Вот уже восемь месяцев вся Россия смотрит на нас, ждёт от нас…
Чего она ждёт?
Что можем сказать ей мы, несколько десятков молодых людей, объединённых в Самое Молодое Общество Гениев – СМОГ?
Что?
Много. И мало. Всё и ничего.
Мы можем выплеснуть душу в жирные физиономии «советских писателей». Но зачем? Что они поймут?
Наша душа нужна народу, нашему великому и необычайному русскому народу. А душа болит. Трудно больной ей биться в стенах камеры тела. Выпустить её пора.
Пора, мой друг, пора!
МЫ!
Нас мало и очень много. Но мы – это новый росток грядущего, взошедший на благодатной почве.
Мы, поэты и художники, писатели и скульпторы, возрождаем и продолжаем традиции нашего бессмертного искусства. Рублёв и Баян, Радищев и Достоевский, Цветаева и Пастернак, Бердяев и Тарсис влились в наши жилы, как свежая кровь, как живая вода.
И мы не посрамим наших учителей, докажем, что мы достойны их. Сейчас мы отчаянно боремся против всех: от комсомола до обывателей, от чекистов до мещан, от бездарности до невежества – все против нас.
Но наш народ за нас, с нами!
Мы обращаемся к свободному миру, не раз показавшему своё подлинное лицо по отношению к русскому искусству: помогите нам, не дайте задавить грубым сапогом молодые побеги.
Помните, что в России есть мы».
Но поэтов уже ничего не могло спасти. Любой шаг – культурный или политический – уже не просто вёл на плаху (понятно, что все там окажутся), а ускорял процесс.
Вегин рассказывал[366]:
«Спустя некоторое время, пытаясь изменить тактику и обратить молодые таланты на свою сторону, Лёню и нескольких его близких друзей пригласили на беседу в отдел пропаганды ЦК комсомола. Была такая чёрная, очень реальная сила, пережёвывающая всех, кто не возражал быть пережёванным <…> Лёня и его команда держались достойно и пытались диктовать свои условия, но сделка не состоялась».
14 апреля 1966 года прошло последнее выступление смогистов. Решили выйти к памятнику Маяковского – почитать стихи. Но долго продержаться не удалось. Александр Васютков вспоминал:
«…нас всех забрали. Сначала загнали в отделение милиции на станции метро: как входишь со старого входа, сразу налево маленькая комнатка, нас туда человек сорок запихали. Батшева отпустили сразу, потому что на него уже дело было заведено, понятно было, что он и так по этапу пойдёт <…> меня и моего приятеля школьного увезли на “Волге”. Приятеля за что забрали? Он читал стихотворение Евтушенко: “Я на пароходе «Маяковский»…” и ещё “Когда румяный комсомольский вождь на нас, поэтов, кулаком грохочет…” <…> Привезли нас в здание за “Домом книги” на Тверской, без вывески, без всего. Отправили к разным следователям <…> А остальных, которые оставались в комнатке на “Маяковской”, их всех потом выстроили в шеренгу и посередине улицы Горького погнали туда же, куда нас привезли на “Волге”. Я сам не поверил сначала: как это в Москве, в центре, посередине улицы Горького гонят колонну?! Но вот было».
Символично, что привезли в отделение за книжным магазином «Москва», то есть за домом Эренбурга. Старый советский зубр уже тяжело болел и никак не мог помочь. Он умрёт 31 августа 1967 года (день в день через шестнадцать лет после Цветаевой) – и вот тогда уже смогисты окажутся в полном подполье, без единого просвета.
После выволочки 14 апреля – Алейников просто собрал в чемодан все свои стихи и прозу и сжёг от греха подальше.
Борис Кучер рассказывал, как их, студентов-художников Строгановки, поставили перед выбором – или учёба, или дружба с поэтами-смогистами:
«Я сейчас анализирую по прошествии времени: что мы могли? Мы же простые студенты. Нас вызвал декан, который срок мотал от Сталина, автор проекта Волго-Донского канала – Поляков[367] – и сказал: “Ребята, прекращайте всё это дело и учиться давайте. У вас нестыковка началась. Мы монументалисты, у нас кропотливый труд, нам нужно вдумчивое отношение, надо изучать анатомию, работать над моделями, в тишине, как Леонардо да Винчи. А тут – рвут на себе свитер”. У нас за Строгановкой был свой отдел КГБ. Вызвали и туда.
Сидит молодой парень, об-ра-зо-ван-ней-ший, кагэбэшник. И начинает нас вербовать, чтоб мы писали, доносили. Я спрашиваю его: “Какого рожна?” – “А какого рожна смогистов «Голос Америки»[368] цитирует? Они подрывают советскую государственность” И всё в таком духе. Начал мне рассказывать про разведку, про романтику этой работы, про Зорге. Я ему говорю: “С нами учится Андрюша Долгих, сын члена Политбюро, почему вы им также не займётесь? (Сейчас понимаю, что это мой грех…) При чём тут смогисты? При чём тут Лёня Губанов? Они патриоты России. А эти ребята жируют, какие-то пластинки приносят и слушают, ну, чёрт знает что! Я сам из Севастополя. Я патриот на сто процентов. На двести процентов! Вы знаете, что такое Севастополь? Я же там после войны жил. Из Владивостока семья прилетела. Мой отец служил на тральщике – это небольшой кораблик, который мины вылавливает. По городу водили отряды нацистов. Вот они ходят-бродят, просят воды-хлеба. А мы воспитаны были. Патриоты! Там везде «За Родину!» и «За Сталина» на всех домах написано, на дотах. Везде! Я оттуда. Я так воспитан. И вот приехал в Москву учиться, а тут начинается хрень такая”. А он, кагэбэшник, сидит, репу чешет – ответить нечего. Тусовались, пока могли тусоваться. Лёня несколько раз приходил в Строгановку. А я его встретить не мог. Сердце от этого разрывалось. Но декан меня предупредил: или видишься со смогистами и вылетаешь, или заканчиваешь институт… Всё быстро рассыпалось, раскудахтолось, разлетелось»[369].
Другой художник, Николай Сенкевич, столкнулся с допросами «Галины Борисовны»[370]:
«…вызвали в КГБ.
Дознаватель – плюгавенький мужичок словно с застиранными голубыми глазами.
– Какие у вас дела с Губановым?
– Творческие.
– Какие могут быть творческие дела с сумасшедшим?
– Степень здоровья определяют только врачи.
Он начал орать что-то бессвязное, дёргался, как эпилептик.
Мне было не страшно, даже весело. Ничегошеньки они, ленивые, не знают. Только то, что Губанов бывает у меня дома. И всё.
Пригрозив исключением из Литинститута, он от меня отстал. В институт действительно пришла бумага с утверждением, что я антисоветчик, и с требованием исключить. Но на ректорате мой совсем не храбрый руководитель семинара Лев Кассиль вдруг разбушевался и заявил: “С каких это пор КГБ командует литературой?”».
Но были и серьёзные последствия. Николай Недбайло получил три года ссылки. Владимир Батшев как тунеядец отправился на пять лет в Сибирь. Вера Лашкова провела год в предварительном заключении.
Вадим Делоне направил письмо в Идеологическую комиссию ЦК КПСС с требованием легализации СМОГа – и вскоре был исключён из МГПИ и из комсомола.
Выгнали из МГУ – Михаила Соколова, Аркадия Пахомова, Владимира Алейникова.
Чтобы сбежать от всего этого хоть ненадолго, в мае 1966 года Губанов и Алейников – семьями – снимают дачу в Переделкино. Всё организовала Алёна Басилова – она присмотрела подходящий дом и договорилась с хозяевами об оплате. Алейников вспоминал: «…две небольшие комнаты, на втором этаже и на первом, в деревянном доме, с просторным участком, где густо росли высокие сосны, где был избыток зеленой травы, в том числе и крапивы, где близко, за шатким, условным забором, за откосом, поросшим цветами, проносились, крича, электрички, нарушая время от времени подмосковную тишину…»[371]
Дача вроде и в глубине сосновой рощи, и вроде рядом с железнодорожной станцией, где с утра пораньше открывался небольшой продуктовой магазинчик с дешёвым пивом и вином.
Алейников рассказывал об одном курьёзном случае. Весна уже переходила в лето. Ночь обрастала градусами Цельсия. И не только Цельсия. Губанов маялся, никак не мог уснуть. Басилова – вся из себя изящная, в белой до пят ночнушке – вышла покурить, подышать свежим воздухом, возвращается – и ей прилетает хорошенький удар с ноги. Она выбежала из комнаты, отправилась наверх к Алейникову и его жене. Её встретили, отпоили чаем, всю ночь успокаивали. А наутро как ни в чём не бывало вышел Губанов и начал рассказывать, как ловко расправился с привидением.
К ним в гости заглядывали Генрих Сапгир, Наталья Горбаневская, Борис Дубовенко и, конечно, смогисты из тех, кто ещё оставался в Москве…
Смогистов разгоняют, а в это время в Нью-Йорке выходит большая (на 300 страниц!) антология «Новые русские поэты»[372], где наряду с Пастернаком или, скажем, эстрадниками Евтушенко и Рождественским появляются Бродский и Губанов.
Издаваться на Западе – хорошо, денежно, можно с тамиздатом прийти к читателю… Но Губанов не торопился, несмотря на заманчивые предложения. Верил, что могут издать на Родине.
Но при случае любил отчасти выдумать, отчасти прихвастнуть.
Сергей Мнацаканян как-то встретил его на площади Маяковского: «…он поздравил меня со стихами, которые были напечатаны в “Юности”, а потом не без обиды произнёс: “А у меня в Нью-Йорке выходит однотомник!”»[373]
Виктор Агамов-Тупицын рассказывал схожий эпизод: «[Губанов утверждал], будто у него на Западе – ”восемь изданных томов”. И все верили, что каждый француз или американец за чашкой кофе читает томик Лёни Губанова. Такие же мифы распространялись и о художниках. “Зверев на Западе – кумир! – говорили в определенных кру