Нормальный как яблоко. Биография Леонида Губанова — страница 50 из 77

И заканчивается вся эта история лавиной, под которую попал Волк, хотевший произнести свои коронные слова.

– Евтух, ты меня слышишь?

– Слышу, слышу!

– Ну, Евтух, погоди!

А если серьёзно – точнее ещё серьёзней! – смотреть на эти отношения, то можно рассмотреть несколько любопытных аллюзий и реминисценций.

Оппонируя шестидесятникам, Губанов написал стихотворение «А за останком старовера…» (12 ноября 1964), в котором появляются такие строчки:

И мне плевать на ваше – «зря»,

Там, где венец, там и свинец,

Но мы увидим опосля,

Кто был поэт и кто подлец.

Здесь та же дихотомия, где с одной стороны находится всё хорошее, честное и неподцензурное, а с другой стороны – плохое, подлое, подцензурное.

Эти строчки перекликаются со старым стихотворением Евтушенко – «О, нашей молодости споры…» (1957)[533], где поэт-эстрадник очень уж благостно расписывает московскую фронду, сидящую на кухне в окружении сидра, баклажанной икры и прочих деликатесов и спорящую о судьбах страны. Именно в этом образе жизни Губанов видит откровенную подлость:

Всё дышит радостно и грозно.

И расходиться уже поздно.

Пусть это кажется игрой:

не зря мы в спорах этих сипнем,

не зря насмешками мы сыплем,

не зря стаканы с бледным сидром

стоят в соседстве с хлебом ситным

и баклажанною икрой!

Есть у Губанова менее абстрактные обращения к своему коллеге. Например, стихотворение «Миры»[534] с эпиграфом из евтушенковского стихотворения «Людей неинтересных в мире нет…» (1960)[535]. Правда, в нём совмещены разнострофные строчки: «У каждого – свой тайный личный мир, / Есть в мире этом самый лучший миг… / Таков закон безжалостной игры: / Не люди умирают, а миры…»:

Я – этот мир, корявый и красивый,

глазастый мир, разбуженный с утра.

В моей душе над ранами разливы

большого человечьего тепла.

Я – человек, и этим самым – вечен!

Иду в века, как в новый трудный бой…

Стихотворение подражательное, ученическое, ещё не совсем губановское. Сегодня оно публикуется без эпиграфа, но это скорее говорит о составителях, нежели об авторе. Поэтика тогда всё ещё нащупывалась, рядом шли откровенные удачи и неожиданные промахи. А вот общий пафос – всегдашний, нашего героя. Но и такие тексты надо знать, чтобы представлять себе всю «корневую систему» гения.

Армения

Отношения с Алёной Басиловой сходят на нет. Леонид ещё пытается заходить к ней в дом, писать стихи, передавать их и записочки через знакомых, но, если женщина что-то решила, ничего уже не поменять. Татьяна Лоскутова писала об этом времени:

«Когда они расстались, я с ним встречалась у окна на лестнице, этажом ниже Алёниной квартиры, выслушивала всё то же, но в прозе и в слезах, и уносила ей обрывки газеты, троллейбусные билетики с тут же написанным стихом или мольбой о встрече… Каждый раз, передавая это, с трудом удерживалась от слёз, жалости и нежности к нему…»

Характеры обоих поэтов дают о себе знать. Добавляет масла в огонь общая ситуация в литературе и стране.

Девушка требует развода. Губанов не спешит. Он просто уезжает в Армению и думает, что ещё не всё потеряно.

Может, нужно время, чтобы дела улеглись, а там…

Басилова же настроена иначе[536]:

Что ж в любовь или в лото?!

Выдался свободный вечер…

Я – ничья и ты – никто

(Надо ж, так со мною вечно).

Я б дарила вам рога

Ордена и всяки знаки.

– Только стала я строга,

Тошны мне такие браки!

Вышла в памяти дыра,

Ковырять её не смейте.

– Чем была моя игра

Вам расскажут (после смерти).

Надорвался, милый? – Плачь!

Где бы нам с тобой усесться…

– Ты и жертва, и палач —

Вон топор торчит из сердца!

У меня в карманах медь…

Мелочь слов… Остатки слова…

Так позвякивает смерть,

(Завтра же рожусь по новой!)

Не хандри не ставь мне свеч,

Не целуйся впопыхах.

– Ты себя очеловечь,

Я вернусь к тебе (в стихах!)

Или нет – Давай с плеча

Рубану! – не много ль чести…

– Черви Господу кричат:

Мы на самом нужном месте!

Весной 1969 года Губанов оказывается в Ереване. Приехал вместе с поэтессой Людмилой Мигдаловой. Приютила его сначала Сэда Вермишева, с которой они шапочно познакомились в Москве.

Сурен Золян (сын С. К. Вермишевой) рассказывал[537]:

«У него были какие-то сложности в Москве, которые, по его словам, должна была уладить его мать (он говорил, что она – “гэбэшница” и всё может сделать по своим каналам). Задержался намного дольше, чем планировал. Чтобы не быть арестованным за “тунеядство”, ему необходимо было где-нибудь устроиться на работу.

Его удалось пристроить в геологическую экспедицию в качестве рабочего. Это организовала моя мать, Сэда Вермишева, через нашего друга Артёма Галстяна, который был заместителем директора Института геологии АН Армянской ССР (геологи тогда обладали большими возможностями). Смутно припоминаю, что хотя его участие было задумано как фиктивное, но самого Губанова это заинтересовало как возможность поездить по Армении в составе экспедиции».

Такая возможность посмотреть иную культуру и насладиться кавказской природой – грех упускать!

Сэда Вермишева дополняет эту картину[538]:

«Предварительно мне удалось договориться с руководителем работавшей в полевых условиях в горах геологической партии о зачислении Лёни в экспедицию на какую-нибудь должность вроде сторожа или повара и пр. Получила согласие».

Должности не пыльные. Особенно сторож, которому в горах одно раздолье. Повар – чуть сложней: готовить на всю команду, возиться с костром и котелками, вести учёт провизии, а главное – быть трижды в день занятым, трезвым и отлучённым от поэзии. Но и при такой работе выкроить время можно.

Он несколько раз выезжал с геологами, но вскоре это закончилось. Видимо, всё-таки работа попалась не из лёгких. Но ничего: по документам он значился в экспедиции, а значит, не тунеядствовал. Можно было жить. Он съехал от Вермишевой: приютила одна из любительниц русской поэзии, поселив в своей однокомнатной квартире (сама же жила у родителей).

А стихи пишутся и пишутся в большом количестве. В них – вся боль от неминуемого развода[539]:

Я здесь один, я здесь один,

Я заворо́жен, нелюдим,

Принцесс золотоликих дым,

Я здесь один, я здесь один.

Меня от почерка знобит,

Любимой женщиной забыт,

Холодный дом письмом забить

И гнёзда вить, и в звёздах пить.

И ещё[540]:

Меня брови берегут,

Я ресницами кочую,

Сердце просит перекур —

Голубую блажь почуяв.

Не волнуйтесь, мои губы,

Не тревожьтесь, мои флейты,

Ведь любая пропасть – убыль,

Ну, а горы пахнут смертью.

«Броситься в пропасть или застрелиться?» – странные мысли посещают поэта[541]:

Жду ли я слепой поблажки рока

Или жду хладеющую руку,

Застрелиться на глазах востока

И на западе посеять муку.

Появляются суицидальные мотивы, но надо полагать, что только в экзальтированном состоянии, для стихов, так-то Губанов знает, сколько ему отмерено судьбой, и просто отдаётся мукам (и в прямом, и в переносном смысле) творчества. Появляются непривычные для него четверостишия – то ли законченные тексты, то ли наброски будущих нетленок[542]:

Какую мне мечту повесить?

Какое проколоть лицо?

Чтоб обручальное кольцо

Вернуть заплаканной поэзии?

И дальше проговаривает своё травматическое состояние[543]:

Любви последний тихий ужас,

Не муж я там, а званный гость,

И с каждым днём, как листья, кружит

Нас обжигающая злость.

Парню всего 23 года. Прописью: двадцать три! И он уже должен разводиться. Конечно, начнёшь переживать из-за этого. Со всем свойственным возрасту максимализмом. Но и, зная силу слова, проговаривать свою травму так, чтобы это стало похоже уже на заклинание, дабы вернуть любимую[544]:

Я не мечтаю о былом,

Мои воспоминанья – лом,

Но я себя на том ловлю,

Что до сих пор тебя люблю.

Всё поросло таким быльём,

Что ни проехать, ни пройти.

Но за кровавое бельё

В любой гостинице плати.

Я никогда Вам не был – муж

И никогда Вам не был брат,

Я – покупатель мёртвых душ,

Свою живую дал в заклад

За ваш один зелёный взгляд,

За ваш бессмертно-наглый смех,

Но понял вдруг, что это зря,

Что это – пыль, что это – снег,

Что это – дым за словом «дам»,

Что это – ты, но где-то там.