«Старик – всё будет тип-топ. Если я на неделе соберу деньги, то прихиляю к тебе! Ясно. Я тебя по-прежнему люблю. Ребята на ногах держатся!!! Новый год справили херово, но ничего… Я болел два дня и был пришибленный, как ромашка, на которую положили топор. Сейчас мысли самые хаотичные. Хожу в костюме, на меня все оглядываются. Стоит сорокаградусный маразм. Закончил поэму “Преклонив колени”. Кое-где читал! Сейчас хочу отпечатать и прислать – тебе! За мной дикие хвосты[480], как у самых гениальных ящериц. Меня побаиваются и здороваются шёпотом, через губу, в которой махонькая дырочка! Ну вот пока и всё. О выезде сообщу телеграммой. Целую».
Чтобы узнать о «пришибленности» друга, Батшев стал писать остальным. 18 февраля ответила Вишневская: «К Лёне езжу – он жив-здоров. Алёнка тоже вроде». Судя по тому, что Губанов и Басилова прописаны вразброс, можно сделать вывод: либо произошла очередная ссора между ними, либо вновь возник дурдом.
Что же касается поездки Губанова в Большой Улуй, то ссыльный Батшев выкроил из своей зарплаты деньги и выслал их через Бориса Дубина. Тот обнадёживал и 4 сентября, то есть спустя более чем полгода от первых обещаний, заверял: «К тебе в 20-х числах приедет Лёня».
Губанов не приехал.
Батшев много позже с грустью вспоминал об этом: «Конечно, Губанов не приехал, да и не мог приехать, поскольку, получив деньги, тут же пропил их “за моё здоровье”, а общение со “своими”, потому что накатывался поэтический кризис, я ощущал его, как приближение обезумевшего паровоза, и верил, что только присутствие кого-то знакомого, поэта, не похожего на меня, поможет удержаться. Увы!»[481]
В дневниках Игоря Холина сохранилась запись от четвёртого ноября 1967-го: «Губанов, кажется, вновь в сумасшедшем доме. Указ о политическом хулиганстве»[482]. Его взяли по делу Гинзбурга. И допрашивали, пока он находился в аминозиновом шоке.
У Батшева же вскоре случилась амнистия.
В январе 1968 года собрали со всех по копейке – вышло 40 рублей. 9-го числа Васютков отправил их в Большой Улуй, но предупредил, чтобы Батшев не торопился в Москву. В самом разгаре был новый судебный процесс.
В итоге ссыльный поэт вернулся домой только в марте.
8. Дела, дела, дела
С закрытыми глазами видел пулю
Она тихонько кралась к поцелую.
О мужестве
Жизнь продолжалась. Губанов кутил. Рядом его жена, друзья, товарищи, поклонники и поклонницы, собутыльники. Всё хорошо и идёт своим чередом. А трудности?..
А трудности будут преодолены.
Новый, 1968, год встречали на Садово-Каретной в большой и разбитной компании. Валентин Воробьёв расписывал это действо практически как мистерию[483]:
«Сексуальный мистик Юрий Мамлеев шептал в ухо Варьки Пироговой о людоедах Замоскворечья. Матерый реформатор стиха Генрих Сапгир обнимал пышную Оксану Обрыньбу. <…> Знаток французской лирики, чуваш Генка Айги внушал приблудному португальцу Суаресу, что главное в поэзии – белое на белом, остальное дерьмо. <…> Вокруг стола, как мухи над навозной кучей, роились “самые молодые гении” с гранёными стаканами в руках. Они прыгали с места на место, втыкали окурки в тарелки соседей, орали, пили и толкались. В тёмном углу, на собачьей подстилке, храпела пара видных “смогистов”, Ленька Губанов и Мишка Каплан. На чёрном троне, вся в фальшивых брильянтах, восседала “женщина” Алёна Басилова с поклонниками по бокам.
Харьковский закройщик Лимонов чистил горячую картошку, а дантист с сияющим зубом разливал по стаканам водку. <…> За фанерной стеной кто-то подозрительно громко трахался, не обращая внимания на общество. Ровно в полночь, под бой кремлевских курантов, известивших начало Нового года, из угла выполз поэт Губанов, ловко прыгнул на стол с объедками и завыл, как ненормальный: “Ой, Полина, Полина, полынья моя!” Его прервал пьяный голос снизу: “А воспеть женщину ты не умеешь!” Самый молодой гений затрясся, как припадочный, опрокинул ведро с капустой и с криком “Бей жидов!” прыгнул на обидчика Каплана. Под дым, звон и гам смогисты покатились по полу, кусая друг друга. Гей, славяне!.. Войну поджигали со всех сторон. Как только верх брал Каплан, то все хором кричали: “Долой чёрную сотню!”, как только выкручивался Губанов, то кричали: “Дай, дай ему прикурить!”».
Во избежание недоразумений стоит сказать, что антисемитизм, который здесь можно усмотреть, явно носит игровой и, может, отчасти провокационный характер. Иные скажут, что употребление слова «жид» в каком бы то ни было контексте неприемлемо и само по себе многое говорит о человеке. Но это уже их проблемы, переживания и травмы.
Губанов всерьёз об этом не думал.
О чём думал всерьёз, так о закручивании гаек. 1968 год выдался полным судебных процессов, траурных мероприятий и какого-то всплеска абсурда по всему миру.
Губанов видел, что у его дома пасутся топтуны, а за ним самим вьются хвосты. Ищет защиты. Пишет «Молитву»[484]:
Дай закату три зарплаты,
Домовому – треск колоды,
Пастернаку – злость лопаты
В облигациях урода…
Ну а мне дай мужество —
Никогда не оглядываться!..
Здесь Пастернак сопрягается не только с Мандельштамом («Дайте Тютчеву стрекозу…»), но и с Маяковским, у которого в стихотворении «Я» (1913) век проявляется как уродец[485]: «Время! / Хоть ты, хромой богомаз, / лик намалюй мой / в божницу уродца века!»
Автор же просит о мужестве. Мемуаристы вспоминают, что у дома в Кунцево, на литературных собраниях, на творческих вечерах, в поездках (в том числе и при посещении могилы Пастернака) легко можно было распознать гэбистов в штатском. Мужество «никогда не оглядываться»[486] и жить, как будто вопрошая «Какое, милые, у нас / Тысячелетье на дворе?» – вот что было необходимо поэту.
Пока же была иная картина:
Есть телефон,
но он палач.
Площадка лестничная – плаха.
Есть сорок восемь разных «дач»
в Москве под жёлтою рубахой.
Или из другого стихотворения – «Перистый перстень»[487]:
Этой осенью голою,
где хотите, в лесу ли, в подвале,
разменяйте мне голову,
чтобы дорого так не давали.
И пробейте в спине мне,
как в копилке, глухое отверстие,
чтоб туда зазвенели
ваши взгляды… и взгляды «ответственные».
Вильям Мейланд, живший с Губановым в одном доме, рассказывал:
«…у его подъезда толпились, я чётко вычислял этих людей КГБ. Лёнька задирал их. Слежка была периодической (когда праздник какой-нибудь готовился) <…> Хорошо помню совместную поездку в Переделкино в очередную годовщину смерти Б. Пастернака. Большая толпа людей с хорошими лицами, много молодёжи у могилы под тремя соснами, а неподалёку стоял стационарный киноаппарат на треноге, вокруг которого суетились совсем иные персонажи со стёртыми лицами и бегающими глазами. Лёнька подошёл к одному из них и попросил 60 копеек “на вино”. "Кинодеятель" ему отказал, но Губанов резонно среагировал: “Ты же на мне зарабатываешь и такой жмот…”».
Удивительное дело! Вышла книга Евгения Грига, одного из «топтунов», приставленных к нашему герою. В ней он подробно объясняет, что к чему[488]:
«Наши сограждане все чаще становились объектами слежки. Хорошо помню одно из моих последних заданий в “семёрке” – кстати, усиленную бригаду возглавлял не я, как ожидалось, а офицер из тех, кто всегда работал только “за советскими”. Очень нудный в общении, он запомнился мне ещё тем, что громко чавкал во время еды.
На кого же были брошены эти “усиленные силы”?
А на одного из СМОГистов, разболтанного, неряшливого паренька, поэта Лёню Губанова. СМОГ – Самое Молодое Общество Гениев (да-да, не меньше) чем-то напугало людей из “Дома 2”, они даже приезжали специально инструктировать нас, пугая особой ответственностью задания и агрессивностью объекта слежки…
В “Юности” мне попались стихи Губанова, запомнил строчку: “На меня фасоль набросила белое лассо…”
Лёню обложили со всех сторон, была подключена техника, которая использовалась редчайше. Поэт выпивал с такими же творческими умами, как и он сам, потом женился, ходил в прокуратуру, куда его вызывали с подначки “Дома 2” по каким-то претензиям к творчеству. Правда, посматривал по сторонам: видимо, перспектива быть объектом слежки ему импонировала.
Кого защищал КГБ от Лёни Губанова? Кто подписывал и утверждал эти задания? Некоторые из нас утешались тем, что это, мол, “не наше дело. Как говорится, Родина велела”…».
Процесс четырёх
8 января 1968 года начался новый судебный процесс над активными участниками самиздатовских будней – Александром Гинзбургом, Юрием Галансковым, Верой Лашковой и Алексеем Добровольским.
Заседания проходили при «полуоткрытых» дверях: официально всё было гласно, неофициально – по пропускам. Как и в случае с делом Синявского и Даниэля выдавали «контрамарки», но уже с более строгим отбором желающих попасть в зал суда.
Что инкриминировали участникам?
Галансков установил связь с эмигрантской организацией «Народно-трудовой союз» (НТС), которая издавала журналы «Грани» и «Посев»; вместе с Гинзбургом составил «Белую книгу» (сборник материалов о процессе Синявского и Даниэля) и сборник под названием «Феникс»; написал «Открытое письмо Шолохову».