Трактат о тьме
Тсалал
В ту ночь всем им было невдомек, зачем они возвратились к оголившимся костям города-остова. Кто-то добрел до центральных улиц, где на перекрестке, подобно свечному фонарю, висел светофор, давно уже не горевший. Явившихся одолел некий ступор: все как один застыли неуместными силуэтами-пугалами, чьи поизношенные одежды свободно болтались на исхудавших телах. Мало-помалу примкнули к ним и все остальные, задержавшиеся в пути, подтягиваясь с окраин, оставляя припаркованные в подворотнях машины и другие средства передвижения. И вот, в свете угрюмого серого дня, их воссоединение наконец-то свершилось.
Они казались слишком утомленными для разговоров. Какое-то время они даже не понимали, где находятся, не узнавали окружающих очертаний и строений. Их взгляды были отмечены стигмами бессонницы – болезненно-долгие, сосредоточенные и в то же время будто бы максимально отрешенные от всего. Даже серость дня на фоне серости их лиц с заострившимися чертами выглядела насыщенно. Все они собрались перед местом, что было ими некогда покинуто. Теперь, незнамо почему, пробил час возвращения. С ними не сбежал лишь один человек – он остался в городе-остове. И вот они вернулись к нему – никто не мог сказать зачем, никто не ведал, как же так вышло.
Высокий бородатый мужчина в шляпе с прямыми полями взглянул на небо. Сквозь облака уже просачивался сумрак ночи – возможно, самой темной в этом году, еще не виданной черноты.
– Смеркается, – произнес он какое-то время спустя. Не слово, не звук – лишь тихий полувздох-полушепот; на большее сил не хватало. Но его, как и всех остальных, от уже второго исхода из города удерживала отнюдь не усталость.
Никто здесь не мог сказать, как долго шел до этого места, казалось бы навсегда покинутого. Никто не помнил, что заставило его пересмотреть взгляды на эвакуацию из города – какое обстоятельство, какой жизненный тупик. Часть того дня стерлась из памяти всех этих беженцев, оставив после себя лишь галерею разбитых образов, ощутимую умом – но не подлежащую воскрешению, повторной сборке в памяти. Все были уверены, что узрели что-то, о чем лучше не помнить. Никто не предлагал уйти из города, но никому не хотелось здесь оставаться.
Душевный паралич – состояние, ведомое лишь тем, кто взошел на последнюю ступень безумия, истинным аристократам сумасбродства, не отличающим кошмар жизни от кошмара сна, – довлел над этими людьми. Вскоре давящий эффект этого психического окостенения стал невыносим даже сильнее, чем перспектива остаться в городе-остове. По крайней мере, одна из этих каталептических марионеток, худая словно жердь женщина, произнесла:
– У нас нет выбора. Он остался у себя дома.
Раззадоренный ею, чей-то голос – обладатель его был не на виду, – выкрикнул из толпы:
– Он пробыл там слишком уж долго!
По улице прокатился внезапный порыв ветра, развевая побитые одежды явившихся, раскачивая светофор, висевший над их головами. На мгновение все три сигнала по всем направлениям вспыхнули, растревоживая насыщенное марево сумерек. Цвета загорелись на стенах зданий. Неожиданно яркие, вспыхнули в окнах блики. И вдруг – снова сумерки, снова – неколебимая серость; игра света утихла.
Мужчина в шляпе заговорил опять, напрягая ослабшие связки:
– Отдохнув, мы должны будем встретиться снова.
Изможденная толпа стала молча рассасываться. Старуха, еле-еле волочившая ноги по тротуару, пробормотала, ни к кому конкретно не обращаясь:
– Благословенно будет семя, навек посеянное во мрак.
Кто-то, услышав эти слова, повернулся к женщине и спросил:
– О чем это вы, миссис?..
Но старуха смотрела растерянно – она была уверена, что не сказала ни слова.
Вскоре жители Мокстона попрятались по домам, и центр городка опустел. Редкие фонари бросали свет на мрачные фасады зданий – лавки с мелкой торговлей, скромный ресторан, церковь, по которой едва ли опознаешь конфессиональную принадлежность, и даже кинотеатр, за которым последние несколько недель никто не присматривал. Округа вся была застроена типичными для городов-остовов многоквартирниками. Они возвышались на фоне притихшего неба как неотесанные сосновые гробы, полные всякой чепухи. Лишь орбита мертвой звезды могла бы посоперничать со здешними ландшафтами тишиной и запустением. Зато тишина в городе царила такая, что сюда доносились звуки с невероятных расстояний. А неподвижность этих домов и узких улочек влекла взор к поразительно отдаленным местам.
Несмотря на неприглядность домов и улиц, составлявших узор города-остова, иные его уголки хранили атмосферу интригующую и преисполненную тайны. Чаще всего сами насельники этих уголков ничего необычного не примечали. К примеру, некоторые дома всегда стояли не в конце улицы, а сами и являлись ее концом. Их архитектурный стиль всегда отличался: они были либо выше своих соседей сами по себе, либо венчались чувствительными к непогоде высокими флюгерами. Но, быть может, самое примечательное качество таких домов заключалось в том, что там уже долгое время никто не жил, и поэтому напоминали они пустые сосуды, в коих дивное запустение узких улиц и серых жилищ дистиллировалось абсолютно волшебным образом, словно алхимическая эссенция. Похоже, то была часть градостроительного замысла – все улицы венчать такими вот домами-изгоями. Но никто из жителей города в свое время не ожидал, что однажды явится мужчина с волосами цвета яркой меди – и откроет один из таких домов своим ключом.
В доме, где проживал Рэй Стантс и все его предшественники, Эндрю Мэнесс поднялся по лестнице на верхний этаж и вошел в небольшую келью, что служила ему местом изысканий и размышлений. Из окна кельи открывался вид на крыши Мокстона и улочки вдали. На глазах Эндрю все жители оставили город, под его же пристальным взором – вернулись обратно. А сейчас он смотрел, как ярко вспыхивают в ночи окна – все неудавшиеся беженцы уединялись по своим углам.
Отвернувшись от окна, Эндрю взглянул на толстую книгу, лежавшую на столе в нескольких шагах от него. Та была раскрыта, демонстрируя страницы – коричневые и тонкие, как опавшие листья.
– Дикие слова твои оказались правдой, – произнес он вслух. – Мои друзья не успели уйти далеко – что-то притянуло их обратно против их воли. Тебе ведомо, что это было, а мне остается лишь догадываться. Столь много сторонних вещей в тебе описано дотошно и с упоением, а вот на главный вопрос ты ответа не даешь. Как говорят твои страницы, «и самый последний зрительный образ гибнет тогда и только тогда, когда гибнет тот, кто его запечатлел. Благословенно будет семя, навек посеянное во мрак. Оттуда, из мрака, грядут его всходы».
Подойдя к столу, Эндрю Мэнесс закрыл книгу. На ее обложке темными чернилами было выведено слово «ТСАЛАЛ».
Он оглядел келью. Та больше не казалась ему такой маленькой, как ранее – как в ту пору, когда они жили в этом доме вместе с отцом. Так давно это было – вряд ли кто-то в городе еще помнит. А он все же помнил, пусть и не все. Усилием мысли он воскресил маленькую кровать в дальнем углу кельи – зыбкий ее образ из глубин памяти.
В детстве, просыпаясь по ночам, он сразу замечал, как велика освещенная луной комната – столь велика, что он в ней буквально теряется. Тени делали ее безграничной, они впускали внутрь чернильный мрак бездны, на дне коего таились вещи недоступные человеческому взгляду. В такие моменты казалось, что все вокруг начинало изменяться, и он чувствовал, что сам каким-то образом причастен к этому. Тени на бледных стенах начинали извиваться как клубы дыма, создавая темный водоворот, пузырящийся знакомыми очертаниями – примитивная облачная зоология – и истончающийся в туманное ничто. Дымчатый сумрак захлестывал и переполнял келью.
Он осознавал, что может видеть нечто, отбрасывающее эти тени, неспешно, плавно преобразующие свою форму множеством причудливых способов. Свет луны проливался на подсвечник, стоящий на тумбе у кровати, – когда он задул свечу несколько часов назад, от нее оставался лишь малый огарок. Но теперь то, что было свечой, вздыбилось и расцвело, словно некий фантастический цветок, прорастающий в мгновение ока: в воздух поднялись восковые жгутики и лозы, за ними – маленькие крылышки и бледные ручки с тонкими восковыми пальчиками, и следом – какие-то еще придатки и конечности, не поддающиеся описанию.
Глянув через келью, Эндрю увидел, как что-то расхаживает взад-вперед на заводной манер по подоконнику. Собственно, когда-то это и была заводная игрушка – деревянный солдатик, но теперь он отрастил клешни, похожие на крабьи, и скреб ими по оконному стеклу. Эндрю видел, как и все остальное убранство, едва различимое в темноте, меняется, – и понимал, что именно от него исходит какая-то сила, что делает возможной все эти метаморфозы. Вот только остановить их он никак не мог – в этом и крылся ужас, дьявольский апокалипсис.
Только почувствовав, что отец трясет его, пытаясь разбудить, Эндрю понял, что кричал во сне. Вскоре он пришел в себя и успокоился. Свеча на тумбе у кровати горела теперь куда ярче, чем пару минут назад. Эндрю оглядел келью, убеждаясь, что больше ничто не изменилось. Деревянный солдатик мирно лежал на полу, вытянув ручки по швам.
Эндрю посмотрел на отца, сидящего на кровати, одетого в ту же одежду, в которой тот служил в церкви утром. Иногда он заставал его дремлющим в одном из кресел в гостиной или клюющим носом за рабочим столом в своем кабинете, над новой проповедью. Эндрю не мог припомнить, чтобы видел отца спящим ночью.
Преподобный Мэнесс обратился к нему по имени – шепотом, будто в доме они были не одни и кто-то мог их подслушать, – и Эндрю взглянул отцу, немолодому мужчине в короне седых волос, все еще сохранивших призрак рыжины, в глаза, отгороженные от мира овальными стеклами очков, в коих отражалось тогда пламя одинокой свечи.
– Это произошло снова, Эндрю? – спросил отец.
– Я не хотел, чтобы так было, отец! – ответил Эндрю. – Я был… не в себе!
Преподобный Мэнесс понимающе кивнул головой и умолк. Пламя свечи, играющее на линзах очков, скрывало выражение его глаз. Он смотрел в окно рядом с кроватью сына.
– Тайна беззакония уже проявила себя, – произнес он.
– Это Послания, – поспешно сказал Эндрю, будто отвечая на вопрос.
– Ты можешь продолжить эту цитату?
– Думаю, да, – ответил Эндрю и торжественно продекламировал по памяти: – «И бесчинства ходят теперь по земле; но так будет, лишь пока не придет тот, кто положит сему конец; явится в мир попирающий законы, но Господь тогда уничтожит его».
– Ты хорошо знаешь текст этой книги…
– Библии, – сказал Эндрю, хоть ему казалось диким называть книгу не так, как значилось на ее обложке.
– Да, Библии. Ты должен знать ее текст лучше, чем любой другой. Ты всегда должен помнить Слово Ее как магическое заклинание.
– Воистину, отец! Ты всегда говорил так – и да будет так!
Преподобный Мэнесс вдруг вскочил с кровати и, нависнув над сыном, вскричал:
– Лжец! В эту ночь ты позабыл о Слове Божием, а не следовало! Ты впустил в мир Попирающего Законы, а не следовало! Ты и был Попирающим Законы в эту ночь – но не должно быть так! На тебя возложен иной труд – труд Формодержателя, ликтора, аргуса!
– Прости меня, отец! – По щекам Эндрю поползли слезы. – Не гневайся на меня!
Уняв свою вспышку, преподобный Мэнесс несколько раз сложил и раскрыл пальцы открытой ладони, сотворив некий оберегающий жест. Отвернулся от сына и медленно направился через келью к окну. Его взгляд углубился во мрак, накрывший городок Мокстон. С сыном они переехали сюда несколько лет назад. На главной улице его силами была возведена церковь, и близ церкви преподобный построил свой дом. Тень колокольни доставала до самого лунного шара, угольно-черная на фоне ночных облаков.
– Я построил высокую церковь, – промолвил Мэнесс, – чтобы отовсюду ее было видно. Я сложил ее из кирпича, чтобы твердо та церковь стояла.
Побродив в задумчивости по комнате, он снова подошел к изголовью кровати сына. Некоторое время преподобный провел молча, опустив взгляд, как если бы стоял на церковной кафедре и готовился к проповеди.
– В Библии говорится о Звере, – сказал он. – Тебе же известно об этом, Эндрю? Но знаешь ли ты, что зверь также и внутри тебя? Он живет там, где отсутствует свет. Да, он обитает здесь: в голове твоей – логово Великого Зверя. Он так прекрасен, что кажется, будто своим появлением на свет обязан какому-нибудь искусному магу, будто пришел из далеких мрачных мест, где никто никогда не бывал. Зверь есть кошмар, что остановит наши сердца, ежели мы будем долго смотреть на него или ежели случайно коснемся его скользких телес. Но никогда такого не случится, ибо Зверю должно оставаться в своем логове. Однако он достаточно силен, чтобы вырваться на свободу. Он творит миры, о которых мы не имеем ни малейшего представления. Зверь может изменить и наш мир. Тьма и свет, форма и цвет, небо и твердь – все это может извратить Зверь, великий преобразователь вещей зримых и незримых, ведомых и неведомых. Все, что мы видим и знаем, есть всего лишь пустые сосуды, которые Зверь наполнит новой тинктурой, изменив все окружающее, изменив черты самих теней, придав странный оттенок нашим дням и ночам, обратив день в ночь – так, что спать мы будем в часы бодрствования, а ночью никогда более не сможем сомкнуть глаз. Нет ничего более страшного и ничего более греховного, чем эти перемены в сути вещей. Нет ничего ужаснее этих перемен. Все трансформации ужасны. Сама возможность трансформаций ужасна. И Зверь – творец всех этих преображений. Ты не должен более знаться со Зверем!
– Не говори так, папа! – закричал Эндрю, прижимая ладони к ушам, противясь всем дальнейшим словам осуждения. Но он услышал их – все равно.
– Ты раскаиваешься, потому что не читаешь Библию.
– Я читаю ее!
– Но ты не всегда держишь слово Божие в памяти, потому что читаешь иные книги – те, что тебе запрещены. Я сам видел, как ты листал их. Как тайком, будто вор, брал их с моих полок. Тебе не следует читать их, Эндрю.
– Зачем же тогда ты хранишь их? – крикнул он отцу, понимая, что вопрос каверзный, что не стоит его задавать, но – радуясь своему ослушанию.
Преподобный Мэнесс обошел кровать. Глаза его были все так же недоступны за ярко-белыми от отражений свечного пламени стеклами.
– Я храню их единственно ради того, – произнес он, – чтобы ты выучился сам судить о том, что есть непотребство, и сразу отличать его, в какую бы форму оно ни облекло себя.
Какими же интересными казались Эндрю эти запретные труды! Он помнил, когда увидел их в первый раз – на верхних полках в библиотеке отца, той самой маленькой комнате без окон в самом сердце построенного преподобным Мэнессом дома. Эндрю узнал эти книги, как только увидел их, не по названиям, которые включали такие слова, как «Тайна», «Образ», «Обряд» и «Тьма», но, скорее, по характерному шрифту, напоминающему тот, что был в его Библии, а также по старым кожаным переплетам, будто сделанным из помутневшей кожи освежеванных осенних сумерек. Эндрю догадывался, что эти книги ему читать нельзя, еще до того, как отец открыто сказал ему об этом… но его все равно влекли те воображаемые миры, о которых говорилось там. Странное всегда манило его.
Познав запретную часть библиотеки отца и изучив множество заинтересовавших его томов, Эндрю стал создавать для себя некую карту описанного в них таинственного мира – где солнца вовсе не бывало на небосводе, где безымянные города утвердились посреди холода и мрака, где горы сотрясались от шагов живущих в них чудовищ, по лесам гуляли загадочные ветра, а на устах морей лежала мертвая печать неестественной тишины. Этот мир – или же целое множество миров? – стал являться ему во снах, столь живых и ярких, что любой вычитанный образ сразу мерк и казался наспех сделанным без старания и души наброском.
Иногда во сне он стоял на краю огромного ущелья, в кругу неведомых цветов, пред темнеющими очертаниями горных вершин, под звездным небом. Подобные величественные пейзажи часто возникали перед его глазами при чтении запретных книг, в которых порой попадались гравюры, иллюстрировавшие повествование. Но ни в одном труде не обнаруживалось для него то, что было явлено ему во сне, в небе над тем ущельем. Ибо во сне, что возвращался к нему позднее не единожды, яркие, лучащиеся в небе звезды вдруг начинали сползать со своих мест в безбрежной темноте неба. Поначалу они дрожали, а потом и вовсе переворачивались в своей ночной постели. Тогда он видел их другую сторону, видел то, что никогда не открывалось глазам земного существа. И оно напоминало изнанку крупных мшистых камней, какие иногда находишь, гуляя по лесным чащобам. Звезды менялись самым странным образом – менялись потому, что вся Вселенная изменялась, беззащитная пред пробудившейся глубоко в космической тьме силой, алчной до преобразования всего видимого – и при этом всевидящей. Теперь лики звезд, извращенные этой силой, взрыхлялись червеобразными тварями с раскаленным, как будто горнило, нутром. И эти огненные черви во сне Эндрю срывались со звезд и неслись к Земле, прорезая ночь пламенеющими хвостами, оставляя за собой ослепительные следы.
В те ночи сновидений все подчинялось силам, которые ничего не знали о законе или разуме, и ничто тогда не обладало собственной природой или сущностью, а было лишь маской на лице абсолютной тьмы, черноты, которую никто никогда не видел.
Еще в детстве он понял, что сны отражают не тот мир, что внушали ему отец и его Писание. Нет, явленное ему было продуктом иного творения, контртворения, и книги на полках библиотеки отца не могли открыть ему все то, что Эндрю желал узнать об этом другом бытии. Отрицая свое стремление перед отцом, а зачастую – и перед самим собой, он мечтал прочитать книгу поистине и во всех смыслах запретную, излагающую историю Вселенной во всех темных подробностях, без прикрас и метафор.
Но где же ее сыскать? На какой полке какого древлехранилища попадется она ему на глаза? Узнал бы он ее, если бы судьба позволила ей попасть к нему в руки? Со временем Эндрю уверился в том, что найдет нужную книгу – ибо в самых невероятных видениях он завладевал ей так, будто она принадлежала ему изначально и переходила в полноправное наследство. Но во всех снах, держа ее в руках и даже различая с удивительной ясностью слова на страницах, смысла он не мог постичь – тот, казалось, растворялся в абракадабре. Во снах Эндрю никогда не мог разобрать, что именно должна была сказать ему книга. К его разуму она взывала на уровне лишь самых неясных и странных ощущений, только как своего рода присутствие, что вторгалось и овладевало его грезой. Пробуждения оставляли после себя эйфорический ужас – и именно тогда вещи вокруг него начинали преображать себя в угоду неизвестной силе, и душу Эндрю пятнал грех прельстивых видений, а разум переполняли обрывки нечестивого знания.
– Ты знал, что все это бесполезно, – произнес Эндрю Мэнесс, смотря сверху вниз на раскрытую на столе книгу и внимательным взглядом изучая рукописные страницы. – Ты учил меня всегда читать правильные слова и всегда помнить их, но знал, что я смогу прочесть и другие. Ты знал, что я такое. Знал, что подобные мне существа живут лишь с целью читать запретные слова и желать, чтоб их вывели черной тушью на самих небесах. Ты сам написал эти слова, поэтому не мог об этом не знать: ты и есть создатель книги. И своего сына ты привел в такое место, где он непременно прочел бы твои слова. Ты совершил ошибку, поселившись здесь, и ты это прекрасно понимал… но продолжал убеждать себя, что только в таком месте свершенное тобой можно как-то обратить вспять.
Тебя страшило то, что ты содеял – при поддержке остальных. Годы напролет тебя интриговали высшие формы проявления безумия, самые омерзительные тайны и ритуалы… а потом ты начал бояться. И что же ты обнаружил, что так сильно запугало тебя и всех тех, кто разделял чудовищную правду, изложенную тобой в книге? Меня ты увещевал, что всякая метаморфоза таит в себе ужас, что сама способность к преображению – симптом великого зла; но ведь в книге своей ты заявляешь, что преображение – единственная истина, что такую истину завещал нам Тсалал, Тот, кто за гранью закона и здравого смысла. «Природа вещей мнима, – пишешь ты, – и нет никаких лиц, кроме масок, что плотно подогнаны к беснующемуся за ними атомарному хаосу». Ты писал, что в жизни этого мира нет истинного роста или эволюции, а есть только преобразования внешнего вида, непрерывное плавление и литье наружности, не затрагивающее сути. И, прежде всего, ты писал, что нет спасения ни одной живой душе, потому что нет живых как таковых, и ничто живое не подлежит спасению – все и вся существует лишь только для того, чтобы быть втянутым в медленный и бесконечный водоворот мутаций. Его мы можем наблюдать каждую секунду нашей жизни, если взглянем на мир глазами Тсалала.
Но даже эти твои непрестанно фиксируемые на бумаге истины не могли привести к столь великому страху – думаешь, от меня укрылось бы восхищение, с которым пишешь ты об этих вещах? Ты всегда поражался этому Великому Стебу, Всеобщему Маскараду, мгле, что застилает глаза всем, кроме тех, кто избран Тсалалом. Нет, о том, что тебя так напугало, ты либо не хочешь, либо не можешь говорить. На что же наткнулся ты в конце концов? Что заставило тебя отречься от всех последователей, переехать в этот городок и найти убежище в учении Церкви, которое ты никогда по-настоящему не разделял? И почему это открытие побудило тебя к бегству от него, если существовало оно только у тебя в памяти? Какие знания позволили тебе пророчествовать о том, что жители Мокстона вернутся сюда, но помешали рассказать, какое явление может быть ужаснее кошмара, от коего они сбежали, от тех преступных метаморфоз, что захлестнули здесь всякую улицу и всякий дом?
Ты знал, что место это непотребно, когда привез меня сюда ребенком. И я узнал, что это место непотребно, когда вернулся домой, в этот город, и остался здесь… пока все не узнали, что я пробыл тут слишком долго.
Вскоре после того, как Эндрю Мэнесс вернулся в Мокстон, однажды посреди дня к нему подошла на улице седая как лунь старуха. Он стоял и смотрел в окно ремонтной мастерской, закрывшейся как-то слишком уж рано. Там, за стеклом, будто специально выставленные на обозрение, покоились на витрине проржавевшие детали – насколько Эндрю мог судить, то были останки выпотрошенного автомобильного двигателя. Его вывели из задумчивости слова старой женщины:
– Я вас уже видела раньше.
– Вполне может быть, миссис, – ответил он. – Я переехал в дом на Оукман-стрит пару недель назад.
– Нет, я видела вас гораздо раньше.
Эндрю слегка улыбнулся старухе и произнес:
– Я жил здесь, когда был еще ребенком, но не думаю, что меня тут кто-то помнит.
– Я помню эти волосы. Они рыжие… даже немного желтоватые, в зеленцу.
– Что ж, никого не щадит время.
– Я помню, какими они были тогда. Даже сейчас они почти не изменились. А вот я-то стала седой, как морская соль.
– Да, миссис. – Он не знал, что еще сказать.
– А я ведь говорила этим проклятым олухам, что помню. Но кто меня послушает! И как вас зовут, молодой человек?
– Меня, миссис…
– Спайкс, – назвалась она.
– Меня, миссис Спайкс, зовут Эндрю Мэнесс.
– Мэнесс, Мэнесс, – забормотала старуха себе под нос. – Нет, никаких Мэнессов я не помню. Вы же живете в доме Стантса…
– Тот дом на самом деле был куплен у одного из членов семьи мистера Стантса. У того, кто унаследовал его после смерти самого главы семьи.
– Раньше Уотерсы там жили. А до них – Уэллсы. До Уэллсов – Макквистеры. Но я их не застала. Или… или просто слишком долго вспоминать, кто там, перед Макквистерами, жил. Чертовски долго. – Повторяя эти два слова, старуха побрела по улице прочь. Эндрю Мэнесс смотрел, как ее худая, коронованная белизной седых волос фигура удаляется и теряет четкость среди серых помех города-остова.
С точки зрения Эндрю Мэнесса, мир делился на две части, которые можно было отличить друг от друга только с помощью «предубеждения души», – так он это называл. Где бы он ни находился, особое пространство открывалось ему с помощью ясновидческого дара, откликающегося на атмосферу вокруг, и Эндрю сразу понимал, правильное это место или нет. В первом случае он осознавал, что его ощущение себя и внешний мир вокруг отделены друг от друга, и это отрешение казалось естественным для всего человеческого рода. То были правильные места. Нет ничего тревожного в пустоте, пролегающей между внутренним «я» и явлениями, которые мы воспринимаем как существующие вне нас. Он не чувствовал угрозы в таких пространствах, составлявших реальный мир почти для всей расы людей. Но были и другие, казавшиеся Эндрю неправильными, где присутствовало нечто ужасное по своей природе, некая сила, которая не принадлежала этим местам, но свободно перемещалась внутри них… и, как следствие, – внутри него. Именно такие пространства и их постоянное присутствие стали определять его жизнь, сам ее ход. Ранее у него не было выбора, ибо таков был план человека, породившего его, и он был вынужден этому плану следовать. По сути, весь этот грандиозный замысел зиждился лишь на нем – он, Эндрю Мэнесс, был его сердцем.
Его отец знал о существовании подобных мест, к которым Эндрю был чувствителен даже в детстве и где ему предстояло пережить второе рождение под знаком Тсалала. Преподобный Мэнесс знал, что Мокстон был одним из таких мест, одним из аванпостов на поистертых границах реальности. Он сказал, что привез сюда сына ради того, чтобы тот научился оказывать сопротивление присутствию, ощутимому и там, и во всем остальном мире. Он сказал, что привез Эндрю в хорошее место – на самом же деле все было наоборот. Все становилось неправильным, едва принималось во внимание то, каким рос его сын. Мэнесс часто повторял, что Эндрю должен посвящать все думы словам из Тсалалова Писания, но те были с легкостью заглушены и узурпированы иными словами в иных книгах, которые ему не следовало читать, которыми, казалось, отец нарочно соблазнил его. Вскоре вычитанное в книгах вызвало у Эндрю ощущение того самого присутствия, что могло проявиться в таком месте, как город Мокстон. Были и другие места, где он чувствовал это присутствие. Следуя интуиции, что становилась острее с годами, Эндрю Мэнесс легко определял такие места – иногда по опасности, исходившей от них, а иногда по одному их облику.
Он мог остановиться перед заброшенным домом на пустыре, напоминающим одинокий скелет на свалке костей, и эти развалины представлялись ему храмом, неким подобием придорожной святыни, ведущей к тому темному присутствию, единения с которым он так желал, дверью в тот мрачный мир, где это присутствие зарождалось. Невозможно описать те чувства, те бесчисленные оттенки судорожного волнения, что он испытывал, подступая к очередной руине, чьи кривые очертания свидетельствовали об ином порядке мироустройства, истинной природе жизни, так как подобные руины – лишь хрупкие тени, отбрасываемые на землю миром далеким и незримым. Здесь Эндрю ощущал близость с потусторонним, чья воля была обручена с его собственной. Так часто бывает во снах, где человек чувствует себя обладающим фантастической силой, дарующей шанс предвидеть будущее, – в то же время никак не может контролировать эту силу, что легко способна отворить дверь хаосу и превратить любой сон в кошмар.
Это смешение тайны и беспомощности сокрушало его, подобно черному хмелю, и указывало на цель жизни Мэннеса: запустить великое колесо, крутящееся во тьме, и быть распятым на нем.
Но Эндрю знал, что его цель была лишь эхом той, что много лет назад замыслили его отец и те другие, и даже путь к этой цели окончательно оформился его собственным рождением.
– Когда я был молод, – рассказывал преподобный Мэнесс повзрослевшему сыну, – я думал, что стал адептом магии древних богов, посланников первейших демонов и святых. Я не понимал тогда, что все эти годы жил просто как хранитель музея, где выставлены божественные статуи… а не как настоятель храма, куда божества нисходят во плоти. И я знал, что богов этих много, что столетие за столетием они сменяли друг друга, по мере того как миры, возносившие им хвалу, рассыпались в пыль. Наверное, любому, кто не ощущал присутствие великой темной силы, что стоит за всеми богами, они казались этакой нескончаемой чередой зеркальных отражений – но я ощущал, я чувствовал, что затмевает древних богов. Оно было древнее их, таилось у самых истоков. Но к поверхности из своих глубин это чудовище восстало не так уж давно – не больше века назад. Эта великая тень, эта тьма, возможно, всегда господствовала над другими мирами, кроме нашего, теми мирами, что никогда не знали богов порядка и закона. Даже наш мир долго готовился к ее приходу, истончая иллюзию реальности в тех местах, где этому способствовало наибольшее число факторов. И вот, сквозь такие прорехи, как Мокстон, еще не виданная Тьма хлынула сюда, к нам.
Да, случилось это не больше века тому назад, когда все люди этого мира перестали осознавать присутствие этого нового бога – вернее, антибога, если на то пошло. Никогда оно не было полным, это осознание, и лишь немногочисленные избранные человеческого рода приближались к агоническому состоянию истинного просветления. Я сам шел к нему очень долго. Может, и сомнительна она, истинность моего просветления, если вспомнить об источнике, откуда я получил его. Тем не менее существует определенная традиция просвещения – древний протокол, с помощью которого тайное знание передается людям посредством различных текстов. Благодаря этим инспирированным свыше писаниям, мы можем познать опыт иномирья, непостижимый напрямую. Так было и в случае с Тсалалом – хотя созданная мною книга с таким названием и не относится к помянутому мной выше прозрению. Это лишь отражение – да и то преломленное, – идей, что встречал я в тех текстах, где упоминается сам Тсалал.
Конечно же, всегда существовали особые книги – архаичные предания, где намеки на существование великой тьмы творения давались всегда; где описывались чудовища как людской, так и иной природы – как будто в конце концов есть разница! Нечто мрачное и абсурдное издавна обживалось во всех языках этого мира. Порой оно давало о себе знать, бросая тень на любые попытки объяснить тот или иной необъяснимый случай. Эта тень всегда с нами: во всех легендах о призраках или рассказах о тварях, являющихся в ночи, во всех мифах о демонах и обезумевших богах присутствует она, посмеивается над нашим в нее неверием – и этот смех оглашает целые эпохи, целые века. Мы тоже можем его услышать – просто обратившись к помянутым мною историям. Как бы мы ни хотели проигнорировать этот отзвук, как бы ни старались защитить себя, – он все равно звучит и звучит над миром.
Но около века тому назад смех зазвучал еще громче, еще истеричнее, и ты, Эндрю, сам пошел на этот звук, зачастив с визитами в мою библиотеку и упиваясь мрачным торжеством абсурда. Знай – книги, что хранятся там, не содержат никакого тайного знания для избранных, ибо написаны были для всего мира, что перестал чтить богов порядка и закона, усомнился в их существовании и начал все более превозносить абсурд и хаос. Теперь мы оба изучили книги, в которых Тсалал постепенно раскрывался как само ядро нашей Вселенной, даже если их авторы оставались непричастными к явленным им откровениям. Ведь даже это имя взял я у одного из самых искушенных членов ордена готических рассказчиков, у мастера Эдгара По. Вспомни «Сообщение Артура Гордона Пима», описанный там фантастический край, где и люди, и места их обитания состоят всецело из совершенной черноты, – антарктическую страну Тсалал. Это ведь одно из самых лучших описаний тьмы, которую никто никогда не видел, литературное открытие бытия без духа и сущности, без смысла и необходимости – не вселенной порядка и замысла, а, напротив, мира, у которого есть лишь один принцип существования – бессмысленная трансформация. Это вселенная гротеска. Вселенная абсурда. И как только я его открыл, то увидел цель: призвать то, что теперь я называю Тсалалом, и в конечном счете воплотить его в материальном мире.
Шли годы, и я встречался с людьми, что были очарованы почти теми же амбициями, и в итоге с их помощью я сформировал Лигу Избранных Тсалала. Те люди были адептами старых богов, что обессилели или погибли из-за появления нового, из-за его неизбежного наступления, которое мы так жаждали ускорить и в котором желали раствориться. Ибо мы признали маску собственных личностей, и единственным утешением в этой потере, извращенным спасением было принять окончательность Тсалала. И для этого необходимой стала женщина, на ее основе мы провели церемонию зачатия. Именно во время этого ритуала мы впервые причастились его, Тсалала, что двигался внутри нас всех и чудесным образом изменял столь многое.
Той ночью мы и не подозревали, что случится нечто подобное. Все это произошло в другой стране, куда более старой. Но то было место, подобное Мокстону, где все проявления этого мира будто колеблются порой перед глазами, расплываются и превращаются в простой туман. Центральную улицу мы называли улицей Фонарей – они стояли там повсюду, эти светочи в кованых опорах с изящными рожками. Они были просто фрагментами дизайна, оформительского стиля, но нам тогда казались самими очами нашего божества. Один из нас, видный поэт той эпохи, называл их железными лилиями. Еще кто-то безвестный сравнил их драгоценный свет с сиянием желтых топазов. Другие языки в других странах не преминули отплатить им цветистой данью – их называли les réverbères, les becs de gaz[8], и они стали загадочным символом целого века, мира, которому впоследствии выпустили кишки.
Именно на этой улице мы сыскали апартаменты для твоего рождения и грядущего воспитания во славу Тсалала. В том захудалом районе почти не осталось жителей, да и те, оставшиеся, покинули его еще до твоего рождения, испугавшись изменений, захвативших улицу Фонарей. Те поначалу были едва заметны: пауки стали класть свои сети прямо на камни мостовой, тонкие пряди дыма, выползая из труб, стелились низко, не поднимаясь к небу. Когда наступила ночь твоего рождения, все стало хуже. Изменилась сама комната, где мы проводили ритуал рождения. Мы читали молитвы Тсалалу всю ночь, стоя вокруг той женщины, что должна была родить Бога. Я ведь сказал, что по факту она была не нашего круга? Нет, то была опустившаяся жительница Улицы, чье тело я и мужчины нашего ордена присвоили на несколько месяцев. Но не думай плохого, мы обращались с ней весьма почтительно все то время, что она была у нас на содержании. Когда наступил час твоего появления на свет, она лежала на полу ритуальной комнаты и кричала сотней разных голосов. Мы не надеялись, что она переживет это испытание. Не ожидали и столь быстрого результата. Почти не чаяли, что связь между ней и Тсалалом установится.
Мы приглашали сам Хаос в мир, прекрасно отдавая себе в этом отчет. Перспектива абсолютного попрания начал опьянила нас. Ты бы знал, с каким мрачным восторгом мы приветствовали все те намеки на старт вселенского кошмара, конца. Но та ночь… та ночь многое изменила. Мы лицезрели что-то, доселе абсолютно непредвиденное, и поняли, что никогда не хотели стать единым с этим… уж точно не с тем, что предстало перед нами на улице Фонарей. Когда ты, Эндрю, начал входить в мир через лоно той женщины, Тсалал пошел следом – через все ее тело. Она стала Его семенем, ее плоть лучилась и разбухала в плодородной почве нереальности, которой была та озаренная фонарями улица. Мы посмотрели в окна, уже думая о побеге. Но увидели, что там уже нет никакой улицы, нет никаких домов. Остались лишь фонари, своим грубым желтым сиянием похожие на гнилые звезды. Бесконечные ряды огней, поднимающиеся во всеохватывающий мрак, – можешь себе это вообразить? Все, что поддерживало реальность окружающего мира, кануло. Мы заметили, как наши собственные тела утратили объем, стали как двумерные грубые рисунки – а тело той женщины, семени грядущего Армагеддона, напротив, наливалось густой объемной чернотой… сила и магия Тсалала действовали! И в тот момент, поняв, что не желаем встречи с таким чудом, вообще ни с чем из того, что появилось на улице Фонарей, мы отважились на последний, самый отчаянный шаг…
Даже во времена Макквистеров, о которых уже никто почти не помнит, Мокстон был городом-остовом. Казалось, во всем нем было не сыскать и одного нового здания. Растрескавшиеся кирпичи, выцветший сайдинг, расползающаяся черепица и линялые навесы были словно унаследованы от каких-то других брошенных зданий, откуда-то еще, из подновленного города, не нуждающегося больше в устаревших материалах. Витрины магазинов здесь были настолько запыленными, что непонятно было, откуда на них еще берется тусклое отражение. Мокстон, со своими кое-как выстроенными улицами, походил на огромную свалку.
Он был скорее подобием настоящего города, картонной декорацией для старого сценического шоу, кое-как расписанной выдохшейся акварелью, без заботы о мелких деталях вроде названий улиц и контор, – эти бессмысленные каракули все равно никто никогда не должен был читать. Все настоящее в этом городе было каким-то образом искоренено. Ничто здесь больше не процветало и не способно было повлиять благотворно на повсеместный упадок.
Этот город был неподходящим местом для любого начинания. Даже такие здания, как отель или аптека, не смогли устоять и смиренно приняли тот загадочный облик, что был свойственен всем маленьким конторкам в переулках Мокстона: обувной лавке, где в витрине стояли давным-давно вышедшие из моды образцы, бутику одежды с манекенами, покрытыми вековой пылью и кем-то обезглавленными, ремонтной мастерской, в которой вся сданная техника так и валялась повсюду, покрываясь ржавчиной.
Много лет назад на видном углу Вебстера и Мэйн-стрит открылся кинотеатр, за много десятилетий до того, как над перекрестком этих улиц повесили светофор. Большая неоновая вывеска с названием «РИВЬЕРА» горела до сих пор. Буквы были видны издалека – свет лампочек рассеивал сумрак заката. С наступлением осени в Мокстоне они блекли, их шарм угасал в атмосфере всеобщей иллюзорности. Сейчас, по прошествии лет, когда-то новая «Ривьера» выделялась не сильнее здания старой аптеки Макквистеров через дорогу. Им обоим было предоставлено постоянное скромное покровительство в городе-остове, которому давно уже не требовались ни развлечения, ни лекарства.
Так Мокстон находил компромисс с любыми проявлениями реальности – он был из тех мест, что существуют на периферии всего реального. Иногда не просто дом или улица, но целый город вступал в неназываемую близость с самыми сумрачными сферами бытия, и это был как раз такой случай. Мокстон стал благодатной почвой для нереального и едва ли питал иммунитет к экзотическим поветриям и аберрациям. Их уступки в пользу того, какой реальность привыкло видеть большинство, были всего-навсего примирительными жестами, своего рода избирательным принятием. И не требовалось никакого противления строительству кинотеатра или той новой церкви. Любой протест мог напитать новичков смыслом и силой, заполнить их некой вещественностью, столь мало присутствующей в городе-остове, где вся власть находилась в ведении бесплотного. Живые жители здесь были не более чем временными надсмотрщиками за редким и драгоценным имуществом, чьи истинные владельцы временно отсутствовали. И все, что оставалось до возглашения полного права собственности на эту землю, – лишь посадка одного темного семени и его взращивание на протяжении такого срока, что не имел ничего общего с нашим понятием о днях и часах.
Проводя жизнь в Мокстоне и потихоньку взрослея, Эндрю Мэнесс замечал, что отец все чаще впадал в отчаяние, осознавая, что не мог уничтожить то, чему вместе с другими фанатиками дал рождение. Порой преподобный врывался в спальню спящего сына и то ножом, то топором пытался рассечь все укрепляющуюся физическую связь сына с плотью Тсалала. Наутро после этих попыток спальня Эндрю всегда пахла как скотобойня, но на теле его не оставалось ни следа повреждений, а по венам текла свежая кровь, доказывая реальность того, что было вызвано в мир отцом и его сподвижниками.
Случались моменты, когда преподобный Мэнесс в состоянии благоговения и отчаяния выдергивал сына из его сновидений и взывал к нему, поясняя, что он подходит к опасному рубежу в своем развитии, и умоляя его пройти через своеобразный ритуал, что завершится смертью Эндрю.
– Что это за ритуал такой? – недоуменно спросил Эндрю. Но преподобный не смог ничего сказать ему – у него словно отнялся язык. Прошло много ночей, прежде чем они снова заговорили на эту тему.
И вот настал момент, когда преподобный Мэнесс вошел в комнату сына с книгой в руках. Он открыл ее на последних страницах и начал читать. И из слов, которые он оглашал, складывался план уничтожения его сына. Он вывел их своей рукой – то была финальная глава великого труда, документирующего великое множество откровений, касавшихся силы или сущности, называемой Тсалалом.
Эндрю не мог оторвать глаз от книги и напрягал слух, ловя каждое слово отца, несмотря на то, что прописанный стариком ритуал сулил ему гибель – как ребенку Тьмы, как Антихристу, грозящему черной смертью всему живому.
– Но этот ритуал требует участия остальных, – заметил он, когда отец умолк. – Тех, что были с тобой раньше, Избранных…
– Избранных Тсалала, – закончил за него преподобный.
– Тсалала, – эхом повторил Эндрю. – Моего защитника, стража черной пустоты.
– Ты еще не стал им. Я изо всех сил пытался повлиять на процесс, но ты слишком долго пробыл в неподходящем для тебя месте. Ты проходишь второе рождение под сенью Тсалала. Но если ты согласишься участвовать в ритуале, то время еще есть.
– И кто же присоединится к тебе, отец?
После паузы, полной мучительных раздумий, преподобный ответил:
– Из тех, кто еще жив… никто.
– А моя мать?
– Она погибла.
– Как?
– В ходе ритуала, – сознался преподобный Мэнесс. – Таинству твоего рождения надо было ознаменоваться таинством чьих-то похорон.
– Ее похорон.
– Как я уже говорил, этот ритуал до ночи твоего рождения ни разу не проводился. И мы сами не знали, чего ожидать. Но в какой-то момент мы поддались порыву – чувствуя, что это необходимо. Будто всегда знали, что от нас требуется… будто нас вели.
– И что же требуется сейчас, отец?
– Все написано в книге.
– У тебя есть книга, но нет людей. Нет последователей.
– У меня есть моя паства. Они все сделают, если я скажу. Ты должен смириться.
– А если я не смирюсь?
– Тогда уже скоро, – заговорил преподобный Мэнесс, – связь между тобой и Тсалалом станет неразрывной, и все иллюзии жизни в этом мире света познают такую тьму, с коей еще не сталкивались, невиданную и невыносимую. Все, что являлось тебе ранее, – это только слабый проблеск грядущего, мерцающее пламя свечи, с которой начнется великий пожар. Ты всегда восхищался тем, что начиналось, едва ты засыпал, а потом, когда пробуждался, обнаруживал метаморфозы – и чувствовал, что между тобой и их источником существует связь, по которой вливаются в твое существо темные силы. Эта связь вроде как слабеет, ты приходишь в себя, и метаморфозы заканчиваются… но это лишь иллюзия. Ты долго прожил здесь, и твое второе рождение уже началось. Связь с Тсалалом прочна. Куда бы ты от него ни спрятался – он обнаружит тебя. Где бы ты ни остановился, метаморфозы там застигнут тебя – потому что ты Его семя. Как алхимики считали, что восстановить тело целиком можно из щепотки праха, так и Он восстановит Себя из тебя. В любом месте. В любое время. Ты – часть существа, находящегося по ту сторону законов и разума. То, что вырастет из тебя, будет истинной основой всего. Метаморфозы – основа Тсалала, они же – основа всех тел, у которых, как мы веруем, есть форма и сущность, не замечая, что они постоянно меняются, что они – лишь хрупкие сосуды, которые вечно разбиваются на куски в жестоком водовороте истины.
И это продлится до конца твоих дней. Всякий раз тебя будет притягивать к себе местность, отравленная Тсалалом. Тебя будут привлекать ее ирреальность и шарм упадка, и с твоим приходом она станет меняться. Какое-то время все будет происходить незаметно, пострадают лишь самые малые вещи – их формы станут уязвимы к тем видам преображений, которые тебе уже хорошо известны. Ты, может, и не обратишь внимания, но другие люди почувствуют, что с их домом… улицей… целым городом… что-то не так. Они будут ходить с обеспокоенным видом, худеть и бледнеть от неизъяснимых тревог, да и сам мир вокруг них начнет рушиться и деформироваться, лишаться реальности – самой нужной им иллюзии. Средь них поползут слухи о неприятных явлениях, увиденных или почувствованных, но притом необъяснимых: мутации низших существ, пульсация жизни в камнях. Таким будет скромное начало хаоса, который в конечном счете поглотит сами звезды – хотя возможно, они и останутся мерцать в великой невиданной тьме. Благодаря близости к тебе, люди поймут, что ты сам являешься источником происходящих перемен, что от тебя исходят все эти импульсы. Чем дольше ты задержишься в таком месте, тем хуже будет. Если ты покинешь его вовремя, то все остановится – изменения не повлекут долгосрочных последствий и конечная точка не будет достигнута. Совсем как игрушки в твоей спальне, преображенные живые и неживые объекты прекратят метаморфировать.
– А если я все же останусь? – спросил Эндрю.
– Тогда все сущее вокруг тебя пройдет полный цикл превращений, и будет пройдена точка невозврата. Пока ты будешь созерцать, как внешний вид вещей расплывается, пока на твоих глазах будут чахнуть тела и умы людей, живущих там, процесс придет к своему финалу – распаду всего зримого миропорядка и рождению Тсалала. И если ты не хочешь, чтобы это случилось, – пройди ритуал, пожертвуй собой последнему таинству.
Но Эндрю Мэнесс только рассмеялся над планом отца, и при звуках этого веселья преподобный совсем поник. Подчеркнуто серьезным голосом Эндрю спросил:
– И ты действительно веришь, что тебя без вопросов поддержит паства?
– Да, они проведут ритуал, – ответил преподобный. – Когда заметят, что тут творится, – проведут как миленькие. Их жажда сохранить иллюзию своей жизни превзойдет их ужас от содеянного. Но это должно быть только твое решение – участвовать или нет в ритуале, который предопределит участь этого мира.
Все горожане собрались в церкви, построенной преподобным Мэнессом много лет назад. На пост нового настоятеля никто не посмел претендовать, и с последней его мессы не проводились никакие иные богослужения. Здание никогда не было оборудовано электричеством, но освещение многочисленных свечей и масляных ламп, принесенных прихожанами, дополнило свет сероватого дня, который проникал в два ряда простых остроконечных окон в обеих боковых стенах церкви. В углу одного из этих окон паук копошился в паутине, неуклюже орудуя придатками, которые скорее походили на октет вялых щупалец, чем на проворные лапки паукообразных. Несколько раз оттолкнувшись от ловчей сети, странная тварь достигла поверхности оконного стекла и влилась прямо внутрь нее. В новой стеклянной стихии она перемещалась уже свободно.
Народ Мокстона попытался отдохнуть перед собранием, но измученный вид людей говорил о том, что покой им только снился. Всего городского населения едва хватило на заполнение дюжины скамей перед амвоном. Кто-то лег прямо на пол, кто-то беспокойно расхаживал шаркая по центральному проходу меж скамьями. Все выглядели еще более изможденными, чем накануне, во время исхода из города и вынужденного возвращения обратно.
– Все стало еще хуже с тех пор, как мы вернулись, – произнес какой-то мужчина, как если бы это он инициировал сию очевидно бессмысленную и бесцельную сходку, собравшую в одном месте все кошмары обитателей Мокстона. Но вот по всей церкви поднялся гул голосов: несколько человек заговорили о том, что видели этой ночью. Оказалось, целая рать духов зла мешала им сегодня спать.
У кого-то стены в спальне меняли цвет: от обычного розоватого оттенка, спокойного и неброского в лунном свете, до трепетно-люминесцентного зеленого, идущего рябью, как чешуя огромной рептилии. У кого-то шея маленькой куклы стала удлиняться и извиваться в воздухе как змея, пока губы игрушки шептали слова, которые, казалось, были лишены всякого смысла, но, скорее всего, таили в себе что-то отвратительное. Кто-то слышал жуткие звуки из подвала, за дверьми шкафа или чулана, но не смог отыскать их источник. Кто-то из окна наблюдал, как странные вещи творились близ дома, где жил человек по имени Эндрю Мэнесс. Но стоило кому-то попробовать описать, что же они узрели в окрестностях строения, которое они называли домом Макквистера, выходила путаница. Кто-то что-то видел, а что – уж и не разберешь.
– И я это тоже видел, – прошептал высокий бородатый мужчина в шляпе с прямыми полями. – Я видел тьму, но не такую, как ночью или в тени. Она сгустилась над старым домом Макквистера, прямо над ним и вокруг. Такого еще не было в городе… даже после того, как все начало меняться.
– В Мокстоне не было. Но ты видел такое раньше. Да все мы это видели. – Голос того, кто ответил бородачу, шел из какого-то дальнего угла церкви.
– Да, – признал тот, отказываясь от предыдущих своих слов. – Но мы не видим это по-настоящему, так, как мы видели, когда вышли за пределы города, когда хотели отсюда сбежать.
– Это была не просто темнота, – вступила в общий разговор одна из девушек, морща лоб, будто изо всех сил пытаясь что-то вспомнить. – Это было что-то… другое. Даже не темнота. Что-то совсем другое.
– Совсем другое! – возопил вдруг старик, вскочивший с церковной скамьи с горящими глазами. Перед его взором будто возникло некое откровение – но лишь на миг, ибо он тут же поник и опустился на место. Но остальная паства стала обшаривать взглядами дальние углы церкви, где мрак рассеивался лишь трепещущими огоньками множества свечей в лампадах.
– У него было много лиц, – произнес кто-то. – Но все они кружились и путались, все сливались в одно…
– …а потом была только тьма, – завершил высокий бородач, вновь обретя голос.
Тишина охватила собрание, и слова, произнесенные отдельными людьми, будто растворились в ней, возвращая мокстонцев в убежище их былой амнезии. Но прежде чем из их голов улетучились все мало-мальски отчетливые воспоминания до последнего, одна старуха, миссис Спайкс, встала со скамьи в последнем ряду, где она сидела в одиночестве, – и во всю силу голоса выкрикнула:
– Все началось с того, кто жил в доме Макквистера!
– И долго он там жил? – спросил кто-то.
– Слишком долго! – тряхнула головой миссис Спайкс. – Я припоминаю его. Он старше меня, но выглядит моложе! И волосы у него странного цвета…
– Красноватые, как разбавленная кровь, – молвил один из голосов.
– Тускло-зеленые, будто плесень, – засвидетельствовал еще кто-то.
– Или рыжие, как пламя свечи, – подвел черту третий голос.
– Он жил в том доме, том самом доме, много лет назад, – продолжала старая Спайкс. – Еще до Макквистеров. Жил вместе с отцом. Хотя я помню только слухи. Сама я ничего не видела. Однажды что-то случилось. Что-то случилось с городом. Его фамилия Мэнесс.
– Так звали человека, построившего церковь, – сказал высокий бородач. – Он был первым священником в этом городе. Первым и последним. Что же там произошло, миссис Спайкс?
– Я помню лишь слухи. Слишком много лет прошло. Преподобный как-то говорил со мной о своем сыне. Все твердил, что Эндрю собирается сделать что-то, чего не должно произойти, что необходимо предотвратить.
– Но что именно? Постарайтесь вспомнить, миссис Спайкс!
– Я пытаюсь! Я только вчера начала что-то припоминать. Вчера, когда мы все сюда вернулись. Помню, что его отец сказал что-то о той ночи…
– Я слышала, – обратилась к Спайкс молодая женщина, – как вы сказали что-то вроде «Благословенно будет семя, навек посеянное во мрак».
Миссис Спайкс смотрела прямо перед собой. Рукой она слегка постукивала по краю скамьи, как будто пытаясь что-то воскресить в памяти. Потом она сказала:
– Это его слова. Должно быть, именно это он и говорил мне той ночью. И еще сказал, что люди должны что-то сделать, но что именно, – об этом никто никогда не говорил. Это касалось его сына. Что-то странное… никто не понимал его. И никто ничего не стал делать. Когда его привели домой, его сына там не было. Он как в воду канул. По слухам те люди, что тогда проводили преподобного, что-то видели в этом доме, но не могли ничего внятно объяснить. Все помнили только то, что в ту ночь зазвонили колокола на церковной башне. Там-то Мэнесса и нашли. Он повесился. До приезда Макквистеров все боялись подходить к его дому. Потом все вроде как забыли о том, что там случилось.
– Точно так же, как мы не могли вспомнить, что произошло вчера, – сказал бородач. – И почему вернулись сюда – мы ведь этого совсем не хотели! Эта тьма у нас перед глазами… никакая это была не тьма, а что-то большое, кишащее изнутри, оно заслонило все небо!
– Может, нам показалось, – робко предположил старик, много лет кряду содержащий в Мокстоне аптечный киоск.
– Всем сразу? – усомнился бородач.
– Не показалось, – покачала головой миссис Спайкс. – Это из-за него. Напоминание всем нам, что творилось тут со времени его прибытия, обо всех тех маленьких переменах, от которых становилось только хуже. Оно надвигается – как буря. Мы видели, как оно прибыло в город и зависло над домом Макквистера. На наших глазах все начало катастрофически изменяться. Скоро придет и наш черед. Скоро станем меняться мы. После этих слов паства оживленно загудела на все лады. Все спорили, не в силах решить, нужно ли что-то предпринимать, и если нужно, то что.
Пока жители Мокстона взволнованно роптали при свете лампад, за окнами церкви постепенно темнело – неестественные сумерки пожирали серый полдень. И слова людей, как и многое другое в Мокстоне, начали меняться. В голосах смешались и нарастающие вопли ужаса, и невнятный, бормочущий призыв. Вскоре самые высокие ноты голосов упали, а потом и вовсе исчезли – над ними взяли верх более глубокие заклинательные тона. Теперь вся паства повторяла одно и то же слово, словно загипнотизированная: «Тсалал, Тсалал, Тсалал». А за алтарем возвышался тот, кто дирижировал этим песнопением – мужчина, чьи волосы странного цвета сияли в мерцании свечей и масляных ламп. Наконец-то он вышел из дома, где пробыл слишком долго. Колокол в башне зазвенел, дрожа под темными сводами, – и резонансная какофония голосов заполнила церковь. То были голоса людей, что жили в про́клятом месте уже не первый год, – голоса города-остова.
Фигура у алтаря воздела руки перед паствой, и та затихла. Когда его взгляд замер на пожилой женщине, сидевшей в последнем ряду, та встала и прошла к главным воротам церкви. Мужчина распростер руки – и, повинуясь этому жесту, старуха распахнула врата.
И взглядам паствы предстала главная улица Мокстона – но была она уже не та, что прежде. Тьма покрыла ее, и виднелся лишь ряд фонарей – уходящий в бесконечность, как и сам окружающий мрак. Виднелись сполохи неоновых вывесок, снова и снова возникало из небытия мерцающее название кинотеатра, будто отражаясь в галерее черных зеркал. Все эти яркие останки города, изломанные трансформацией куски становились все тусклее, все более уродливыми, источая сияние в пожирающую их темноту, а та лихорадочно множила осколки мира, собирала в собственном калейдоскопе, чьи цвета были столь густыми, столь разнообразными, что они сливались, исчезая в черной целости.
Тот, кто построил церковь, собравшую всех, заговорил о кульминации. Она неумолимо приближалась. И тогда паства пошла навстречу мужчине у алтаря, но тот уже шел к ней. Они больше не испытывали страха, эти жители города-остова, достигнув таких границ существования, где не играли роли ни страх, ни форма, ни сущность. Это была уже не их жизнь, но лишь форма существования Тсалала.
Их взгляды были прикованы к тому, кто являлся воплощением тьмы, кто пришел к ним, чтобы поставить печать на своем договоре с тем существом. Они ждали от него слова или жеста. Они хотели, чтобы он сказал, как им соединиться с тьмой и стать частью потустороннего инфернального апокалипсиса.
И в конце концов, будто следуя прихоти момента, он поведал им, что нужно сделать.
Слухи, ходившие потом в Мокстоне среди местных, носили довольно причудливый характер. Говорили, что однажды страшная буря, длившаяся всю ночь, загнала жителей города, всех до единого, в церковь, и та спасла их крепостью стен, достойно выдержавших испытание непогодой. Кто-то попутно припоминал, что перед бурей творились какие-то мрачные чудеса, поистине необъяснимые преображения – хотя многие ссылались на них как на просто необычные природные явления.
Подробности так и остались неясны. Казалось, никто не мог вспомнить, кто жил в старом доме после Макквистеров. А кроме миссис Спайкс, никто с жильцами и словом не перемолвился, хотя и та едва ли что помнила; вскоре после того страшного урагана она умерла от рака. Одно время в доме жили родственники Рэя Стантса, но они давно покинули Мокстон. Да и в любом случае то был не единственный дом в Мокстоне, оставленный жильцами. С тех пор, как натиск бури миновал, никто не заходил в церковь. Ее двери закрыли от непрошеных посетителей и заколотили – старые замки никто не проверял с тех пор, как преподобный Мэнесс погиб, повесившись в церковной башне.
Но если бы кто-то отважился зайти внутрь, он, несомненно, нашел бы то, что после себя оставила та буря. Ибо на алтаре церкви возлежал раздавленный скелет мужчины, чье имя никто уже не мог вспомнить. Переломанные кости были дочиста обглоданы, пестрели вмятинами от зубов, разгрызавших их. На них не осталось ни фрагмента плоти, и нигде на полу церкви невозможно было ее сыскать, ибо то была плоть чужака, что жил в этом месте слишком долго, непозволительно долго. Мужчина тот был лишь его семенем, но теперь то семя было посеяно в таком месте, где не смогло бы прорасти.
Жители Мокстона похоронили его плоть глубоко в земле своих истощенных тел, насытив их сполна.
И теперь лишь несколько волос необычного цвета можно было найти на полу церкви – посреди вековечной пыли.
Безумная ночь искупления
История о будущем
Еще раз с начала; еще раз до конца. Все вы знаете, кем был доктор Фрэнсис Хаксхаузен и сколь сильно его пропажа потрясла научное сообщество. Когда один из лучших ученых мужей земли свернул активную деятельность, все как-то смутились и встревожились. А когда стало ясно, что даже бывшие коллеги могут более не рассчитывать на его разъяснения по различным насущным вопросам, кое-кто даже запаниковал. О род людской! Расхаживая по сияющим новизной лабораторным многоэтажным комплексам, светила в длинных белых халатах с печатью беспокойства на лицах тихо, как в церкви, обсуждали уход выдающегося наставника. Слухи множились, становясь все причудливее, но как бы ни были подавлены иные отсутствием доктора Хаксхаузена, не меньше них обеспокоил и его внезапный возврат.
Доктор сильно изменился. Пожимая руки старых друзей, он улыбался им с теплотой, совсем не присущей ему ранее. «Я много где побывал», – объяснял он, хотя где именно – не уточнял. Какое-то время все следили за доктором Хаксхаузеном, надеясь стать очевидцами некоего откровения – или по меньшей мере утечки информации, что пролила бы свет на случившееся с ним; оставалось лишь нервно ждать и уповать на оную. Вскоре, впрочем, неутешительный вывод напросился сам собой: бедный доктор сошел с ума от долгих лет напряженного служения своему призванию. Впрочем, оставался шанс на его поправку – в конце концов, доктору удалось избежать ограничений, которые чаяли наложить на его свободу и родственники, и знакомые. По-своему это сходило за достижение здравого ума – потому как доктор Хаксхаузен боролся за свою свободу по какой-то очень веской причине, и для осуществления будущих планов ему требовалась именно воля, а не разум.
Почти год он работал уединенно, втайне, в старом пустом фабричном корпусе, что стоял на краю поля за много миль от ближайшего города. Здание он превратил в настоящий научный музей. Разношерстная экспозиция Хаксхаузена могла похвастать как самыми передовыми инструментами науки, появившимися уже даже после его исчезновения с радаров, так и предметами, относящимися к более ранним историческим периодам, экстрагированным из культур, не познавших технического прогресса. Распаковав несколько сосудов странной формы, украшенных клинописью и дикарской примитивной росписью, доктор нашел им место на стенде среди других изящных ваз, сделанных из практически невидимого стекла. Затем, собрав нечто похожее на водоотвод или телескопическую трубу, он пристроил сей элемент на оправленный, как яйцо в скорлупу, в металл системный блок компьютера.
Еще более экзотическая утварь дожидалась своего часа в коробках и ящиках: котлы, реторты, маски с широко распахнутыми ртами, перегонные кубы, мехи всевозможных размеров, старые колокольчики, звенящие мертвыми голосами, ржавые скрипящие клещи, большие песочные часы, маленький телескоп, сверкающие клинки и тупые ножи, длинные деревянные вилы с двумя отполированными до блеска зубцами; миниатюрные бутылочки из очень толстого стекла с пробками в виде человеческих либо же звериных голов, свечи в резных подсвечниках цвета слоновой кости, яркие бусы, прекрасные выпуклые зеркала из совершенного серебра, золотые чаши со сложными узорами и крылатыми фразами, огромные книги с хрупкими страницами, черепа и кости; куклы из сушеных овощей, марионетки из воска и дерева и сработанные из неузнаваемых материалов болванчики. Еще был там неглубокий ларь, из которого доктор Хаксхаузен изъял овальный приплюснутый самородок, полупрозрачный, с легкой рябью, похожий на опал, переливающийся целым спектром мягких оттенков. Все это было собрано им не просто так – каждому предмету было уготовано место в задуманной доктором установке. Ясно было, что его представления о науке совершили невероятный скачок – правда, предстояло еще разобраться, в каком направлении: далеко вперед или далеко назад.
Несколько месяцев кряду доктор работал с исступленной прилежностью, без тени тревоги и сомнения, будто следуя какому-то предопределенному плану гарантированного успеха. Постепенно его детище стало формироваться из хаоса разнородных материалов, объединенных воедино революционной новаторской мыслью. Наконец результат трудов Хаксхаузена возвысился на холодном и пыльном полу пустующей фабрики, и доктор, окинув его взглядом, явно удовлетворился увиденным.
Непосвященному творение это могло показаться не более чем причудливой грудой, на худой конец – арт-объектом, рожденным незаурядной фантазией. Рваный металл, что оплетал кряжистый каркас, дико ветвился во всех направлениях. Казалось, всему – или почти всему – из коллекции доктора нашлось тут место. Из темных впадин в хаотичной структуре аппарата выглядывали лица кукол и марионеток – этакие притаившиеся детки с недобрыми ухмылками на лицах. Включенные в тело изобретения, их карликовые формы перемешались с его схемотехникой; одни только эти фигуры своим присутствием могли вызвать сомнения в практичности творения ученого. Но, как уже должно быть очевидно, эксцентричность машины не ограничивалась парой-тройкой кукольных голов.
Однако же как минимум одна деталь изобретения подразумевала некое конкретное применение – длинная черная труба, выступающая из механизма, подобно изготовившейся к атаке кобре. Однако там, где у кобры были бы глаза, у этого механизированного дракона наличествовала одна-единственная впадина, в которую был помещен полированный диск, переливающийся красивым многоцветьем. Когда доктор Хаксхаузен вдавил кнопку пуска на пульте дистанционного управления, который сжимал в руке, темный зверь из металла и пластика воздел голову и нацелился куда-то вверх, на грязное потолочное окно. Годами оно было наглухо закрыто, но в ту ночь распахнуто усилиями неутомимого ученого. Лунный призрачный свет окутал старую фабрику и устремил луч в опалесцирующее око машины доктора Хаксхаузена. Позже, когда зверь будто бы насытился сиянием луны, его создатель уверенно щелкнул выключателем на пульте – и свечение, переработанное в горниле робота и там же как-то преобразованное, устремилось назад к своему источнику, потоком зловещих цветистых струй извергаясь в космический мрак. Один случайный свидетель позже описал явление властям как «жуткую ночную радугу». Сам же доктор назвал свой рукотворный феномен «священным лучом».
Первый этап проекта был успешно завершен. Доктор Хаксхаузен наконец покинул свою уединенную лабораторию. Его изобретение вместе с кое-какой другой утварью было загружено в фуру для перевоза наемными рабочими. Теперь не составляло труда возить машину по городам и весям и выставлять перед всяким жаждущим ее узреть. Именно на это доктор и рассчитывал. Отказавшись от безвестности и нарушив обет тишины, он снова открыл себя миру. Широкая огласка не прибавила откровениям ученого в цене, пусть кое-кто и отдавал печальную дань уважения былой славе его тонкого ума. Но общественное мнение волновало доктора в последнюю очередь. Цели своей он в любом случае добился – миру было уготовано откровение, и начало было положено. Поэтому доктор не уставал путешествовать по миру. На арендованных площадках во многих городах демонстрировал он мощь своей машины и нес весть тем, кто хотел ее услышать.
– Добрый вечер, дамы и господа! – начинал он типичное выступление в типичном обедневшем театре в очередном городе. Стоя в гордом одиночестве на сцене, доктор одет был в старомодный темный костюм. Будто подчеркивая мнимую формальность наряда, он дополнил его официальным галстуком-бабочкой. Волосы доктора, пусть отросшие до риска неухоженности, были уложены и расчесаны. Очки в темной оправе смотрелись на изможденном лице чересчур большими – за год Хаксхаузен сильно сдал в весе. Грубые линзы блестели в огнях рампы. Фигура ученого отбрасывала гигантскую ломаную тень на потертый занавес позади.
– Некоторые из вас, – продолжал он, – возможно, знают, кто я такой и почему я здесь сегодня вечером. Остальным, надо полагать, будет интересно узнать, что стоит за теми слухами и газетными статьями, что курсировали в последнее время в вашем городе и обсуждали всемирно известного доктора Хаксхаузена. Как многие важные события в истории человечества, мое творение было весьма точно описано с парадной стороны, но, к сожалению, так и осталось непонятым по своей сути. Так позвольте же мне развеять все сомнения, что могут в той или иной степени предопределить ваши мнения и выводы.
В первую очередь я хотел бы отметить, что не претендую на роль Творца или Его воплощения на земле; во-вторых, хочу также сказать, что во время моих путешествий, во время моего так называемого отсутствия, Создатель открыл мне глаза на некоторые вещи и наставил на истинный путь. В-третьих, я действительно являюсь тем самым доктором Хаксхаузеном, а не самозванцем. В добавление к вышесказанному замечу: демонстрация моя не является пустой причудой, бессмысленным научным фарсом, как многие желают думать. Я просто прочитаю вам небольшую лекцию и покажу в работе созданное мной устройство. Ни при каких обстоятельствах это не причинит вреда никому из вас, иначе, навредив детям божьим, я нарушил бы высший Его закон. Вот и все, что я хотел сказать, прежде чем начать показ, который, надеюсь, заинтересует и просветит всех вас.
Начну, пожалуй, с пересказа одной легенды – особо подчеркну, что это всего лишь легенда, услышанная мною в походе, устное предание и ничего более. Жил да был один чародей – или ученый, если угодно, – мечтавший изменить мир и создать искусственного человека, существо, лишенное всех недостатков и неудобств человека естественного, неустанно накапливающее знания и мудрость, сколь угодно долго живущее; словом, идеал, ориентируясь на который, сам род людской стал бы чище, лучше и ближе к спасению. Как и все идеалисты, чародей полагался сугубо на интуицию и мало думал о глобальных последствиях. Все свои знания и умения бросил он на создание этого «нового человека». Поначалу из простых материалов, дерева и воска, изготовил он физическое тело, причем не какую-нибудь там нелепую куклу для чревовещания. А потом же, посредством алхимических операций, вдохнул в это замечательное подобие тела замечательное же – увы, в самом роковом смысле – подобие жизни. Не растрачивая ни секунды на триумф и празднования, стал чародей обучать нового человека тому знанию, что позволило бы ему существовать и развиваться и после смерти его создателя. Но Господь Бог вскорости стал осведомлен о планах чародея, и разгневали они его.
Поэтому однажды детище чародея, совершенное, умное, но все же – непоправимо и безнадежно инфантильное, проснулось посреди ночи и услышало проклинающий его глас свыше: «Ты есть богохульство и страшнейшее извращение!» Глас приказал чародейскому чаду подняться на чердак, где располагалась тайная мастерская, и там, среди дьявольских манускриптов и сомнительных механизмов, узрело оно поверженного своего создателя – повешенного на стену, словно Пьеро в подсобке кукольного театра. Полы темного чародейского плаща мели пыльный пол, голова его безвольно болталась на шее поникши. Движимое лишь отчаянием, ошеломленное, его дитя взглянуло в лицо отцу – и оказалось, что вырезано это лицо из дерева, что более оно – не живая плоть, а восковая отливка. В исступлении от увиденного, великолепное создание оборвало свою жизнь, повиснув в петле рядом с создателем, – таков был рок, настигший чародея.
Доктор сделал паузу, невозмутимо достал из нагрудного кармана платок и промокнул лицо от пота, выжатого теплом мощных софитов. Потом окинул взглядом зрителей. Их ряды так и лучились равнодушием – но то был лишь вопрос времени. Затем он продолжил.
– Кому же ведомы пути Господни? Людской промысел отличен от Божьего – и какой же вывод следует из легенды о чародее, если принять это утверждение неоспоримым? Я в свою очередь могу сказать, что чародей, вознамерившись создать идеал бесконечной добродетели, преступил некий фундаментальный закон, встав на ложный путь. Почему, спросите вы? Все просто. Чародей не сумел сберечь свое дитя от гибели – не как от возможности, но как от самой судьбы. Именно этим своим упущением он и прогневал Господа, очернил пути его. Именно осознание Высшего Промысла и привело меня сегодня сюда. Только поэтому стою я сейчас перед вами. Пусть и раньше посещали меня божественные видения, жизнь моя, как оказалось, была лишь подготовкой к этому часу, неосознанной охотой на истину посредством случайных научных открытий. И вот теперь я понимаю – я готов к тому, чтобы принять предложенное мне знание.
Поймите меня правильно: я провел почти всю свою жизнь как ученый в методичном безрассудном стремлении к совершенству, движимый мечтой об утопии, идеей, что я действительно внес свой вклад в земной рай в процессе создания. Но постепенно, мало-помалу, я начал замечать определенные вещи. Я заметил, что механизмы, встроенные в саму систему реальности, сводят на нет все наши достижения в этом мире, перенаправляя их в скрытую лабораторию, где эти так называемые триумфы полностью обесцениваются, если не превращаются в формулы общечеловеческого фиаско. Я заметил, что есть высшие силы, которые работают против нас и одновременно при помощи нас. С одной стороны, мы стремимся открыть жизнь вечную, несмотря на неохотное признание необходимости смерти. С другой стороны, все, что мы открыли, служит лишь цветистыми одеждами для прикрытия неизбывных ран, полученных в ходе истории познания. Теперь я вижу, что совершенство никогда не было первичной целью, равно как и поиски потерянного рая в прошлом или же будущем. Наша истинная судьба – распад.
Как ученый, я имел возможность наблюдать за работой мироздания вплотную, наблюдать довольно долго и в разных точках мира… И вот, после тщательного анализа и кропотливых проверок я был вынужден сделать следующий вывод: мир процветает на своих недостатках и всячески стремится их усугубить, при этом выдавая их за врожденное несовершенство. Знаки были повсюду – это я, идиот, не всегда мог их прочитать.
Но если жизненная сила и совершенство не являются целью этого мира, то что же есть цель, во имя Небес? Ответу на этот вопрос, дамы и господа, будет посвящена вторая часть моего выступления. Позвольте мне небольшую закулисную подготовку, а пока же – короткий антракт. Спасибо за внимание.
Доктор с достоинством покинул сцену, и, как только он исчез из виду, по залу пошли разговоры, словно все одновременно очнулись от транса. Многие встали и ушли с кислыми минами; нашлись и такие, что решили высидеть мероприятие до конца, – ситуация, вполне типичная для выступлений Хаксхаузена. Ушедшие думали, что старик-де вконец спятил, оставшиеся убеждали себя, что ученый-гений заслуживал быть по крайней мере выслушанным без преждевременного осуждения. Эти последние втайне уже побаивались, что показанное и рассказанное доктором Хаксхаузеном не так уж и далеко от истины.
– Дамы и господа! – возвестил доктор, появившийся на сцене снова, будто из воздуха. – Дамы и господа, – повторил он значительно тише, а затем надолго умолк. Зал молчал все это время – никто не осмеливался почему-то даже шептаться.
– Наш мир, – произнес доктор, – не лишен мест-святынь. В некоторых таких местах я бывал. Присутствие святого начала в них можно почувствовать, ощутить в самой атмосфере. Там всегда тихо – и зачастую лежат эти места в руинах. А те, что еще стоят, рано или поздно в руины же и обратятся. Мы все обычно чувствуем святость разрушенных и заброшенных мест – храмов на горных вершинах, катакомб, прорезанных в скалах, островов с каменными идолами, чьи лики почти уже стерлись. Мы никогда не испытываем ничего подобного в городах… или даже в природных условиях, где флора и фауна слишком очевидно заявляют о себе.
Поэтому зимняя пора во многом – искупление, время погружения тех избранных мест нашей планеты в метафизическую смерть. Зима – это не столько священное время, сколько священное место, зримый локус[9] Бога. За ней следует весна… И так вращается карусель нашего мира, в той или иной форме сезонность явлена во всех сущих мирах. Но всегда ли будет так? Сомневаюсь. Близится окончательная зима, дамы и господа, ибо, как поведал мне сам Создатель, цикл вот-вот разорвется.
Впервые Он обратился ко мне в ту ночь, когда я бродил по пришедшим в запустение окраинам города – может быть, такого же, как этот, может быть – какого-то другого. Что важно, так это царившая там немая дряхлость – пустыри, обшарпанные здания, угрюмый шарм присутствия человека. К тому времени я почти уже позабыл свое имя, тем самым отказавшись от того, кем я был, и от мира, коему принадлежал. Не ошибаются злые языки, когда твердят, что рассудок мой пал пред лицом недостижимых мечтаний о будущем. Да, я блуждал впотьмах, испуганный и сбитый с толку! Но затем, в том самом месте, куда отправился я, чтоб рассчитаться с собой и с миром, услышал я Голос среди теней и света луны. Не ласковый, не утешающий – просто Голос, лишенный всяческих интонаций. Там, в углу той постылой комнаты, выбранной мною в качестве последнего убежища, сидела похожая на человека фигура – ноги согнутые, как у калеки, только на них и падал свет, а все остальное тело было скрыто темнотой; я видел лишь глаза – два ярких куска голубого стекла… И хотя голос, казалось, исходил отовсюду, я знал, что принадлежал он жалкому тому созданию в углу, земной форме Творца – манекену из рядового магазинчика одежды!
«Я был избран, – говорил Творец. – Я несу послание, которое, как и всякая благодать от Всевышнего, будет презираться людьми или пройдет незамеченным». Какая же сильная аура святости окружала эту презренную фигуру! Вот тогда-то, сложив в уме все намеки, предзнаменования и пророчества, многие из которых были явлены мне готовыми уже изначально, я осознал, что есть Великий Замысел.
«Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю», – сказано было в Писании. И правда – все кроткое, издевательски кроткое, пыльное, жалкое, бесплодное, лежащее в руинах, все то, что не удалось и не свершилось, несовершенное и разрушенное, вынесенное за скобки того, что все мы повадились высокомерно называть Реальностью, Успешной Жизнью – вот то, что наш Бог жалует больше всего! И разве сами мы не сталкивались порой с подобным благословенным царством? Вспомните, как порой путешествовали по пустынной дороге и натыкались на что-то вроде запустелой ярмарочной площади – заброшенные тенты и шатры, сломанные карусели, высокая арка-калитка, похожая на ржавую радугу. Не казалось ли вам, что на месте этом произошла некая катастрофа, оставившая после себя лишь угасшую, сухую, ибо нет в ней соков жизни, материю? Не печально ли было вам осознавать, что созданное некогда ради увеселения превратилось в мавзолей для самого понятия «радость»? И разве не пытались вы оживить это место в своем воображении, запустить мертвые карусели и заполнить ярмарочную площадь яркими цветами и улыбающимися лицами? Мы все так делали – пытались воззвать к несуществующему, воскресить его. И именно этот шаг отдалил нас от Закона и Истины Создателя. Будь мы в гармонии с Ним, наш взгляд, падая на процветание и веселье, не воспринимал бы ничего, кроме призраков, не взывал бы ни к одному чувству, кроме чувства ложной ностальгии. Вот что льстит Его Сердцу, дамы и господа. Вот какую Истину он мне доверил.
Но вкус Создателя к нереальному востребовал, чтобы хоть что-то было изначально реальным, чтобы потом увянуть и погибнуть. Вот почему весь мир вокруг нас существует вообще. От предпосылки перейдите к логически обоснованному выводу – и… занавес! Вот он, Замысел Творца.
…И когда занавес начал медленно подниматься, доктор Хаксхаузен отступил на шаг и возвестил – счастливый и окрыленный:
– Но не думайте, что когда все рухнет, то исчезнет и му-у-узыка!
Зрительный зал погрузился во тьму, и глухо зазвучала заунывная скрипичная мелодия. Хрипло аккомпанировала ей гармошка, образуя жалобный дуэт из мира похоронных процессий и посредственных карнавалов. По обе стороны от подмостков вспыхнули два столба света – двое музыкантов пребывали в них, автоматоны в натуральную величину. Левый раздувал деревянными руками меха гармошки, правый – возил смычком взад-вперед по скрипичным струнам. Гармонист запрокинул голову в приступе деревянного веселья; скрипач пустым взором сверлил свой инструмент. Оба старательно изображали механический восторг.
Остальную часть сцены от края до края тоже занимали куклы – подобия человека. Марионетки свисали с тонких блистающих нитей, подвешенные то на одной, то на другой высоте; позировали манекены, выглядя одновременно и карикатурно, и идиллически в своем окостеневшем умиротворении; на миниатюрных стульях восседали куколки, а кого-то и без особых почестей усадили прямо на подмостки, прислонив спинками друг к другу. При долгом же разглядывании сцены становилось очевидным, что среди искусственных людей затаились и настоящие – этих насмешников доктор Хаксхаузен отдельно нанимал за щедрую плату перед каждым своим выступлением. Задником странному действу служила гигантская люминесцентная фреска, исполненная в черно-белых тонах. С фотографической точностью изображала она пустынную комнату, что могла быть и чердаком, и старой безнадежно захламленной студией. Окно в дальней стене – одно-единственное, лишенное рамы, – выходило на пейзаж еще более безжизненный, чем само помещение. То был вид на небеса и твердь, сросшиеся по линии серого безотрадного горизонта, коробящегося, как старая пленка с немым кинофильмом.
– Теперь вы видите, как все устроено, дамы и господа. Пока мы годы напролет чаяли создать совершенную жизнь в лаборатории, Творец руководствовался самой простейшей инструкцией, наилучшим образом изъявлявшей Его волю. Он всегда опережал нас, видя конец работы еще тогда, когда только-только приступал к ней в начале времен. И у него больше нет времени на эволюционные преобразования. Потому что ни одна истина или жизнь не может существовать в нас таких, какие мы есть, потому что истина и жизнь могут существовать только в разуме, в воле Творца – а мы-то упорно противились этому Разуму, этой Воле. Мы лишь сырье для Его любимых кукол, что всеобъемлюще отражают истину Его и являются идеальными обитателями Его райских свалок. И после того, как избранные Им займут свои достойные места, Творец расскажет восхитительные истории, за слушанием коих дети Его скоротают Вечность.
И мы можем быть среди тех обитателей рая – вот великая весть, которую несу я вам сегодня! Мы сможем занять свое место среди марионеток совсем как на инсталляции, что находится сейчас перед Вами. Среди этой избранной компании видите ли вы тех, кто не принадлежит ей по праву? О да. Тогда встает вопрос – как же нивелировать эту разницу? Ответ на него уже явлен – повернитесь и посмотрите на ложу. Свет! Итак, перед вами – Кукольная машина!
Повернувшись, как им было велено, зрители увидели подсвеченную со всех сторон конструкцию – та, будто ни на что не опираясь вовсе, казалась прикованной к царящему в зале полумраку. Некоторые наиболее внимательные зрители заметили блестящие восковые лица, чьи глаза смотрели на них из недр странной диковины. Приводимая в движение пультом дистанционного управления в кармане пальто доктора Хаксхаузена, машина шумно приподняла дуло и направила свой единственный радужный глаз на фигуры на сцене.
– Дамы и господа, я упоминал ранее, что зима – это священное состояние вещей, время души. Но кто сказал, что окончательная зима, к которой мы приближаемся, будет лишена всех цветов радуги? Именно холодное многоцветье Священного Луча, само око Творца, приведет к чудесному обращению всего сущего. Как видите, дизайн у него свой, особый, но современная конвейерная сборка поможет произвести сколь угодно машин, что послужат на благо человечеству и омоют мир ярким сиянием истины. Каков результат их работы? Прошу внимания на сцену.
Смотрите, как цветные лучи льются на эту окостеневшую сцену, как играют на поверхности их сверхъестественные калейдоскопические оттенки. Именно от этих старых поверхностей надо избавиться, их надо сорвать. Пора прыгнуть с вершины, которой достиг наш мир, совершить великолепное падение после стольких веков ошибки превосходства. Когда Создатель наш творил, он не замышлял ничего более сложного, чем третьесортный кукольный театр, но тем не менее я хочу заявить, что наши старания достичь прогресса и совершенства были не бесплодны. Мы шли, но не к той цели; но в конце концов именно наш современный мир, на данном его этапе – в ту самую эпоху, в которой мы сейчас живем, – позволил нам реализовать мечту Творца и распространить ее на все сущее. Смотрите же. Глядите, что происходит с плотью этих кукол будущего. Воск, дерево и блестящее стекло на ваших глазах заменяют отягощающие и громоздкие биологические структуры…
В зале раздался приглушенный шум голосов; все взгляды были устремлены на безумных марионеток в свете прожекторов – произведение доктора Хаксхаузена, самим им названное tableau mort[10]. Головы вжимались в плечи, увеличивая, сколь возможно, расстояние между собой и многоцветным лучом, бившим поверх них на сцену. Доктор же продолжал самозабвенно вещать на фоне странной монотонной музыки:
– Прошу вас, не подумайте, что преобразования, которым подверглись актеры моего сегодняшнего представления, необратимы. Как я уже говаривал ранее, ничего подобного я бы не сделал. Без душевного согласия то превращение, которое вы наблюдали, было бы величайшим грехом во Вселенной, не подлежащим никакому искуплению. Видите? Все, Священный Луч погас. Ваши собратья снова стали такими же, какими были. Все хорошо, и я безмерно благодарен вам за то, что вы пришли сегодня навестить меня. Спокойной ночи, добрые мои друзья.
Когда опустился занавес и загорелся свет, пожилая женщина из зала поднялась со своего места и обратилась к доктору Хаксхаузену:
– «И сказал Господь: если пророк мой уличен во лжи будет, протяну руку к нему и вырву сорняк из рядов народа Израилева».
Кто-то рассмеялся в голос. Кто-то недовольно покачал головой. Люди покидали зал, но доктор Хаксхаузен лишь молча наблюдал за их уходом – и улыбался каким-то своим мыслям.
Похоже, несчастный воистину сошел с ума.
Что ж, подведем черту. Хоть и существует определенный тип людей, что горазды на ура принимать любое нововведение мистического толка, откровения доктора Хаксхаузена так и не обрели последователей. Вскоре утратил славу и сам ученый, во многом – из-за увядающего потока газетных статей, заклеймивших его «юродивым лжепророком, никак более не связанным с научным миром». Наконец в один из декабрьских вечеров, когда немногочисленная публика, состоящая главным образом из светских «анфан терриблей», охочих до алкогольных коктейлей, и любопытствующих подростков, ожидала очередного показа в унылом банкетном зале, отчаявшийся пророк, в чьих ушах уже наверняка звучала тяжелая поступь Забвения, так и не вышел на сцену в заявленное время. И когда кто-то из пришедших взял на себя смелость отдернуть наспех организованный занавес, все увидели тело доктора Хаксхаузена, висящее в закинутой на дуло фантастической машины петле. Был ли он убит или, что более вероятно, добровольно ушел из жизни, – выяснять никто так и не стал. В ту зимнюю ночь произошло еще кое-что, что отбросило все остальные события на второй план.
Но, конечно же, вы знаете, дамы и господа, о чем я говорю. По блеску ваших глаз и румянцу на ваших восковых щеках я знаю, что вы хорошо запомнили, какие цвета явились в небе той ночью. Божественный свет снизошел от солнца и был отражен луной – так, что оба полушария планеты были спонтанно крещены высшей истиной. Хотите вы того или нет, но к сердцам вашим был обращен голос блаженного, которого вы приняли за безумца. Но вы не вняли ему – никогда не внимаете. Почему же заставили вы меня попрать божественный закон? Зачем вы все еще смотрите на меня с застывшей ненавистью во взорах отовсюду, со всех концов Земли? Именно ради вас совершил я сей последний и самый великий грех – все ради вас! Хоть раз оценили бы вы мой жест с высоты своего эгоизма – ведь за этот проступок пребывать мне в вечном изгнании из рая, в коем ныне обретаетесь все вы. Как же прекрасен ваш вечно длящийся упадок!
Благословенный кукольный театр, прими же Мою молитву и научи, как создать Себя по образу и подобию Твоему.
Странный замысел мастера Риньоло
Стоял поздний вечер, и Нолон уже довольно долго сидел за маленьким столиком в некоем подобии парка. То был длинный и тонкий участок растительности, напоминавший брошенный на землю осколок. С трех сторон его окружали улицы разной ширины, все как одна с выщербленным асфальтом. Каждая разрушалась на свой лад и в собственном неповторимом ритме, подчиняясь незаметным и неумолимым сдвигам спавшей под ними почвы. С дальнего конца парка к Нолону приближалась маленькая фигура в темном пальто. Похоже, вскоре здесь должна была произойти какая-то встреча.
Тут и там стояли другие столы, сейчас незанятые, но в остальном парка, покрытый мягким, ворсистым дерном. Лунный свет придавал густому переплетению трав оттенок сверкающего голубовато-зеленого цвета, казалось, от стеблей исходят лучи. В редеющих верхушках деревьев виднелись яркие звезды, словно вырезанные из люминесцентной бумаги. Небо вокруг парка рассекала рваная линия высоких крыш, черных и неотличимых друг от друга, похожих на неровные зубья старой пилы.
Нолон положил руки на край круглого столика, посредине которого мерцала свеча в бесформенном пузыре зеленого стекла, в свете которого лицо человека сияло тревожным изумрудным светом. Нолон тоже носил черное, расстегнутое у ворота пальто, под которым виднелся светлый шарф, закрывающий шею до самого подбородка. Не обращая внимания на Гриссала, идущего по парку, он поминутно смотрел вверх, пытаясь разглядеть нечто в освещенном окне здания на противоположной улице. Там через равные промежутки времени то появлялся, то исчезал чей-то силуэт. Над окном виднелся длинный низкий скат крыши, увенчанный щитом – то ли навесом, то ли рекламным плакатом. Текст его был совершенно неразличим. Может, краску смыло ливнем, а может, надпись стерли намеренно… Отчетливо виднелось лишь изображение двух высоких тонких бутылок, чьи изящные горлышки склонялись в разные стороны.
– Вы давно тут сидите? – спросил Гриссал, устроившись на стуле и положив руки на стол.
Нолон спокойно вытащил из кармана пальто часы, посмотрел на них, постучал по стеклу, потом аккуратно вернул на место.
– Кто-то, похоже, знал, что я хотел увидеться с вами, – продолжил Гриссал, – так как у меня есть для вас одна любопытная история.
Нолон снова взглянул на освещенное окно. Гриссал заметил это, повернул голову в ту сторону и сказал:
– Кто-то там есть. Может, сегодня нам удастся получить небольшую услугу определенного рода, ну вы понимаете?
– Можете пройтись туда и проверить, каковы наши шансы.
– Да мне без разницы, – отмахнулся Гриссал, – у меня все равно есть новости.
– Мы именно поэтому встретились?
Гриссал смутился:
– Без понятия. Насколько мне известно, мы столкнулись совершенно случайно.
– Естественно, – согласился Нолон и еле заметно усмехнулся.
Его собеседник в ответ улыбнулся более радушно.
– Хочу вам сообщить, что побывал на поле, которое находится за пустыми зданиями на краю города, там все катится в пропасть и идет на все четыре стороны. И там есть болото, отчего земля слегка, не знаю, вязкая, что ли? Деревьев почти нет, все покрыто зарослями камышей. Вы понимаете, о каком месте я говорю?
– Вполне, – ответил Нолон, не то заскучав, не то притворившись, что ему тоскливо.
– Когда я туда добрался, почти стемнело. Вот-вот должны были показаться звезды. Уверяю вас, у меня и в мыслях не было что-то делать. Просто решил прогуляться по полю, несколько раз повернул, забрался чуть дальше, чем обычно, а потом увидел нечто странное в камышах, таких больших, гораздо выше меня, с остроконечными метелками наверху. Они были очень прочные, не согнуть, только слегка покачивались на ветру. Возможно, даже трещали, когда я продирался вперед, за это, правда, не поручусь. А потом я наклонился, хотел получше разглядеть то самое, на земле. И говорю вам, мистер Нолон, оно было прямо там. Вырастало из почвы, словно…
– Что было, мистер Гриссал?
Тот опомнился, стал говорить тише, не желая дальше испытывать терпение слушателя, и откинулся на спинку стула:
– Лицо. Прямо там, размером, не знаю, где-то с окно или с картину на стене, только оно было на земле, и не прямоугольное, а овальное. Словно кто-то похоронил великана… или, вернее, маску великана. Только края ее, я бы сказал, были вплетены прямо в почву. Глаза закрыты, неплотно – оно не казалось мертвым, расслабленным – да, но не мертвым. Его губы, удивительно пухлые, терлись друг о друга. Ровный цвет кожи, пепельно-серый, мягкие щеки. В смысле они выглядели мягкими, я их не касался. Думаю, оно спало.
Нолон поерзал на стуле и посмотрел прямо в маленькие глазки Гриссала.
– Пойдите и взгляните сами, – стал настаивать тот. – Луна сегодня достаточно яркая.
– Не в этом проблема. Я с большим желанием пошел бы с вами, не важно, что вы там увидели. Но сейчас у меня другие планы.
– Другие, – повторил Гриссал так, словно ему открыли некий тщательно скрываемый секрет. – И какие же у вас планы, мистер Нолон?
– Давно решенные и неизменные, если вы, конечно, можете представить себе нечто подобное в наше время. Вы слушаете? А то мне показалось, вы носом клюете. Риньоло, художник, и не тот, о котором вы, возможно, подумали, решился на крайне необычный шаг. Спросил меня, не хочу ли я осмотреть его студию. Насколько мне известно, в ней никто никогда не был. И никто не видел того, что он рисует.
– Никто из ваших знакомых, – добавил Гриссал.
– Разумеется. До этой ночи так и было. Но сегодня это изменится, если все пойдет по плану. Коли все пройдет нормально, я стану первым, кто увидит, что стоит за пространными монологами Риньоло. Надеюсь, вся эта суета того стоит. Я мог бы пригласить вас.
Нижняя губа Гриссала чуть оттопырилась, и он ответил:
– Спасибо, мистер Нолон, но это больше по вашей части. Я думал, что, когда расскажу о своем открытии…
– Естественно, ваш случай крайне интересен и необычен, мистер Гриссал. Но мне кажется, он из разновидности тех явлений, что могут и подождать, не так ли? К тому же я не рассказал вам о работах мистера Риньоло.
– Можете рассказать сейчас.
– Пейзажи, мистер Гриссал. Ничего, кроме пейзажей. Другим он не занимается и часто хвастается этим. Никаких людей. Никаких толп. Ничего, что бы указывало на обитаемость и ее ужасы. Только безмятежная природа, где ничто не двигается, не живет и не умирает.
– Очень интересно, очень.
– Я подозревал, что вы скажете нечто подобное. Я также думаю, что вы бы заинтересовались еще больше, если бы хоть раз слышали размышления Риньоло о его полотнах. Впрочем, вы все увидите и услышите сами. Что скажете? Сначала студия Риньоло, а потом посмотрим, сможете ли вы найти это старое поле снова?
Они решили, что идея провести вечер за этими занятиями – и именно в такой последовательности – неплоха.
Поднявшись из-за стола, Нолон бросил последний взгляд на окно в доме на другой стороне улицы. Похоже, пока они с Гриссалом беседовали, в комнате погасили свет, а потому оставалось загадкой, стоит ли там сейчас кто-нибудь, наблюдая за ними, или нет. Застегнув длинные пальто до шарфов, обматывающих шеи, двое мужчин в полной тишине прошли через парк, где земля светилась аквамарином под холодными звездами, похожими на мертвые глаза бесчисленных статуй.
– Прошу вас, смотрите под ноги, ступайте аккуратно, – сразу сказал Риньоло, когда посетители вошли в студию. Он слегка запыхался, взбираясь по лестнице, хрипел, беспрестанно бормоча себе под нос: – Это место, о, это место…
На полу с трудом можно было отыскать хотя бы клочок свободного пространства, все было загромождено, поэтому предупреждение практически не имело смысла. Телосложением Риньоло не походил на своих гостей, он больше напоминал карлика, а потому двигался куда свободнее в этом захламленном доме.
– Видите, – продолжил художник, – что здесь, наверху, у меня не комната, а скорее стенной шкаф, что жаждет превратиться в комнату, распухая во все стороны, создавая все эти ниши и альковы, окружающие нас, эту бесформенную галерею укромных уголков. Где-то здесь есть окно, не знаю точно где, под одним из полотен, наверное. Но вы же на картины пришли посмотреть, а не любоваться видами из окна, которое находится черт знает где. Да и глядеть там не на что.
Затем Риньоло провел посетителей по извилистому лабиринту закоулков, указывая на картины. Некоторые каким-то замысловатым образом крепились к стене, другие холсты прислонялись к ней, словно в изнеможении. Говоря о том или ином полотне, художник делал шаг в сторону и позволял гостям насладиться работой, стоя в отдалении, как вежливый, но несколько заскучавший куратор редко посещаемого музея, жалкая фигура в болтающемся на теле костюме, словно сотканном из пыли. Увядшее лицо Риньоло казалось безжизненной маской; кожа имела тот же тусклый цвет, что и одежда, и была такой же дряблой и обвисшей; на общем фоне выделялись лишь полные серые губы; волосы пучками пробивались на черепе, походя на вылезшие без спроса сорняки, а глаза состояли как будто из одних белков, они словно закатились куда-то под лоб, стараясь разглядеть, что же там скрыто.
Пока Нолон рассматривал пейзажи, Гриссал не мог оторвать глаз от самого отшельника, хотя и очень старался соблюсти приличия. Но чем больше он пытался не обращать внимания на Риньоло, тем скорее снова принимался всматриваться в обвисшую складками кожу, бледное лицо и непокорные пучки волос. В конце концов Гриссал потянул Нолона за рукав и начал что-то шептать тому на ухо. Компаньон посмотрел на него, словно говоря: да-да, я знаю, но в любом случае постарайтесь вести себя вежливо, после чего снова принялся за изучение великолепных картин Риньоло.
Все они походили друг на друга и носили названия вроде «Неорганическая вселенная», «Трактат о вымирании», «Бесчувственный путешественник». Обещанный на полотнах пейзаж скорее предполагался, чем показывался. Тут и там виднелись намеки на какие-то формы, пробивался цветовой эффект или силуэт, но по большей части эти картины можно было описать как отрицание материального бытия, протест присутствию и любовь к пустоте. Естественно, Гриссал сделал вывод, что эти полотна призваны высмеять и запутать того, кто на них смотрит. Возможно, интуиция подсказала Риньоло, что у зрителей возникло такое мнение, и она вдохновила его на следующую речь, сказанную захлебывающимся лихорадочным голосом человеком, который проснулся от испуга.
– Думайте о картинах что хотите, мне все равно. Перешептывайтесь, у меня очень плохой слух. Скажите, что мои пейзажи не притягивают взгляд, не взывают к подробному их изучению. Тем не менее именно в этом заключается моя цель, и, насколько мне кажется, полотна идеально ей соответствуют, работают на нее малейшими деталями. Я провел немалое количество времени внутри каждого холста и как творец, и как обычный житель, и теперь их границы для меня не существуют, а я не существую для них. Поймите, когда я говорю «житель», то ни в коей мере не подразумеваю, что своими неуклюжими ногами я топтал эти лестницы цвета или что возлагал вот это самое тело на какой-нибудь возвышенный уступ, где воображал себя повелителем всего, что видел. У этих картин нет хозяина, нет пророка, ибо плоть и ее органы не могут там действовать – некуда идти, не на что смотреть обычными глазами, нет мыслей, которые мог бы обдумывать могучий разум. И созданные мной проходы никуда вас не приведут, ибо некуда и некому идти. Вы можете спокойно оставаться там, где находитесь, и не отправляться в великие путешествия, уж точно не из этого мира в какой-то другой. Я хочу сказать следующее: для того чтобы поселиться в моих пейзажах, надо, буквально выражаясь, прорасти в них. Они – рай для людей, странствующих во сне, но только для тех, которые никогда не поднимаются на ноги, которые забывают о цели своего путешествия, забывают, что вообще существуют, а потому они никогда не достигнут абсолютной тьмы по ту сторону грез, но будут вечно странствовать по моим землям, граничащим с небытием и соседствующим с бесконечностью. Так что, видите ли, критики мои, на этих маленьких полотнах изображена постоянная связь с пустотой, жизненно важное уничтожение и совершенно декоративная вечность…
– Да какая разница, – прервал монолог Гриссал. – Что так, что этак звучит все равно неприятно.
– Вы вмешиваетесь, – вполголоса одернул его Нолон.
– Я вразумляю старого пустобреха, – так же тихо возразил Гриссал.
– А где конкретно вы видите неприятность? Как мне кажется, все совсем наоборот. Я знаменит своими пейзажами, и могу заявить, что истинное спасение можно найти, только соединившись с ними. Нолон понимает. Не стоит идти по пути страдания, когда убежище совсем рядом – целый мир, куда можно уйти. Для посвященного каждое из этих полотен – это бухта, куда может заплыть любой; каждая линия – зазубренная или волнистая – это берег, на котором можно в забытье смотреть на море, пока прибой безболезненно не унесет вас прочь; каждый складчатый комок лучей – это звезда, в свете которой вы беспечно купаетесь, пока ваше сияние не потухнет. Это, джентльмены, возможность для любого проявить свой талант про-ек-ци-и. Места, на основе которых созданы мои картины, действительно существуют, признаю. Но они находятся вдалеке от зрителя. Тогда как мои пейзажи позволяют вам чувствовать себя как дома, те, старые, отвергают вас, держат на расстоянии вытянутой руки, а потом и вовсе выбрасывают из картины. И так со всем там, снаружи – все смотрит на вас злобными глазами. Но вы можете справиться с этой невыносимой ситуацией, перепрыгнуть через ограждение, так сказать, и для разнообразия перейти в мир, которому вы соответствуете. Если мои пейзажи кажутся вам незнакомыми, это лишь потому, что с другой стороны все иначе. Все станет предельно ясно, когда вы увидите мой шедевр. Пожалуйста, пройдите за мной.
Нолон и Гриссал беспомощно посмотрели друг на друга и последовали за художником к узкой двери. Открыв ее крохотным ключом, Риньоло жестом указал гостям проследовать внутрь. В проем пришлось протискиваться.
– Вот это место действительно похоже на шкаф, – прошептал Гриссал Нолону. – Тут, по-моему, даже развернуться негде.
– Ну, тогда выйдем отсюда спиной вперед, если что-нибудь пойдет не так.
Дверь со стуком захлопнулась, и на какое-то мгновение на земле не осталось места более темного, чем эта маленькая комната.
– Смотрите на стены! – крикнул Риньоло снаружи.
– Стены? – прошептал кто-то. Сначала во тьме появились складчатые комки лучей, о которых рассказывал художник, только эти были гораздо крупнее, более многочисленными и ярко светились, в отличие от тех, ограниченных тесными маленькими полотнами. Они появлялись со всех сторон, как сверху, так и снизу, внушая зрителю непреодолимое убеждение, что крохотная, похожая на могилу комнатушка разрушилась или превратилась в усеянный звездами коридор ночи, и теперь человек висит в космосе, в абсолютном вакууме. И когда гости касались твердых стен, ползали по полу, это только еще больше запутывало их, чувство невозможности происходящего не приносило облегчения. От маленьких булавок, расположенных с высокой точностью, уходили неравномерные мазки, выполненные в бесконечной гамме оттенков от серебристого до голубовато-серого, иззубренные по светящемуся краю. А затем похожие на нити серовато-зеленые волокна света стали пробиваться в пространстве между пузырчатых фистул сияния, трещинами разбегаясь по стенам. Эти тончайшие, похожие на волоски щупальца рассекли черноту в припадочной ярости размножения, пока пейзаж вселенной не стал волокнистым и сетчатым. А потом пространство стало изнашиваться, отваливаться лохмотьями, космический мох повис сияющими пучками, переливающимися бородами. Но картина не стала сумбурной, она напоминала самое обыкновенное болото или затопленное водой поле. Наконец ниоткуда пробились вверх, быстро пересекаясь друг с другом, образовывая замысловатые, четко выверенные узоры, и столь же неожиданно застыли огромные стебли. Странные растения зеленовато-голубого цвета были увенчаны шелестящими розоватыми коронами, похожими на мозги с колючками.
Похоже, создание картины подошло к концу. Зрителям явили все реальные эффекты: реальные, так как еще один, сейчас разворачивающийся перед ними, явно был иллюзией. Посетителям казалось, что в недрах иссеченного гобелена сетей и стеблей сплетается что-то еще, захороненное в самой трясине, но медленно поднимающееся на поверхность.
– Это лицо? – спросил кто-то.
– Да, я тоже его вижу, – ответил другой, – но не уверен, что хочу этого. Я не совсем понимаю, где нахожусь в данный момент. Давайте постараемся не смотреть на него.
Крики из маленькой комнаты заставили Риньоло открыть дверь, оттуда в студию спинами вперед вывалились Нолон и Гриссал. Какое-то время они лежали среди мусора на полу. Художник быстро запер шкаф, после чего абсолютно неподвижно встал рядом с гостями, в белках закатившихся глаз не читалось и малейшего интереса к состоянию гостей. Когда те наконец сумели подняться на ноги, то быстро обменялись несколькими репликами, стараясь говорить вполголоса.
– Мистер Нолон, я узнал место, которое, по-видимому, должна изображать эта комната.
– Я в этом не сомневался.
– Я также уверен, что знаю, чье лицо видел сегодня на том поле.
– Кажется, нам надо идти.
– О чем вы говорите? – потребовал разъяснений Риньоло.
Нолон показал на большие часы, висящие высоко на стене, и спросил, правильно ли те показывают время.
– Они всегда точны, – ответил художник, – так как я не видел, чтобы их стрелки хоть раз сдвинулись с места.
– Ну, тогда благодарим вас за все.
– Нам нужно уходить, – добавил Гриссал.
– Погодите минуту! – крикнул Риньоло, когда гости направились к выходу. – Я знаю, куда вы сейчас идете. Кое-кто, и я не скажу вам кто, сообщил мне о вашей находке в поле. Я это сделал, ведь так? Вы можете мне о ней рассказать. Хотя нет, не нужно. Я наконец-то вошел в картину. Бесконечность с отделкой, абсолютный полет! В общем, я прошел сквозь пасть мирового зверя, не почувствовав укуса. О, возможно, там еще есть для меня работа. Но начало положено, не правда ли? Я одной ногой вышел за порог, я смотрю в окно. Шаг за шагом, а затем… вечность. Правда? Нет, ничего не говорите. Покажите мне, где это, я должен туда попасть. У меня есть право туда попасть.
Не имея понятия, как отреагирует экстравагантный Риньоло на отказ, и думая о возможных действиях со стороны анонимного информанта, Нолон и Гриссал уважили просьбу художника.
Три фигуры прибывают на сцену, где царит полная тишина. Их силуэты передвигаются осторожными шагами через росчисть, медленно, практически без какого-либо заметного движения. Вокруг них стоят скрещенные стебли высоких трав, застывшие, неподвижные, с заостренными живописными кончиками. Над ними висит круглая луна, правда, свет ее какой-то тусклый, похожий на блеклую белизну книжных страниц, украшенных затейливыми рисунками. Трое, один гораздо ниже остальных, останавливаются перед густыми зарослями стеблей необычной формы. Человек поднимает руку и указывает в их сторону, маленькая фигура делает шаг вперед. Двое замирают, тогда как коротышка растворяется в темных густых зарослях. Какое-то время можно разглядеть его ботинок с носком, направленным к земле, и ногу в серой ткани брюк. А потом исчезает все.
Двое продолжают стоять на месте, не жестикулируя, держа руки в карманах длинных пальто. Они смотрят в темноту, где исчез третий. Вокруг них пересекаются стебли высоких камышей, над ними висит круглая луна.
Двое отворачиваются. Они слегка склоняются вперед, крепко прижимают руки к ушам. Потом медленно, двигаясь почти незаметно, покидают сцену.
Поле снова пустое. И внезапно все оживает, картина наполняется движением и звуком.
После неожиданного приключения Нолон и Гриссал вернулись к тому самому столу под деревьями, где встретились этим вечером. Помимо зажженной свечи в бесформенном зеленом пузыре, на нем теперь стояли два невысоких стакана и высокая, правда, тонковатая бутылка.
Собеседники методично осматривали приборы и друг друга, словно не желая тревожить покой вокруг.
– А там есть кто-нибудь, в том окне? Ну, вы понимаете, о чем я… – спросил Гриссал.
– Вы считаете, мне надо посмотреть?
Гриссал уставился в стол, затягивая паузу, а потом заметил:
– Мне все равно, мистер Нолон. Одно могу сказать: то, что произошло сегодня, было крайне неприятно.
– Что-то подобное случилось бы рано или поздно. Скажем прямо, он слишком много мечтал. Его слова не имели смысла, о котором стоило бы упоминать, к тому же он всегда говорил больше, чем следовало. Возможно, кто-то в конце концов откликнулся на его речи.
– Я никогда не слышал таких криков.
– Все кончилось, – тихо произнес Нолон.
– Но что с ним произошло? – воскликнул Гриссал и схватил стакан, похоже, даже не заметив этого. – И почему Риньоло так кричал, почему сказал, что все оказалось трюком, насмешкой над его мечтами, особенно эта «грязная тварь в земле»? Почему вопил «не хоронить его навечно в этой странной, ужасной маске?»
– Возможно, он запутался, – сказал Нолон и принялся разливать напиток из бутылки по бокалам, его рука еле заметно дрожала.
– А потом он умолял убить его. Но он же не хотел этого, совсем. Скорее наоборот. Риньоло боялся… Вы знаете, чего он боялся. Почему же…
– Мне действительно нужно все это объяснять, мистер Гриссал?
– Наверное, нет, – тихо произнес тот, явно смутившись. – Он хотел уйти, сбежать, прихватив с собой…
– Вот именно, – спокойно пояснил Нолон, оглянувшись по сторонам. – Он хотел сбежать оттуда, не сделав… Ну, вы сами знаете. Как бы это выглядело?
– Подало бы пример.
– Но его похоронили заживо в этом болоте, он даже сознания не лишился. Это как-то слишком.
– Думаю, мы уже сказали достаточно. Давайте же извлечем урок из ситуации и выпьем, прежде чем двигаться дальше.
– Я не уверен, что хочу пить, – сказал Гриссал.
– Я не уверен, что в этом случае у нас есть хоть какой-то выбор.
– Да, но…
– Тише. Сегодня наша ночь.
В освещенном окне дома на противоположной стороне улицы виднелась колеблющаяся тень. Вечерний легкий ветер пронесся по маленькому парку, и зеленое пламя свечи отблесками замерцало на двух безмолвных лицах.
Глас из костей
Тьма, царившая в вышине, была глубока и неколебима. Возносилась к ней башня с одним-единственным окном, освещенным тусклым дрожащим огоньком. Россыпь огней поменьше гнездилась у башенного подножия, тоже объятого мраком. Одним из огней тех был свет газовой лампы, утопленной в стене на границе старокаменной улицы. Сияние фонаря расползалось по серой кладке, подсвечивая и пару стоящих недвижимо у стены фигур. В непроницаемых, безупречных лицах тех двоих не было ни кровинки, их плечи не вздымались под темными одеждами – простые создания с длинными худыми перстами и резкими чертами. Их взгляды были обращены к высящейся в конце улицы башне – к одному-единственному ее окну наверху. Периодически кто-то выглядывал наружу, с самого краешка оконной рамы, лишь на краткий миг – перед тем, как снова исчезнуть из виду. То был житель комнаты, в которой, казалось, всякая тень трепетала вослед за тем, что ее отбрасывало.
Тени расползались без спешки и суеты, захватывая комнату пядь за пядью и изменяя очертания самых простых вещей в ней. Всякий силуэт накладывался поверх другого, порождая хаос нагроможденных друг на друга форм. Порой сама комната становилась длиннее, шире или выше. В процессе неспешных трансформаций она то протягивалась бесконечно в недра великой тьмы, то сжималась в лабиринт тесных зачерненных переходов.
Обитатель комнаты не терял бдительности, не позволяя превращениям отвлечь его. Вот что-то, укрываясь мраком, шевельнулось вдоль оконной рамы, пользуясь тенью как маской. Он ударил пяткой по стене – та будто бы пористо продавилась, не сильно, лишь слегка. Но тень ничего не скрывала – по крайней мере теперь. И когда он медленно протянул руку к включающей лампу цепочке и потянул за нее – не свет, но голос заполнил комнату.
– Мистер Хохотун! – взвизгнул он, окружая себя сонмом отголосков.
– Хо-хо-тун, – вторил ему похожий голос.
С какой-то летаргической осторожностью он скользнул к окну и стрельнул взглядом за подоконник. Он и представить не мог, что эти надорванные, пронзительные голоса принадлежат тем двоим на улице. Ни разу еще на его глазах они не открывали рты, чтобы обратиться к нему, называя по какому-либо очередному сымпровизированному имени. У высокой стены грубой кладки они, как и прежде, стояли – прямые, застывшие, чутко выжидающие. Он отвел взгляд.
– Мистер Часовщик!
– Тик-так, тик-так…
Сделав еще один осторожный шажок, он встал в самом центре окна. Пускай теперь они увидят его, пускай узнают. Но те, что были доселе столь терпеливы в своем бдении, оставили свои посты. Затухающее эхо, мечущееся по комнате, было поглощено тенями.
А потом он различил новые отголоски – уже не лишенные определенности или намерения, как многие из тех звуков, что производила постройка, в коей он пребывал: все эти протяжные стенания древесных балок или быстрое потрескивание, могущее исходить откуда угодно. Нет, эти новые, особые звуки не искали анонимности. Существовал некий фокус, центр, в коем они сходились. Шаги, скрипы закрывающегося окна или медленно отворяющейся двери, какие-то передвижения в соседней комнате – все они говорили на странном языке, взывая к царствующим над всем теням и участвуя в их грандиозных планах.
Он стал переходить из комнаты в комнату, кропотливо исследуя и теряясь в самых невероятных предположениях. Пусть окна и пропускали слабый стеклянистый свет, его всякий раз смущали некие трудноуловимые изменения в устройстве помещений, в чьих стенах те окна были прорезаны. Вынужденный свернуть за какой-то незримый угол, он уткнулся в маленькую дверь, окруженную по контуру вспыхивающим и гаснущим ореолом света, который пробивался изнутри. Он открыл дверь – по ту сторону оказался длинный низкий коридор с рядами маленьких мигающих ламп вдоль обеих стен. Застыв, он смотрел прямо перед собой. Казалось, в промежутках абсолютной темноты в коридоре что-то возникало – рой каких-то неясных форм, не до конца рассеиваемый возвращающимся светом, сонм узловатых призраков, как-то связанных с самими стенами, простирающих куда-то свои бесформенные конечности. Присев на корточки, он скрестил руки на груди, дабы ненароком не коснуться чего-нибудь, к чему притрагиваться не стоило. Когда свет снова заполнил коридор, он сорвался с места и побежал – чувствуя, как подталкивает его сила, которой он не мог управлять, которая не была частью его самого. Он врезался в перила – те уберегли его от падения в глубокий лестничный колодец с плещущейся далеко внизу тьмой.
Лестничные марши, по которым он стал спускаться вниз, вскоре обнаружили свою переменчивую природу. Уводя его все ниже и ниже, в незнакомые недра башни, они не предлагали пути к побегу – лишь к отступлению. Остановившись на мгновение, чтобы сориентироваться в окружающем его царстве темноты, он вновь уловил эхо голосов.
– Мистер Коту-под-Хвост! – дразнили они его в унисон.
Он продолжил свой спуск, решив покорно принять любой исход, куда бы лестница его ни привела, двигаясь с той непреодолимой отрывистостью, что овладела его телом и смутила все его мысли. Эхо чужих шагов следовало за ним. Сами шагавшие, нагоняя его, промелькивали на мгновения перед взглядом – маленькие, едва заметные, необычные на вид сферические объекты, проносившиеся мимо него по лестнице и исчезавшие прямо на глазах. Кажется, скоро те двое внизу смогут увидеть его. Смогут до него добраться.
И верно, странная лестница закончилась – он стоял на самом фундаменте башни, на земле, что напоминала сырую глину, холодную и жирную. Впереди тянулся неприглядный коридор – почти туннель, – со стен коего сочилась испускавшая сероватое свечение жидкость. Были и другие коридоры, а еще – двери в скользких стенах. Казалось, никакого иного выбора, кроме как спрятаться в одной из комнат за одной из дверей, у него не было – ибо, оказавшись на этой скользкой земле, он уже не мог идти так быстро, как раньше, когда спускался сюда.
Он сворачивал в один коридор за другим. К тому времени двое преследователей уже вышагивали вместе с ним по темным катакомбам. Пришло время укрыться за одной из дверей, каждая из которых прекрасно скрывала тайну того, что за ней скрывалось.
Комната, в которой он закрылся, была освещена более тусклым светом, чем проходы снаружи, – неверным маслянистым сиянием, словно поднимавшимся из густых луж и пятен плесени, что испещряли жирный пол. В комнате царила атмосфера нечистоты и разложения. В конце концов он всегда оказывался в подобном месте. Этому не было предела. Бежать некуда. Гниль разъедала все кругом, но каким-то образом эти стены все же стояли – стояли будто бы уже целую вечность. Он не припоминал, чтобы хоть когда-то было по-другому. Нет, должен же быть выход! Надо было найти какое-то другое место – не такое, как все те, прежние. Кто-то ведь здесь должен что-то знать. И он твердо вознамерился найти себе убежище поприличнее, но пара фигур вдруг вышла навстречу ему из какой-то темной ниши в комнате.
– Мистер Топотун, – сказала одна из них, не размыкая тонких губ.
Значит, говорили не они сами, а нечто другое! Нечто другое озвучивало свои мысли через них, посредством их, подобно чревовещателю.
Развернувшись и бросившись к двери, он обнаружил, что та застряла в раме – темная субстанция облепила ее края, просачиваясь в комнату, подобно черному растопленному жиру.
– Топ-топ-топ, – прошептали надвигающиеся голоса.
Вынырнув из забытья, в этот раз он очнулся совсем в другой комнате. Его глазам предстала маленькая каморка с голыми стенами, освещенная лишь слабым свечением, пробивающимся через узкую пробоину в массивной запертой двери. Окон в этом закутке не было. Песчаный пол был слегка скошен – как будто его плохо утрамбовали. Он лежал у стены в темноте, и лишь его худые ноги протянулись к полоске света у двери.
К нему обратился чей-то шепот. Слова его медленно набирали силу, но каким-то образом оставались абстрактным звуком, лишь заигрывающим со смыслом, но никогда не обретавшим его до конца. Голос, похоже, долетал до него через стену, потому как в комнате он был один. И все же интонации его были выразительными, пронзительными даже, словно этого препятствия для него не существовало.
– Послушай, – сказал голос. – Ты слышишь меня? Я здесь пленник, и теперь, когда тебя привели в башню, ты тоже пленник. Так было не всегда. Здесь все изменилось с моим появлением. Что здесь было раньше – я сказать не могу. Не могу вспомнить, как все было до меня. С тобой, наверное, то же самое. Знаю, ты пытаешься понять, кто привел тебя сюда, что произошло. Ты же меня слушаешь? Знаешь, их кто-то создал. Он – тот, кто сделал их. Ему под силу такие вещи. Он сделал что-то еще, и он продолжает творить до сих пор. Ибо он никогда по-настоящему не умирал. Возможно, он еще вернется, и тогда все снова изменится – потому что и он сам изменился. Как у него получается выстраивать такие места, как это, – не мне судить. Кости и тени – ты слышишь? Белизна костей и чернота теней. Теперь он ушел, но ушел не насовсем. И голос, который ты сейчас слышишь, – не вполне мой голос, теперь это лишь отголосок, эхо. Я слышал так много голосов – что удивительного в том, что стал я их эхом? Тени приманили меня, завели далеко в глубину мрака – но ведь и ты прошел таким путем? Что-то в самих наших костях тянется во мрак теней. Таков Его великий замысел. Где собираются кости – там сгущаются тени. Все сущее здесь служит теням, все здесь – в угоду их умыслу, а умысел тот – сплошь тайна. Кости безмолвствуют, потому что тени отняли у них голоса. Такова Его мечта. Теперь мы все – слуги теней, а тени забрали голоса у костей, чтобы те насытили их черное чрево. Тени отняли голоса – и они пользуются ими, слышишь, что я говорю? Все изменилось, но все продолжается – согласно замыслу Его. Таков наш удел в эту кошмарную эпоху. Наше бытие продолжается – но оно уже не то, что раньше. И я не могу сказать, что произойдет теперь, не скажу, когда это произойдет, – ведь тени забрали голоса у костей и насытили свое черное чрево. Я только хочу, чтобы все закончилось. Большего я не стерплю. Кто бы мог подумать, что…
Но речь прервалась, когда дверь, заскрипев, медленно отворилась внутрь, пропуская в темницу сбивающее с толку сияние. В проеме стояли две фигуры, худые, темные, лишенные черт, на фоне белого пламени. Они двинулись к нему с механической синхронностью, обступили его, сжавшегося в комок, с двух сторон, а затем легко подняли с пола. Он неуклюже боролся – схватив одну из бледных рук, он резко рванул ее на себя. Кожа соскользнула с запястья и смялась, будто перчатка. Под ней оказалась какая-то плотная масса, напоминающая темную глину для лепки, перемешанную с бледной костной мукой.
Они вывели его в узкий коридор со скругленными стенами, где яркий свет множества подвешенных факелов устранял любые намеки на тени. Дверь соседней темницы, как он заметил, была широко распахнута. Дернувшись прочь из крепкой хватки конвоя, он заглянул внутрь – там никого не было. Но когда его поволокли дальше по коридору, казалось, что что-то движется по стене пустой камеры, уклоняясь от света. Они миновали и другие темницы с распахнутыми дверьми, и в каждой он подмечал это странное волнение на плоскостях стен, указывавшее на то, что не так уж эти мрачные комнаты и пусты.
Бессловесные стражи протолкнули его через остроконечный дверной проем, прорезанный в серой внутренней стене коридора. С другой стороны оказалась каменная лестница, что, извиваясь, уходила в самое сердце тюрьмы. Он медленно и неуклюже стал восходить по ней, поддерживаемый с двух сторон длиннопалыми руками. И вот на изгибающейся вбок стене появились тени, соединяясь в бесплотное и бесформенное существо, слагая собой химеру-проводника, знавшую здешние дороги – и поведшую его куда-то наверх. И пусть освещение кругом не менялось – с каждым шагом перед глазами становилось все темнее. Он приближался к какому-то циклопическому, неохватному источнику мрака, великому нексусу теней, месту рождения и, возможно, также кладбищу, где обретались, выжидая, вещи, лишенные вещества.
Лестница подошла к концу, и они поднялись сквозь нишу в полу в центр просторной залы. Здесь им явлен был новый вид освещения – бледно-зернистая фосфоресценция, распространявшаяся кругом и, казалось, исходившая от нескольких прозрачных урн, беспорядочно расставленных то тут, то там прямо на пол или на какие-то бесформенные предметы. Каждая урна была заполнена бесцветным, порошкообразным веществом, которое и порождало то холодное колеблющееся свечение – не столько разгонявшее мрак, сколько перекрывавшее пространство залы неким вторым слоем реальности, преобразующим то, что было скрыто под ним.
Ибо в этом лихорадочном блеске все потеряло и плотность, и конфигурацию, которыми могло первоначально обладать. Широкие и высокие стеллажи, казалось, пошатывались, едва держась на неровном полу. Горизонтали высоких полок кренились, угрожая извергнуть вниз бесчисленное множество книг, кое-как поставленных туда. Множество томов уже было разбросано по полу, вырванные их страницы скатались в шероховатые кучи, грозя взметнуться в воздух, гонимые дуновениями сквозняка, в любой момент. В дальнем уголке залы выжидающе застыл арсенал любопытных приспособлений, либо закрепленных на стене, либо подвешенных на толстых силовых кабелях. Вся эта машинерия вполне могла оказаться призрачной, фантомной, и явить свою бесплотность как раз при попытке воспользоваться ею. Предназначенные для свежевания, вскрытия и измельчения, эти приборы простояли без дела целую вечность, испещренные пятнами коррозии; даже длинный низкий стол, над которым нависли рабочие части ужасных механизмов, едва не рассыпался в прах.
Тем не менее стражи уложили его туда и оплели ремнями – столь старыми, что он мог легко разорвать их одним-единственным усилием. Истинное положение вещей либо не волновало этих суровых исполнителей, либо было недоступно им. Они трудились над выполнением рутинной задачи, когда-то, быть может, и имевшей цель, – но не теперь, когда нагрянувший распад разъел и преобразил привычную для них среду. Сквозь мглу, дрейфующую по зале, он наблюдал, как стражи почтительно собирают со стола какие-то крупицы – остатки давным-давно проведенной экзекуции. Ссыпав добычу в сундук, они заперли крышку, с автоматизмом бывалых носильщиков подняли ношу за ручки и потащили прочь, спустившись по лестнице в центре комнаты. Их тяжелые шаги шаркали по ступенькам большой тюремной башни. Куда они направлялись, он не ведал, но и не думал, что это имеет для него хоть какое-то значение.
Двигаясь с трудом, будто бы не вполне проснувшись, он встал со стола и увидел, что в зале есть окно, один-единственный проем наружу, лишенный стекла. Окно было настолько плотно заполнено чернотой, что казалось лишь тенью, отброшенной на стену. Осторожно обходя нагромождения мусора на полу, он приблизился к нему и перегнулся через подоконник. До полуразрушенных строений старой улицы внизу было жутко далеко. Стоя у окна, он вглядывался в великий колодезь темноты, будто бы обладавший странным магнетизмом и удерживающий непомерно высокую башню от того, чтобы воспарить окончательно в безмолвие непроглядных небес. Несколько минут спустя он отвернулся от оконного проема. Теперь он был один, и ничто не удерживало его более в этом месте.
Но двинувшись к лестнице с твердым намерением уйти, он вдруг помедлил и окинул внимательным взглядом груды мусора на полу. То тут, то там он примечал обломки костей, остатки какого-то имевшего здесь место людоедского пира. И, конечно же, страницы – исписанные убористым почерком до черноты, скомканные и сваленные беспорядочными кучами. С сомнением протянув руку к ближайшему выдранному листу, он вчитался в написанное. Ему стало казаться, что перед ним проясняется сюжет таинственной авантюры, что фразы отделяются от бумаги и повисают в воздухе, образуя заклинания и формулы, – он почти что слышал, как произносит их чей-то надтреснутый голос. «Соглашение между тьмой и костным веществом, – вещал незримый колдун, – тени, связывающие воедино кости и костные остовы, становящиеся тенями». И тогда он пришел к пониманию других вещей: «…твердь, ободранная до костей… смрадная плоть земли, освежеванная и низвергнутая в астрономическую тьму». Невольно становился он учеником этого мертвого знания, внимал теории и воображал практику: «Кости, размолотые до идеальной чистоты, до жемчужного блеска, должны быть посеяны в тень, где взрастут легионы голосов, вещающих в исступленной гармонии».
Каким-то образом эти слова взывали к нему сквозь глас из его костей; и теперь он боролся с тенями, голодными до тех обломков, что усеивали пол кругом, и до его собственных костных опор, все еще надежно укрепленных во плоти. В ушах зазвенел визг несметных алчных теневых полчищ. Неужто любая кость в этом мире, оставленном своим создателем до поры возврата, всегда будет пребывать во власти теней и мрака? Неужели работа, начатая когда-то в башне, так и будет продолжаться? Может ли здешнее проклятие прорасти в иные миры, иные места… в само ничто? Как и тот, другой узник башни, он вдруг захотел, чтобы все как можно скорее закончилось.
Именно тогда услышал он глас из костей, заговоривший совершенно о другом. Слова его не несли печать безнадежной привязанности к этому миру. Наоборот, они пробудили в нем воспоминания о другом времени, или другом месте, не столь испорченном преображениями. Насколько он помнил, ничего подобного никогда не приходило ему в голову. Задуманное им, возможно, связано было с чтением слов, выведенных рукой Создателя – может, и не Создателя вовсе, но такого же пленника, прибывшего из другого времени или другого места, или из времен и мест, существовавших задолго до этого мира или любого из миров. Соглашение между тьмой и костным веществом. Костные остовы, становящиеся тенями. Извечная тьма. Может статься, выход все же был. И Создатель открыл то окончательное изменение, благодаря коему возможно было отринуть все перемены и никогда к ним не возвращаться. Не нескончаемая жизнь в преображении, а лишенное преображений забвение – вот что необходимо. По всей видимости, оставался еще кто-то, кто что-то знал: из всех принципов, слагающих все, что можно было величать миром, каким-то образом этот был упущен или забыт. Сама мысль была стерта из памяти всех, кого он встречал, равно как и из его собственного сознания. Когда-то она почиталась крамолой, когда-то незыблемость небытия напрашивалась на перемены, и с течением веков ее искоренили, внушив пред ней страх. Но Создатель, прибегнув к древней магии, воссоздал тайну гласа из костей. Познавшие ее отказались от вечной участи метаморфоз и от беспрерывного ужаса циклических преображений.
Восторгаясь своей вновь обретенной смертностью, он подошел к окну и перемахнул через подоконник. Теперь для него все кончено. В один прекрасный день эта ужасная греза о вечных переменах, пленившая нас в гибнущем мире, коему и вовсе не стоило существовать, оборвется раз и навсегда – для всех ее заключенных.