Правда, Игнат Борисович сжалился надо мной и принес обещанный в шутку аккордеон. Новый инструмент я освоил за пару часов. И потом на всех праздниках я играл вместо Власика. Не скажу, что с большим успехом — ребята здорово привыкли к нему. Но во время областных комиссий я оказывался незаменимым. Игнат Борисович выставлял меня как некий качественный скачок в работе всего заведения. Только предупреждал, чтоб я играл что-нибудь простенькое, в диапазоне от «чижика» до Пахмутовой.
А жизнь в интернате постепенно ухудшалась. Я помню, в восемьдесят пятом генеральным секретарем стал Горбачев. Наши тогда шутили: «Папка твой, скоро заберет тебя…» Но не забрал.
В том же году я узнал, что созрел. Когда меня купали, я возбуждался. Обсуждая мое внезапно отекшее громоздкое «хозяйство», бабы вздыхали: «И зачем дурачку столько», — и кому-нибудь в шутку или всерьез предлагалось поваляться со мной. Говорили, что с горбатым как на пресс-папье кататься можно.
У меня появилась любовь, девочка Настенька, слабоумный стебелек. Ее привезли к нам в возрасте десяти лет. Родители долго не хотели расставаться с ней, она была такая красивая, но как мертвая. Она не умела жить, лежала безмолвно, не плакала, не просила пищи. С закрытыми глазами она проводила годы и в свете не нуждалась. Однажды увидев ее, я стал часто приходить к ней в палату. Садился рядом и смотрел, разговаривал. Я сказал, что хочу помогать няньке ухаживать за Настенькой. Мне разрешили кормить и менять мокрые простыни. Я укладывал гребнем ее волосы, обтирал кожу влажной марлей. И так много лет. Я наблюдал рост тела, взросление лица, оно становилось все более прекрасным и осмысленным. Спящая мудрость чудилась в Настеньке. Красота порождала этот обман. Настенькина надувная прелесть и пустота внутри меня не беспокоили. Было прекрасное, без единой патологии тело, которое могло протянуть при соответствующем уходе еще полвека.
Я спрашивал Бахатова, есть ли смысл во встречах с Настенькой. Бахатов, по натуре монах, отвечал туманно, иносказательно и с неохотой. Он недоумевал, как может человек, посвятивший жизнь отвинчиванию шаров, тратить время на что-нибудь еще. Действительно, из-за Настеньки я многое забросил. Ее внутренний покой учил терпеливости и смирению. Я полюбил трогать Настеньку губами, их чуткость превосходила чуткость пальцев. Губы чувствовали глубже, и к новым ощущеньям добавлялся вкус. Я питался Настенькой, принимал ее внутрь, как лекарство. Она выделяла сладкую чистоту, которую я слизывал, чтобы выжить и не сойти с ума.
Мою влюбленность сделали предметом насмешки. Старый персонал сменился новым, молодым и беспринципным, без святого. Нам даже устроили игрушечную свадьбу. Ведь докторам тоже скучно, а так все выпили, потанцевали, кричали: «Горько!». Бахатов был моим свидетелем, Настеньке нашли полоумную подружку. Всех наших, кто умел сидеть, усадили за праздничный стол. Они верили, что на свадьбе, и радовались, и я почти верил. Злой фарс закончился тем, что нас все равно развели по палатам подвыпившие санитары.
А однажды я не узнал Настеньку. Изменился ее вкус, стал горьковатым и пряным, не скажу неприятным, но другим. Изменилось лицо, в нем появилась тайна, во рту подобие улыбки и порока. Тело словно наполнилось чем-то земным, из него ушла одухотворенность, исчезла, пусть призрачная, но мудрость. Как подменили Настеньку. Я недоумевал, я извелся — что случилось? Мне подумалось, что перемены с Настенькой происходят в мое отсутствие — днем я не отходил от нее. Следующей ночью я не ложился спать.
Когда снотворными усилиями все вокруг стихло, я потихоньку встал, выглянул в коридор, там тоже было тихо, и осторожно пробрался в Настенькину палату. Кроме Настеньки, в палате жил Петька-дистрофик. Его временно подселили к Настеньке, там поумирали все девочки и было много места. Я нырнул под одеяло к Петьке и притаился в своей засаде. Вскоре послышались осторожные шаги и приглушенные голоса. В палату зашли два санитара: Вовчик и Амир, из новых. Перешептываясь, они подошли к Настеньке. Вовчик стащил с Настеньки одеяло, а потом они раздели ее. Мне даже показалось, что она, обычно такая неподвижная, помогала им.
Вовчик интимно сказал: — Если что, говорим: «Обоссалась и меняли пижаму».
— А может, ну его? — опасливо спросил Амир.
— Дурак, — выругался Вовчик, — такие таски, я отвечаю. На сиськи посмотри!
Он помял руками груди Настеньки и засопел: — Кайф… Потрогай!
Амир настороженно потрогал Настеньку: — Офигенно, а теперь что?
— Стань на шухор, потом я постою, — сказал Вовчик, расстегивая штаны.
То, что под штанами казалось завязанным в узел, распрямилось и покачивалось. Вовчик раскинул бессильные Настенькины ноги и улегся на нее. Он рукой пристроил свое напряжение между ног Настеньки и начал взад-вперед раскачиваться. Он мычал, как Власик, наконец, весь затрясся, взвыл: — У-ух, бля! — и слез с Настеньки.
— Теперь ты, — сказал Вовчик, — меняемся.
Вовчик стал возле дверей, а Амир лег дергаться на Настеньку. Через минуту он тоже взвыл.
— А ты еще бздел, дурак, — усмехнулся Вовчик.
Они проворно одели Настеньку, прикрыли одеялом и вышли.
Я выбрался из своего убежища. Осмысление произошедшего подступило, но не реализовалось. Главным образом, из-за тяжелого возбуждения в нижней части меня. Не осознавая причину, я подошел к Настеньке, раскрыл ее и раздел, затем, подражая санитарам, улегся на нее своим возбуждением. Оно долго не находило места, и вдруг точно провалилось в мокрый огонь, и я понял, что Настенька ощутила это сладкое жжение. Я вызывал его раз за разом, не в силах остановиться, пока, завывая, не выплеснулся.
Я лежал на ней, как опрокинутая арфа. Невидимыми руками Настенька оборвала все струны, умолк внутренний музыкант, и я заплакал от жадности к Настенькиному телу, от пустоты в горбу и в голове, от опустошенности души. Я закутал использованную Настеньку в одеяло и поплелся в палату.
Бахатов не спал. Я сказал ему: «Она высосала мою силу, впустила санитаров. Во мне не осталось звуков, я потерял о них память, а санитары вошли и остались, и едят меня изнутри!»
Бахатов показал полуторанедельные, слабые ногти. Только через две с половиной недели он изгнал из меня санитаров и вернул звуки. До этого по ночам мне виделись белые черви.
Однажды Настеньку ни с того, ни с сего вырвало, потом снова. И чем ни покормят — результат тот же. Ее увезли и долго обследовали. Я ходил неприкаянный, и еще Бахатов черт-те что пророчил. Иногда я поглядывал в глаза то Вовчику, то Амиру, пытаясь прочесть, что с Настенькой. Они избегали моего взгляда, отворачивались — тоже нервничали.
Экспертиза показала беременность. За мной пришли, сначала укололи, после больно подвязали — особенно старались Вовчик и Амир — и повели на дознание к Игнату Борисовичу. Беременность бросала тень на весь интернат, и ему стоило больших усилий, чтоб дело не вышло на область. Он созвал врачебный совет.
Мне не было нужды прикидываться дурачком — меня таким считали. Я замел следы, отвечая глупо и бесхитростно. Из меня тщательно выуживались сведения, не мастурбирую ли я, няньки и сестры подтвердили, что нет. И тому подобная чепуха. В итоге, вину свалили на Петьку-дистрофика, к счастью умершего за два дня до импровизированного суда. Меня простили и развязали. Вовчик и Амир поначалу упирали на меня — дескать, он, сука горбатая, виноват — себя выгораживали, а когда все свалили на Петьку, успокоились.
А Настенька умерла спустя несколько дней, после спешного и неуклюжего аборта. Я тогда пошел в палату и на подъеме болезненных эмоций отвернул литые чугунные шарики, что украшали спинку моей кровати около десятка лет. Я поначалу не поверил, что такое возможно. Но похожие кровати с узорными спинками стояли еще в нескольких палатах, только вместо шариков их украшали шишки. Я отломал все шишки.
И я овдовел, понарошку, конечно. Настенькин труп достался родителям, ее увезли хоронить на человеческое кладбище. Им не открыли подлинной причины смерти, сказали: «Внутреннее кровотечение». Сразу после смерти Настеньки я нашел в корзине для грязного белья кровавую простыню. Не долго думая, я решил, что это Настенькина. Я взял ее и похоронил вместо Настеньки на нашем кладбище — просто очень хотелось приходить к ней на могилу. Через пару месяцев горе мое утихло и перестало быть горем. Иногда лишь пощипывало сердце.
Однажды ночью мне вздумалось поиграть на аккордеоне. Бахатову тоже не спалось, и он увязался за мной. Начальство недавно отвело мне глухую каморку во флигеле, где я мог репетировать, никому не мешая. Бахатов прилег досыпать на тряпках, а я сел играть.
Послышались шаги и голос Вовчика: — Глостер — хуй в компостер, кончай полуночничать!
Я отложил аккордеон и повернулся к Вовчику. Что-то в моем лице насторожило его, и он уточнил: — Или в рыло хочешь?
Я машинально промотал головой отрицательный ответ. Проснулся Бахатов. Всегда лояльный и послушный, он так вольнодумно посматривал, точно ждал от меня чего-то. Я спросил его обо всем сразу: — Что?
— Шары, — улыбаясь, сказал Бахатов. Он смотрел на Вовчика, точно видел его впервые. В этот момент Вовчик ударил меня. Я как будто выронил зрение из глаз и присел, шаря по полу слепыми руками.
— Вставай, блядь ебанутая, — донесся голос Вовчика, — и в палату, оба!
Полутемная каморка вдруг озарилась. Мне показалось, что кто-то включил карманный фонарик, может, дежурный врач. Я поднял голову и замер, очарованный. Сиял Вовчик. Сверкающая структура света растворила его тело и одежду. Вовчик увиделся мне, состоящий из множества цветовых гранул, прекрасный, как глаз насекомого.
— Шары, — тихо повторил световидящий Бахатов.
Вовчик возвышался надо мной, весь в шариках-блестках. Мои руки жадно потянулись к Вовчику и стали привычно отвинчивать от него шарик за шариком. Он закричал, но крика не было, только пронзительный луч света вспыхнул из его рта, как прожектор. Вспыхнул несколько раз и иссяк. Вовчик померк. Один за другим перегорели светящиеся шарики, потом полопались, как лимонадные пузырьки. На полу лежала бездыханная туша и, похожие на майские флажки, кровавые лоскутки кожи.