Колонна утомлена. Это видно и по шагу коней, и по движениям всадников.
От края до края земли растягивается колонна, и кажется, будто она охватывает всю планету.
Пустельга встревожена. Она не любит людей.
И вдруг грязная, покрытая кое-где водой обочина приходит в движение, словно оживает сама земля.
Сплошь в черноземе, восстают из грязи люди, выплевывают зажатые в зубах камышинки. Не отерев глаз, ощупью находят лежащие рядом, укрытые сухой травой пулеметы и начинают с колена стрелять по колонне.
Они почти не видят всадников, больше слышат. Слышат их крики, ржание их лошадей, как до этого, лежа под слоем грязи, слышали шаг их коней.
Равнину накрывает неистовый лай пулеметов.
Пустельга кричит, но голос ее тонет в грохоте. Она не понимает, что происходит, глаза ее широко раскрыты, голос хрипл.
Люди и кони падают, разбитые свинцом, предсмертно бьются на земле.
Пулеметчики швыряют гранаты, земляные деревья вырастают в одно мгновение посреди толпы всадников. Деревья множатся, превращая степь в леса и перелески. Их ветви рвут людей и коней на части, выбрасывая в небо алые фонтаны.
Пустельга испуганно молчит, не понимая, что происходит.
Черные люди наконец протирают глаза и уже совсем зряче расстреливают смешавшееся убегающее войско.
Быстрыми уверенными движениями меняют диски на пулеметах, не давая волне огня остановиться.
Шальная пуля пролетает рядом с пустельгой, тронув кончик ее крыла. Птица не пугается. Она думает, ее задел летящий жук.
Солнце горит на плечах облепленных грязью людей, на вороненых стволах пулеметов, на сверкающих из-под чернозема глазах.
Люди-грибы разбегаются, и ничто не может остановить их бегство.
Где-то вдали их встречает лай новых пулеметов, и они ложатся, как колосья во время жатвы.
Разгром завершен.
Пустельга беззвучно парит над степью, усеянной мертвыми и умирающими людьми и животными. Умирающие кричат, бьются в агонии, смотрят в небо гаснущими глазами.
Все кончено.
Покрытые грязью, словно рожденные землей люди прекращают стрелять, неся пулеметы, будто детей на руках, собираются в группки, разговаривают, смеются.
Земля сохнет на их коже и отваливается, открывая голое тело. Они стоят посреди степи радостные, что-то возбужденно рассказывают друг другу, сетуют, что нельзя покурить.
Пустельга, успокоенная тишиной, снова кричит.
Разлитая по черной земле кровь горит и сияет на солнце.
КАРТОШКА
— Батька, хлопцы танк в плен взяли, — расплывшись в широкой, как Днепр, улыбке, выпалил с порога высокий мосластый боец.
— Не бреши, — искоса глянул Номах и снова вернулся к карте.
— Вот те крест! — подался вперед боец все с той же широченной улыбкой.
Номах бросил карандаш, порывисто поднялся, оправил ремни портупеи.
— Пошли! И смотри, если брешешь! Света не взвидишь.
— Ой, батька, я с четырнадцатого года воюю. Уже всякий свет повидал. И тот, и этот.
Аршинов, Щусь, Каретников, остальные члены штаба тоже задвигали с грохотом стульями.
— Где он хоть, танк твой?
— От Салтовки версты две будет.
— Это не тот, что Щуся под Текменевкой, как зайца, гонял?
— Должно, он. Про других тут не слыхать было.
— Тогда откуда ж он под Салтовкой взялся? Там ведь и белых поблизости нет.
— Врать не буду, не знаю, — развел руками солдат. — Но мы с хлопцами так кумекаем, что заблудился он. От своих отстал и заблудился.
— Отстал… Он что, кутенок?
— Ну, не знаю. Может, в темноте не туда свернул. Может, сломался, а уж потом, когда свои ушли, починиться смог.
— Если б сломался, его подорвали бы и вся недолга.
— Что ты меня, батька, пытаешь? Я столько же, сколь и ты знаю.
— Так вы оттуда не вытащили никого, что ли? — Батька остановился, поглядел снизу вверх на бойца колючим взглядом.
— Нет, Нестор Иванович. — Улыбка сошла с мосластого загорелого лица. — Мы уж стучали, стучали, мол, выходите, не тронем. Не отвечают.
— Ладно, по коням. На месте разберемся. Щусь, Задов, со мной, остальные тут.
Номах взмахнул затекшими от долгой неподвижности руками, суставы звонко хрустнули.
— Как же вы его взяли-то, такого борова? — спросил батька, когда вдали показалась болотно-зеленая неуклюжая громадина.
— Так ему Шимка гусеню гранатой подорвал, он и встал.
— Годится. А скажи-ка мне, воин, почему он вас из пулеметов не посек?
— Так у него, похоже, патроны вышли. Он как нас заприметил, дал пару очередей, да с тем и замолчал. Должно, думал, что мы струсим, уйдем, да только не на тех нарвался. А тут как раз и Шимка с гранатой: получай гостинец. С тех пор, как встал, так и молчит, ни выстрела.
— Для себя, поди, берегут, — подмигнул довольный Номах.
— А то для кого ж. Наружу теперь особо не постреляешь. Мы им все щели, откуда стрелять можно, деревянными пробками забили.
— Дело.
К танку подъехали, впрочем, с осторожностью. Неподвижная насупившаяся громадина не могла не внушать чувства опасности.
Номах сошел с тачанки, подошел к бойцам, стерегущим танк.
— Тихо там?
— Как в гробу, батька.
Номах обошел танк по кругу, остановился у двери, огляделся в поисках щелей, из которых можно было бы выстрелить, постучал рукояткой зажатого в кулаке револьвера.
— С вами говорит командующий анархо-коммунистической повстанческой армии Нестор Номах. Предлагаю выйти и сдаться. Жизнь и безопасность гарантирую лично.
Он наклонил ухо к броне, но не услышал ни звука.
— Повторяю предложение. Ваш выход в обмен на гарантии безопасности.
Снова тишина.
— Слышно меня? Эй, в танке!
Он заколотил сталью о сталь. Броня отозвалась низким гулом.
Номах повернулся к бойцам.
— Там точно кто-то есть? Утечь не могли?
— От нас-то? Если только духом бесплотным, — охотно заверил его маленький, словно карлик, Шимка. — Как я ему ходилку перебил, так мы и обложили его кругом. Некуда им было деваться.
— Или, может, там и не было никого, а, орел? — подковырнул бойца Номах.
— Как это, не было? А вел кто? Стрелял? Не, такого быть не может, — сначала растерянно, а потом все уверенней выдал тот.
— Ладно, ладно. — Батька успокаивающе поднял ладонь. — Щусь, он у тебя под Текменевкой сколько народа положил?
— Да душ пятьдесят на тот свет переправил.
Батька нехорошо улыбнулся.
— Так что ж? Моего слова вам мало? — крикнул он в дверь и, снова не дождавшись ответа, заявил: — Тогда я снимаю свои гарантии.
Он последний раз стукнул рукоятью револьвера по броне.
— Молитесь, золотопогонные.
Оправил ремни, тряхнул головой и сквозь сжатые зубы произнес:
— Дрова. Под днище, сверху, вдоль бортов. Засыпать его дровами и поджечь.
Три тачанки и еще бойцов десять пешими несколько раз отправлялись к видневшемуся вдалеке лесочку и натащили кучу сушняка размером с хороший стог.
— Пока хватит. Но до темноты еще сходить надо будет, — одобрил Номах. — И вот еще что. Труба или прут железный найдется у кого?
В одной из тачанок отыскался обрезок трубы полтора метра длинной, возимый неизвестно для чего и неизвестно с каких пор. Русский человек часто бывает бестолково и нерасчетливо запаслив.
— Дверцу им подоприте, — указал Номах на танк. — А то, чего доброго, еще выйти захотят.
Мосластый и Шимка подставили камень, установили на него конец трубы, другим концом подперли дверь. Забили ногами, чтобы труба плотнее встала враспор.
— Сделано, — крикнули весело.
— Обкладывай дровами.
Когда огонь принялся лизать сухие бревешки, Номах дал команду отойти шагов на сто от танка.
— Хрен его знает, ну как там рванет чего. Убьет еще.
— Чему там рваться? Ежли снарядам, так они б давно по нам пальнули.
— А если там ящик гранат, скажем? Или пять ящиков?
— Тогда ста шагов может и не хватить, — деловито согласился карлик Шимка.
— Ничего, хватит, — снял папаху Номах. — Коней распрягите, нехай пасутся. Тут и заночуем.
До заката оставался еще час-полтора.
Майское солнце садилось в молодую, пахнущую резко и свежо, как малосольные огурцы, листву ближайшего перелеска.
Соловьи, дурея, изнывали по балкам. Далеко по округе разносились их раскаты и трели. Заслушаешься, и голова идет кругом не хуже, чем от самогона.
— Доброе место, — огляделся Номах.
Нестор любил песни истомленных весной соловьев. Слушать их он готов был часами. Другое дело, что ему, командиру войска в десятки тысяч штыков, нечасто удавалось вот так запросто послушать их пение.
Номах разложил шинель на дне тачанки и улегся, подложив под голову папаху.
Завечерело. Скрылось солнце, взошла луна. Свет ее поплыл половодкой по степи, сделал все вокруг неверным, чуть дрожащим, словно действительно видимым сквозь легкую прозрачную воду. Ветер доносил запах цветущей черемухи, смешанный с дымом. Соловьи изводили небо и землю песнями. Сердце билось в груди, словно у пятнадцатилетнего, в голову лезла восторженная чепуха о любви, теплых руках, качающихся косах, податливой мягкости девичьего тела…
Номах сам не заметил, как уснул.
Проснулся он от прикосновения к плечу.
— Батька, хлопцы картошек напекли. Будешь?
— Картошки-то? Давай…
Номах тяжело кивнул головой, просыпаясь. Потер руками лицо. Увидел яркие, как глаза волков, звезды высоко над собой. Луна уже скрылась за горизонтом, тьма поглотила степь.
— Долго я спал?
— Часа четыре, должно.
Батька сошел с тачанки, сел на попоны рядом с бойцами. Тут же на лопухах лежали крупные обугленные картофелины. В черной шкуре их кое-где светились дотлевающие искры.
— Где пекли-то? Там? — Номах указал в сторону танка, на четверть зарытого в неистово-красные раскаленные угли.
Углы брони, пушка, стволы пулеметов, остывая, нежно отсвечивали алым.
— Там, — подтвердил мосластый. — Я все брови себе спалил, пока картохи закладывал да вытаскивал. Жар невозможный. Чисто адище.