Нормальный как яблоко. Биография Леонида Губанова — страница 46 из 77

[497]:

Благодарю за то, что я сидел в тюрьме

благодарю за то, что шлялся в жёлтом доме

благодарю за то, что жил среди теней

и тени не мечтали о надгробье.

<…>

Благодарю оранжевый живот

своей судьбы и хлеб ночного бреда.

Благодарю… всех тех, кто не живет,

и тех, кто под землею будет предан.

Благодарю потерянных друзей

и хруст звезды, и неповиновенье

…благодарю свой будущий музей

благодарю последнее мгновенье!

Галансков отбывал срок в мордовском лагере. Прошение о помиловании подавать отказался, ибо это означало бы признание вины. 4 ноября 1972 года умер в лагерной больнице от заражения крови после операции.

Смогисты о нём вспоминали с нежностью. Для них он был и соперник («вождь» Губанов сначала жутко недолюбливал «вождя» Галанскова), и соратник, и собутыльник, и друг.

Басилова любила рассказывать об их первой встрече:

«Я любила кормить голубей на площади Маяковского, ведь я жила неподалеку, на Садовой Каретной улице. Я кормила голубей у памятника Маяковскому, и то ли толпа меня увлекла, то ли сама заинтересовалась, но я оказалась в самом центре происходящих событий. Вокруг памятника кишмя кишели люди, постоянно что-то читали. И я вдруг увидела Юрия Галанскова. Он читал “Человеческий манифест”, это было в духе Маяковского. У него была политическая поэзия, немножко наивная. Когда он прочитал “Человеческий манифест”, начались какие-то странные вещи. Его схватили люди в штатском и вытащили из толпы. Потом передали в руки милиционеров. А потом какие-то дружинники его куда-то повели. Если бы я не слышала стихов, я не обратила бы никакого внимания. Но поскольку я увидела, что руки выкручивают поэту, я, естественно, стала возмущаться. И тогда мне также стали выкручивать руки. Вот так вместе с Юрой Галансковым я попала в какой-то тайный штаб оперативного отряда. И тут на моих глазах его стали избивать, били головой о стену, ногами в живот, кричали: “Сволочь! Ты будешь писать стихи?” И он кричал им в ответ: “Буду!”»[498]

Губанов напишет «Дуэль с Родиной»[499] и посвятит её Галанскову:

Ах, моя дуэль – нет дурней,

семь шагов не пройдено.

Это жуть – дуэль, это гром – дуэль —

мне стреляться с родиной.

Я на пу… на пулю иду,

я ма-му… мамулю в бреду,

помолись, отшельник, и тут

преклонись, ошейник в виду

и в районе сказочной лжи

для победы скатерти сторожи.

<…>

И гудят колокола – Кар… кар,

и опричники поют – скор… скор,

и откроют вам в Москве, здесь, бар,

вы там будете хлебать кровь и кровь!..

Ну а в пятницу… и в пять, всего вернее,

я, Россия, при честном народе

грохнусь пред тобою на колени

там, где кровь и все лицо колотит.

Но лучше «Дуэль с Родиной» слушать в исполнении автора – так она становится заговором, шаманством, волшебством. Ты не понимаешь, о чём большая часть текста, но чувствуешь какой-то электрический заряд, проходящий через сердце.

Таким, наверное, и должен быть текст памяти Галанскова.

Алексей Кручёных

30 мая 1968 года, в день памяти Пастернака, Губанов со товарищи вновь отправляется в Переделкино. На могилу поэта. Что бы ни случилось, в любое время – надо попасть именно туда.

Компания собирается пёстрая: вернувшийся из ссылки Батшев, Делоне, Морозов, Кушев, Вишневская, Соколов, Кублановский и Губанов. Сидели на берегу Сетуни – тогда это ещё можно было сделать, сегодня это речка-переплюйка – и хрустели стаканами с поминальной водкой.

А через пару месяцев провожали в последний путь Алексея Кручёных.

Об этом футуристе мы и поговорим.

Про первую его встречу – случайную! – со смогистами рассказал Юрий Кублановский[500]:

«Я помню, как был поражён, увидев Кручёных. Или Лилю Брик. Разумеется, мы полусознательно, а иногда подсознательно или бессознательно стремились увидеть этих последних из могикан, которые всё-таки до конца советской властью были не переварены и сохраняли искорки былого свободолюбия – культурного в первую очередь. Я учился на искусствоведческом отделении МГУ, где и Алейников, и профессор Сарабьянов, исследователь русской живописи ХХ века, привёл нас в здание ВХУТЕМАСа, где жил сын погибшего в лагере художника Древина. Нам открыл дверь какой-то старичок. В бархатной чёрной шапочке. Сухонький. Сказал: «Кто прочитает сейчас хоть одну строфу Хлебникова, того пущу, а остальных – нет»[501]. Никто из нас не нашёлся. Может, растерялись. Но вышел сын Древина и провёл нас. Мы спросили: “Кто это?” – “А, это Кручёных!” Тень прошлого, вдруг явившаяся в древинскую квартиру».

Независимо от смогистов его встречал и Лимонов[502]:

«…в 1966-м, приехав в Москву попробовать “как тут?”, я ел с кем-то чебуреки в “Чебуречной” на углу улицы Сретенки и Сретенского бульвара. Было известно, что Кручёных посещает эту довольно обычную и бедную, скорее, забегаловку. Кручёных мы не дождались, но когда вышли, то наткнулись именно на него: такой себе грязненький в несвежей одежде, с чёрной хозяйственной сумкой, лямки на локтевом суставе, старичок».

С Кручёных трудно было общаться и дружить. У него был очень сложный характер. Человек он был экстравагантный и чудной. Чтобы вы понимали, о чём идёт речь, приведём дневниковую запись его сверстника и серебренновековца Рюрика Ивнева[503]:

«Вчера В. П. Беляев (художник) клялся мне и божился, что Кручёных в 1920—23 гг. давал деньги в долг под %, причём в заклад брал даже грязное белье, и будто бы вся комната его была завалена грязным бельём должников. Я этому не верю, хотя Беляев обещал познакомить меня с художником, который жил в то время в одной квартире с Кручёных».

Чтобы представить быт Кручёных 1960-х годов, обратимся к воспоминаниям Игоря Шелковского[504]:

«[Мой друг Серёжа] прослышал, что Кручёных продаёт свою библиотеку… можно что-то у него выкупить, выменять. И попросил меня пойти с ним <…> Коммунальная квартира, ещё пять-шесть комнат, на Мясницкой, напротив Главного почтамта. Дома во дворе. Пятый этаж, может быть. Мы поднялись. Соседи нам открыли, показали, где – там тёмный коридор идёт, в конце – комната Кручёных. Мы подходим, стучим. А оттуда крик: “Денег нет!” <…> Опять стучимся. Опять: “Денег нет!” Ну, [мой друг] тем не менее на дверь эту давит, дверь открывается. Мы видим такую сцену: пустая комната, чёрная совершенно, окно занавешено от света. Немножко глаза привыкают, видят: посредине комнаты стоит кровать, на которой лежит человек, затянувшийся до глаз одеялом. Под кроватью ночной горшок и бутылка из-под кефира, а по бокам комнаты, вдоль стен, небоскребами, пирамидки из книг. Вся комната в этих книгах. И мы входим, а он опять: “Денег нет!” Я пытаюсь объяснить, что мой приятель собирает поэзию. А он: “А! А я думал, вы из домоуправления! У меня денег нет!” Он, оказывается, не платил за комнату и боялся, что это из домоуправления пришли. Но постепенно выяснилось, я вот в пользу Сережи все это объяснял, говорил, что у него коллекция книг. Кручёных говорит: “Нет-нет. У меня много книг, но мне совершенно некогда этим заниматься! У меня завтра запись в библиотеке… в Доме-музее Маяковского… потом я с кем-то встречаюсь – у меня нет времени вами заниматься. Я ничего сейчас не могу дать!” А Сережа принёс ещё его сборник какой-то, чтобы он его подписал. И он отказался. “А я вас не знаю! Что я могу написать?! Я же вас не знаю!” В общем, такая беседа неуклюжая была. И мы ушли ни с чем. Ничего не продал и не подписал».

Или вот вам другой портрет – от Марка Ляндо. Поэт его увидел на одном из собраний литературного объединения Эдмунда Иодковского[505]:

«Эдик явился в сопровождении малоопрятного небольшого старика с брезентовым, кажется, портфелем.

“Это Кручёных”, – таинственно шепнул он мне в передней.

Господи, неужели это… Один из великих авангардистов, соратник Маяковского, Хлебникова? И подумать, ещё живой! Но боже мой, каким же он стал за годы нашей Совдепии: торчащий нос, подбородок, остренькие живые мышки-глазки старого Гобсека…»

Но Кручёных не всегда был таким. Если к нему заглядывали близкие или просто знакомые люди, он тут же преображался. Александр Парнис как-то описал такой характерный эпизод:

«В 1964–1965 гг. мы (Анна и я) снимали комнату у Веры Михайловны Синяковой, бывшая комната поэта Н. Асеева. <…> Как я уже писал, у нас неоднократно дома бывал Кручёных, читал стихи. Как-то я показал А. Е. его пьесу “Победа над солнцем” (1913) с его же надписью, адресованной поэтессе Аде Владимировой в 1918 году. Она подарила мне эту книгу. А. Е. взял её и тут же сделал другую надпись – Анне: “Анне Владимировне – настоящей певице и поэту и украинской сирене-соловью, очевидец и слушатель и соавтор оперы «Победа…», 1913–1965 гг. А. Кру”».

Нурия Калева рассказывала, как в 1964 году она вместе с Губановым посетила Кручёных. Футурист принимал их на кухне, ибо боялся, что из его комнаты-архива могут что-нибудь стащить[506]:

«Затеяв с Кручёных спор о футуристах, Лёнька тайно подмигивал мне, давая понять, что просто дразнит старика, дурачится. Вдруг Кручёных резко повернулся ко мне, подошёл вплотную, заглянул в глаза и вскричал: “Вы пишете! Я знаю, Вы пишете!!!” И приняв какую-то актёрскую позу, продолжил: “У нас была поэтесса в Саратове. Она писала: