— Ну да, черт возьми! Ты написал мне: «Приходи завтракать, хотел бы с тобой поговорить».

Так как он молчал, я вытащил из кармана письмо и показал ему. Адрес был написан его стремительным, красивым, но несколько изломанным почерком. На конверте сохранилась лиловая сургучная печать.

Он потер себе лоб.

— Вспоминаю… Будь так добр, сходи к Фералю. Он тебе покажет набросок Ромнея:[219] молодую женщину с золотыми волосами, — их отсвет золотит ей лоб и щеки. Глаза темно-синие, так что и белок весь в синих отсветах… Теплая свежесть кожи… Изумительно! Но руки какие-то распухшие. В общем, посмотри и постарайся узнать…

Он замолк. Потом, держась за ручку двери, сказал:

— Подожди меня. Я только надену визитку. Выйдем вместе.

Оставшись один в столовой, я подошел к окну и внимательней, чем прежде, посмотрел на лиловую сургучную печать. Это был отпечаток античной геммы — сатир приподымает покрывало нимфы, уснувшей под лавром, у подножия полуколонны. Излюбленная тема художников и граверов Рима периода расцвета. Вариант мне показался великолепным. Безупречная верность стиля, исключительное чувство формы и композиции придавали изображению величиной в ноготь впечатляющую силу большой и широко задуманной картины. Я стоял как зачарованный, когда мой друг приоткрыл дверь.

— Ну что же! Идем!

Он был в шляпе и, видимо, спешил.

Я сказал, что восхищен его печатью.

— Но я раньше не видел ее у тебя.

Он ответил, что она у него недавно, месяца полтора. Настоящая находка. Он снял с пальца кольцо, куда был вставлен этот камень, и протянул мне.

Известно, что геммы такого дивного классического стиля большей частью — сердолики. Увидев же темно-лиловый матовый камень, я был несколько удивлен.

— Гм! Аметист! — пробормотал я.

— Да, печальный камень, не так ли, и сулящий несчастье. Ты думаешь, это подлинная древность?

Он велел принести лупу. Увеличительное стекло показало изумительно тонкую работу. Это несомненно был шедевр греческой глиптики[220] первых времен Империи. Я не видел лучшего образца даже в Неаполитанском музее, а ведь там собрано столько камней. Благодаря лупе можно было различить на полуколонне эмблему, обычно встречающуюся на изображениях сцен вакхического цикла. Я обратил на это его внимание.

Он повел плечами и улыбнулся. Камень просвечивал в кольце. Я принялся рассматривать оборотную сторону и крайне удивился, заметив знаки, нанесенные уж очень неумело и, видимо, много позже. Они напоминали начертания, встречающиеся на восточных амулетах, небезызвестные среди антикваров, и, хотя сам мало искушенный в этой области, я, казалось, узнал в них магические письмена. Мой друг был того же мнения.

— Утверждают, — сказал он, — что это каббалистическая формула, заклинание, встречающееся у одного из греческих поэтов.

— У кого именно?

— Да я их слабо себе представляю.

— У Феокрита?[221]

— Возможно, у Феокрита.

При помощи лупы я мог ясно прочесть четыре рядом стоящие буквы:

КНРН

— Это не имя, — сказал мой друг.

Я заметил, что по-гречески это звучит:

КЕРЕ

И отдал ему камень. Он долго смотрел на него в каком-то оцепенении и затем снова надел кольцо на палец.

— Идем, — быстро проговорил он, — идем. Ты куда?

— В сторону церкви святой Магдалины. А ты?

— Я… Куда же я-то иду?.. Черт возьми! Иду к Голо взглянуть на лошадь, которую он не решается купить, пока я ее не осмотрю. Ты знаешь, я барышник и даже немного ветеринар, к тому же старьевщик, драпировщик, архитектор, садовник и, если надо, маклер. Да, друг мой, я обставил бы всех евреев, не будь это так нудно.

Мы дошли до предместья, и мой друг зашагал с быстротой, совершенно не соответствовавшей ею постоянной апатии. Он шел все быстрей и быстрей, и я уже еле поспевал за ним. Впереди появилась довольно хорошо одетая женщина. Он обратил на нее мое внимание.

— Спина кругла и талия тяжеловата. Но погляди на лодыжку. Я уверен, нога очаровательная. Знаешь, лошади, женщины, словом, все красивые животные устроены одинаково. Тело их, полное и округлое там, где положено быть мясу, утончается к местам сочленений, что свидетельствует о тонкой кости. Вот смотри на эту женщину: выше талии — никуда не годится. Но ниже! Какая свободная и мощная линия! Гляди. Видишь, как она передвигается, красиво и равномерно колыша свое тело. А нога внизу такая тонкая! Ручаюсь, у колена она стройная и мускулистая, причем действительно красивая.

Он добавил, как всегда охотно делясь своим опытом в этой области:

— Нельзя требовать всего от одной женщины; надо брать совершенное там, где его находишь. Совершенное так редко!

При этом, следуя загадочному течению своей мысли, он приподнял левую руку и посмотрел на свое кольцо. Я сказал ему:

— Эта чудесная вакхическая сцена заменила тебе твой герб, то деревцо?

— Ах да, бук, дерево Дю Фо.[222] Мой прадед в Пуату при Людовике Шестнадцатом был то, что называлось «благородный», то есть принадлежал к недворянской знати. Потом он стал членом революционного клуба в Пуатье и скупщиком национальных имуществ, благодаря чему я пользуюсь расположением владетельных особ и сам считаюсь аристократом в нашем обществе израильтян и американцев. Почему я изменил буку Дю Фо? Зачем? Он не уступал дубу Дюшена[223] де ла Сикотьер. А я заменил его вакхической сценой, бесплодным лавром и эмблематической полуколонной.

Пока с насмешливым пафосом он говорил все это, мы подошли к особняку его друга Голо, но Дю Фо не остановился перед двумя медными молотками в виде Нептунов, сиявшими на двери, как краны в ванной комнате.

— Ты так спешил к Голо?

Он, казалось, не слышал моих слов и все ускорял шаг. Во весь дух домчались мы до улицы Матиньон, по которой он и устремился. Вдруг он стал перед большим унылым шестиэтажным домом. Он молчал и с каким-то беспокойством смотрел на плоский оштукатуренный фасад, испещренный многочисленными окнами.

— Долго ты будешь так стоять? — спросил я его. — Тебе известно, что в этом доме живет госпожа Сэр?

Я был уверен, что задену его, упоминая о женщине, которую он не терпел за фальшивую красоту, за всем известную продажность и потрясающую глупость, женщине, которую подозревали в том, что теперь, постаревшая и опустившаяся, она подворовывает в магазинах кружева. Но он ответил мне слабым, почти жалобным голосом:

— Ты думаешь?

— Уверен. Вот видишь в окнах третьего этажа ее ужасные занавески с красными леопардами?

Он кивнул.

— Госпожа Сэр… Да, верно, действительно она здесь живет. Думаю, что она сейчас там, за одним из красных леопардов.