Дайте мне в любовники аллигатора,
Чтобы мог любить целые сутки,
У меня, у неизвестной поэтессы Саратова,
Ярко накрашенные губы проститутки!”
Читал он упоенно, как бы вгрызаясь в плоть слова, и в те минуты он уже казался мне стариком, вызывающим жалость».
Алёна Басилова рассказывала:
«У Кручёных был “музей Хлебникова”. Музей представлял из себя вот что. В крошечной комнатушке, заваленной книгами, стоял стол. Половина его была покрыта многолетней пылью. На этой-то половине возвышался стакан – когда-то из него пил чай Хлебников. Это и был музей…»[507]
Но это всё – начало и середина шестидесятых. Весной 1968 года футуристу резко поплохело. Николай Харджиев рассказывал, что в конце мая позвонил Кручёных[508]:
«…и на вопрос о состоянии его здоровья ответил: “Учусь умирать”. Через месяц я увидел его в крематории. В гробу лежал худенький не то юноша, не то подросток, с задорно вздёрнутым носиком и почти весёлым выражением лица, как свидетельствующим о том, что умирать совсем не страшно».
Умер он 17 июня 1968 года.
К. И. Чуковский в дневнике писал:
«Суббота 29. Июнь. Умер Кручёных – с ним кончилась вся плеяда Маяковского окружения. Остался Кирсанов, но уже давно получеловек. Замечательно, что Таня, гостящая у нас, узнав о смерти Кручёныха, сказала то же, что за полчаса до неё сказал я: “Странно, он казался бессмертным”»[509].
Когда тело поэта вынесли из квартиры, дворник, спеша освободить пространство для новых постояльцев, вынес всё, что скопилось у Кручёных во двор. А это безумнейшее количество автографов, рукописных альбомов, фотографий, всяческих бумажек и блокнотов с расписками и закорючками гениев. Кручёных был ещё тем гоголевским Плюшкиным!
И всё оказалось на помойке…
На кремации было всего десять человек: Лимонов со своей первой женой Анной Рубинштейн, Алейников, А. Морозов, Айги, Слуцкий, Лиля Брик, Вознесенский, Харджиев.
Лимонов горячился[510]:
«Стране было глубоко положить на Кручёных. Только мы, молодые поэты, смогисты Володька Алейников, Саша Морозов, примкнувший к ним Лимонов, да безумная Анна Рубинштейн явились на кремацию. Кроме этого, присутствовали Геннадий Айги, поэт Слуцкий. И в самый последний момент, гроб должны были уже опускать в преисподнюю, чтобы сжечь останки, в последний момент появились – тогда стройный ещё Андрей Вознесенский в кепочке и Лиля Брик в белых коротких сапогах».
Прощание с гением описывалось во всех подробностях[511]:
«Под достоевский плач скрипок присутствующие стали прощаться с Последним футуристом. Айги поцеловал труп в лоб. Морозов также нашёл в себе силы поцеловать труп в лоб. Алейников дотронулся рукой до цветов на груди трупа. Анна Моисеевна задержалась над покойным, внимательно разглядывая его, и втиснула под сложенные на груди руки многострадальные хризантемы. Эд, следуя вдруг нахлынувшему на него детскому страху перед покойником, вцепился в колонну и не сдвинулся с места…»
Такие дела – так уходят легенды.
Тот же Лимонов спустя пять дней – 21 июня – написал стихотворение[512]:
Как вчера зажигали Кручёных
Так стоял я в слезах под очками
Так же в гробе лежать буду я
И такая же участь моя
В полдень душный сойдутся немногие
И придёт Лиля Брик под зонтом
И лежать будут косточки строгие
Будет парить и жечь под дождём
Молодость, переходящая в старость
О дай Бог тебе меня взять
О дай Бог моя молодость нечто
От горячего мира отнять
Я люблю колумбариев тихость
Эту женщину белую всю
Убежать мне нельзя от земли
Уж его в огонь повлекли…
Вадим Делоне
Этот парень тоже из семьи, которую можно назвать советской элитой: прадед – известный математик, дед – известный математик и член-корреспондент Академии наук СССР, отец – физик, доктор физико-математических наук. Все с развитым литературным вкусом.
Чего стоит только тесная дружба самого Вадима Делоне и развесёлое общение его деда – с Венедиктом Ерофеевым.
В принципе всё в жизни молодого Делоне было определено: московская математическая спецшкола № 2, филологический факультет МГПИ им. Ленина; работа внештатным корреспондентом «Литературной газеты» и далее – только вверх, вверх и вверх. Но он познакомился со смогистами – и жизнь пошла по наклонной. Знакомство произошло в самом начале 1966 года.
Поэты пришли в его родной вуз. На выступлении читали Губанов, Вишневская, Батшев и Лашкова.
В мае, во время традиционной поездки на могилу Пастернака (Делоне и до смогистов туда ездил, а тут совпало), познакомился с Пахомовым и Алейниковым[513]. Далее дадим слово самому Делоне:
«Наиболее тесный контакт у меня был с Губановым и его женой А. Басиловой. Формально я смогистом не был, но меня роднило со смогистами стремление к новым формам в искусстве, в частности, в поэзии, а также общая точка зрения, что у нас в стране нет свободы слова и печати, искусство и литература задавлены партией, талантливым поэтам и прозаикам не дают хода…
То, что моя [“Баллада о неверии”] одобрительно была оценена смогистами, а также хорошо принималась в молодёжных аудиториях…»[514]
Человек с обострённым чувством чести и достоинства, он после травли смогистов направил в Идеологическую комиссию ЦК КПСС письмо с требованием легализации молодых гениев, за что тотчас был исключён из института и комсомола.
Вместе с Буковским и Кушевым был осуждён на один год как активный участник демонстрации на Пушкинской площади в защиту Гинзбурга, Галанскова, Добровольского и Лашковой. Так как этот парень привлекался к суду в первый раз, да ещё имел такую академическую семью, ему дали условный срок.
Это как раз тот момент, когда подсудимых и их друзей-товарищей обвиняли в связях с НТС. Делоне тоже попал под горячую руку[515]:
«Меня посетили два французских корреспондента, один из “Фигаро”, фамилии его я не запомнил, зовут его Габриэль, второй – по фамилии Миро или что-то в этом роде. Они интересовались новым молодёжным течением – смогизмом. В частности, Габриэль говорил, что журнал “Грани”, печатая смогистов, занимает недопустимую позицию, представляя СМОГ в неверном свете. Если верить “Граням”, смогисты чуть не с автоматами по улицам бегают… Однако ни с тем, ни с другим корреспондентом не было у меня разговора об НТС».
Смогисты, бегающие с автоматами – это, извините, лимоновская национал-большевистская партия[516], позднее «Другая Россия», а сейчас и вовсе – «Другая Россия Э. В. Лимонова».
В стихах же Делоне всё это приобретает остросоциальный оттенок. Процитируем несколько строф из стихотворения «Моя роль в революции» (1967):
Четвертые сутки в туманной столице
Сидит за решеткой четверка ребят,
За вольное слово, за правды страницы
Готовит им суд кагэбистов отряд.
Полсотни честнейших ребяток московских
Назавтра на площадь за тех, кто в тюрьме,
Раздайте плакаты, Владимир Буковский!
Налейте по стопке, поэт Делоне!
Мелькают Арбатом знакомые лица,
Шальные попойки приходят во снах.
Не падайте духом, сидя в психбольницах,
Не падайте духом в тюремных стенах!
Делоне очень тесно общался с Губановым. Тот его в шутку называл – «поручик», на манер XVIII–XIX веков. Тут и Пушкин проглядывает, и Державин, и Давыдов. А главное – проглядывает песня 1960-х годов «Поручик Голицын»:
Четвёртые сутки пылают станицы,
По Дону гуляет большая война,
Не падайте духом, поручик Голицын,
Корнет Оболенский, налейте вина.
Делоне рассказывал об их дружбе:
«В те годы одного нашего друга, прекрасного поэта Лёню Губанова то и дело забирали в психушку за неугодные стихи. Каждый раз мы с Буковским начинали бегать по нашим знаменитым интеллигентам и умоляли помочь… Интеллигенты отнекивались, за редким исключением[517]. Лёня все же выбирался на время из психушек, ходил по компаниям, читал стихи <…> судорожно закрывая пальцами воспаленные глаза, и по временам злобно косился на неизменного Хемингуэя[518][519]. Иногда он скандалил, и ежели я корил его за это, он всякий раз оправдывался своеобразно. “Да Вы что, поручик <…> не извольте беспокоиться. Что у них за душой, кроме этого, как они его называют, Хэмми! Все это потуги на респектабельное мужество. Вы бы спросили у них о Достоевском!.. В общем, у этой публики все хорошо, только вот корриду смотреть не пущают. Взять бы их на недельку на экскурсию в нашу родную Кащенскую психушку, там пикадоры отменные!”»[520]
И тут в который раз проступает проблема Губанова и советской интеллигенции напополам с диссидентским движением. Он, как нам представляется, рад бы был не участвовать в этом. А если и участвовать, то в цивилизованном формате: без задержания, без психиатрических лечебниц, без преследований и, что самое главное, без расшатывания государства.
Когда он понял, в какую игру его затягивают, просто порвал с этим окружением. Свобода слова и печати не может весить столько же, сколько целостность страны. Оставалось трудиться на благо большой русской литературы. Чем Губанов и занимался.