Нормальный как яблоко. Биография Леонида Губанова — страница 27 из 77

И всё это разделило поэтов. Они, правда, это ещё как следует не осознавали. Демонстрация привлекла к ним внимание. И на поддержку «босых и горячих» отправилась небольшая делегация – Михаил Каплан и Владимир Буковский. Это активные участники литературных чтений у памятника Маяковскому, которые начинались на рубеже 1950–1960-х годов. Из этой же компании – Юрий Галансков.

Оттепель позволила молодёжи собираться и «угощать» друг друга стихами. Однако с течением времени и тексты, и речи начали приобретать политический характер. В силу этого начались аресты активистов. У Буковского был проведён обыск, в ходе которого сотрудники правоохранительных органов изъяли его записи о необходимой демократизации комсомола. Когда начали шить дело, обозначили найденный документ как способствующий развалу ВЛКСМ. Буковского принудительно лечили от «вялотекущей шизофрении». Но он не унимался – и первоначальная социальная позиция превратилась в политическую. И дальше его можно было увидеть на всех протестных акциях – в защиту Синявского и Даниэля, в защиту Гинзбурга и Галанскова и т. д.

Государство плодило диссидентов и противников. Не без помощи западных демократий, конечно, но во многом само.

Каплан же был чуть иного склада. Он не лез на рожон. Но имел серьёзный опыт в издании неподцензурных журналов. За его плечами – «Феникс-61» и два номера «Сирены» (1962). В «Фениксе-61» он был активным участником, а позже использовал не вошедший в него материал для комплектации «Сирены» – уже в качестве редактора.

С чем же они пришли к смогистам?

Батшев рассказывал:

«Губанова познакомили с Капланом <…> он привёл его на одно из смогистских собраний. Каплан сидел, попивал водочку, хмыкал в рыжую бородёнку, отмалчивался – прислушивался, вглядывался, словно чего‐то ждал».

Сам Каплан уточнял, как его занесло к юнцам:

«И вот как-то сижу я у [Буковского], а он мне говорит: “По моим сведениям, есть группа молодых людей – СМОГ. Надо им помочь. Прошу тебя, Миша, это сделать”. <…> В это время в другой комнате проснулся Мамлеев, который был похмелён и тоже направлен на усиление СМОГа. Приехали мы в квартиру Лёни Губанова… Кто-то сидит, печатает на машинке почасовой план взятия Кремля: 12 ч. 10 мин. – Спасские ворота, 12 ч. 15 мин. – Боровицкие… (По-моему, это Бат печатал). <…> Поговорили: как да что, как будем им помогать. Рассказали, как мы организовывали чтения на “Маяке”. Нас с Мамлеевым кооптировали в заместители председателя СМОГа»[311].

Мамлеев – великий писатель, мистик и свой человек в любой компании (о нём мы ещё поговорим). Уж кто-кто, а он о политике не думал.

Про взятие Кремля – скорее выдумка Каплана. Аккуратный Алейников, осторожный Кублановский и, наконец, чистый лирик Губанов вряд ли бы стали даже в шутку играть в нечто подобное. Но всё это очень симптоматично.

Собственно, с этой встречи всё и пошло не в ту сторону.

Коммуна в Игнатово

После демонстрации Батшев предложил выбраться в Подмосковье. Там можно отсидеться, пока не утихнет шум, и насладиться природой. Куда выбраться? Был уже чёткий план: «Снимем дачу у Иодковского – он к нам хорошо относится, а на даче не живёт, в Икше – на той стороне канала».

Губанов включился в эту идею и расписал, чем можно заняться в смогистской коммуне: «Мы там устроим “курсы повышения квалификации” для смогистов, будем читать лекции – про футуризм, про имажинизм… Конкурсы проводить – на лучшую рифму, к примеру, или на лучший сонет…»

Скинулись по рублю – и выехали.

В конце мая перевезли вещи и печатную машинку. Алейников на одной из стен избёнки нарисовал мелом ангела. Но на этом не остановился и решил поиграться в актуальное искусство: добавил гвоздей, пару тряпок, несколько железок – и получился, как он говорил, поп-арт. Местные жители ходили и удивлялись.

Сам Алейников вспоминал об этой поездке так[312]:

«…Эдик-Эдюня-Эдмунд Иодковский нас пригласил пожить у него на даче, в пустынной деревне Игнатово, вблизи от станции Икша, и это я оценил, был ему благодарен за кров, потому что уже тогда шевельнулось во мне предчувствие грядущих моих бездомиц, – и там, в деревне Игнатово, был деревянный дом, и пруд, и леса, и канал с проходящими вдоль домов и лесов окрестных судами, был май, все было в новинку мне, и я отдышался немного, хотя и не успокоился, и растапливал печку, смотрел на пламя, варил картошку, писал, то стихи, то письма…»

В другой книге он уточнял обстановку[313]:

«На столе у меня стоит игрушечная каравелла, вот ещё одна, и ещё, острова, и лодки с гребцами. Всё это – раскладная игра. Обычный картон. Стены избы мы, живущие в этом укроме, обклеили репродукциями из журналов: “Лайфа”, “Экрана”, “Фильма”, “Америки”, “Фото” и прочих»[314]. Это о внутреннем убранстве, а вот о внешнем: «В [деревне] – церковь с ободранным куполом, палатка с кое-какими продуктами, да поля, да пруды, из которых воду таскают вёдрами бабы местные, да распахнутое всем ветрам и мечтаньям небо. Печь иногда топлю. Часами смотрю на огонь. Есть чай, кофе, хлеб, табак, есть трубка, есть сигареты. Есть – Губанов, Батшев, Михалик Соколов. Сплошные смогисты. Кое-кто ещё из приятелей приезжает сюда, погостить».

Здесь можно говорить о калькировании жизнетворчества имажинистов, которые тоже по сути своей жили в коммуне (Есенин, Мариенгоф и Старцев). А если затрагивать творческое воплощение пребывания Губанова в Игнатово, то, во-первых, точно известно только об одном стихотворении под названием «Четвёртого числа» («Откуда благодать»), написанном в электричке «Москва – Икша» и посвящённом Владимиру Батшеву[315]:

Мы те ещё грибы,

которых не собрать.

Бюстгальтерам судьбы

не с молоком ли спать?

Я знаю, что смешон,

что волосы в поту,

но ёлкой наряжен

который раз в году?..

А во-вторых, как мы предполагаем, есть ещё целый ряд стихотворений. Датировки у них нет, но косвенные признаки указывают на разбираемый период. Рассмотрим первое стихотворение[316]:

Когда в походе сон вдруг станет лишним,

а ночь согреет руки над костром,

я сразу вспомню станцию Затишье

с июльским небом, солнцем и дождём.

<…>

И лишь тогда я понял, что поэзия —

не только восхитительный закат,

а иногда и бритвенное лезвие,

которое берёт с собой солдат.

Что страх и смерть – холодное оружие,

что пыль и дым – косметика земли,

что, если у людей душа порушена,

на тело их, пожалуй, не смотри.

Но всё же ведь цветут на свете вишни,

и не бывают битвы без потерь,

так пусть нас ждёт на станции Затишье

поэзия не пройденных путей!

Икша восходит к финно-угорскому «икса/икша» – «залив, заводь, затон». Возможно, Губанов переосмысляет это как станцию Затишье. Тем более это может объясняться ещё серьёзной или игровой конспирацией: не писать про станцию Икша, но найти какой-то эквивалент для неё.

Или – вот другое стихотворение[317]:

А человек? И он похож на дерево,

и он в кругу друзей живёт, как в листьях.

Приходит холод, опадает дерево,

и остаются только сны да письма!

Рядом ещё одно стихотворение с дачной обстановкой[318]:

Рисует мальчик лес под дождиком

с крыльца терраски.

Мечтает мальчик стать художником,

влюблённым в краски.

Рисует лес и там за далью

всё небо сразу.

И лишь ему природа дарит

свой мир и разум.

В глаза мальчишке смотрят сосны

сквозь дождь, по-лисьи,

а он к осенним краскам сослан,

к осенним кистям.

Пока смогисты отдыхают и набираются сил на новые свершения, судьба их уже тасует: кто-то окончательно уйдёт в политику, кто-то останется раздувать угли поэзии.

«Сфинксы»

Там же, на даче в Игнатово, появился первый номер журнала «Сфинксы». Батшев рассказывал:

«Сидя на даче Иодковского в Икше, кто-то из нас отстукивал на машинке (стареньком “Ундервуде”) дветри-десять страниц, постепенно перепечатывая номер журнала». Смогисты много спорили, как его делать. Печатать ли только своих, давать стихи и прозу неподцензурных поэтов или набирать исключительно хорошие стихи? В итоге решили найти золотую середину».

Удивительно, но Алейников, присутствовавший там же, утверждает, что всё было иначе[319]:

«Всё это делалось кем-то, – под шумок, на волне успеха смогистского, то есть нашего, в основном моего и губановского, за которым всё остальное выстраивалось в разномастную, длиннющую, километровую, жаждущую успеха дополнительного, своего, который урвать успеть бы надо, пока не поздно, безобразную, многолюдную <…> слишком алчную, глупую очередь, не оставшуюся в истории <…> слава богу, что все обошлось, не замешан я в безобразии, не участвовал я в бестолковщине чьей-то, с чьими-то, видно, амбициями и претензиями на своё, под бочком у героев, тёпленькое местечко в литературе <…> это делалось – без меня».

Доводилось слышать, что «Сфинксов» делал один Тарсис. Но в это мало верится. Редактировал, да. Но материал набирали и подбирали определённо люди молодые и горячие. А Валерий Яковлевич визировал и давал своё громкое имя этому предприятию.