<…>
Ну вот пока и все. Целую Вас.
Ваш Леня Губанов Москва, Кунцево».
Летом на какое-то время он всё-таки съездил в Михайловское. И там, нагулявшись всласть, пишет замечательные стихи[552]:
Голубые очи сеяли,
А пожали лишь пожары.
Где-то церковь есть на севере.
Пусть она меня пошарит.
Колоколом дымно-пьяным,
Ржаво-радужным крестом,
Барабанным боем яблок
Обзовёт меня звездой.
Или такое – с бесконечными раздумьями о Басиловой[553]:
Живу на озере Кучане
И без тебя, мой друг, скучаю,
Как без рисунка полотно,
Порой мечтательно-печально,
Порой тревожно, но случайно,
Да в общем, это всё равно.
Куда ушла же ты, малютка?
Небось к Скуратову Малюте
Иль к мимолётным берегам —
Всё, что осталось, – я отдам.
Вот так же в сытости и лени,
Почуяв увяданья час,
Цветы бросались на колени,
Как в первый и последний раз!
Не обходится без пеших прогулок вокруг заповедника. Губанов любил пройтись ли, проехаться ли на велосипеде по русским деревням. Путешествие могло растянуться на несколько дней. А переночевать можно в голом поле или, если получится, у какой-нибудь бабушки, в благодарность за кров наколов ей дров[554]:
Иду пешком четвёртый день
И пятый день иду пешком
От этих псковских деревень,
Где всё под дых и всё глушком.
Не понимаю тех забот,
Лоснящихся от жира ведь,
Мне больше нравится забор
И в чёрном небе жураве́ль.
И в сентябре рапортовал Сурену Золяну о поездке:
«У меня пока всё в порядке. Гёте раком выходит, но медленно, чёрт побрал, очень медленно. “Фауста” я начал писать в Ереване[555], продолжал в Михайловском[556], “ссылочке Пушкина”. Я был там месяц, написал кучу вещей <…> У нас в Москве холодно и пасмурно, пахнет деревенской дракой и милостыней месяца! Везде “паутина, паутина”, как жаловались дадаисты!»
На полученном в Ереване конверте значится: «Москва. Чистые пруды. С. Есенин». «Фауст» – это так и не написанная поэма. Сохранилось вступление к ней[557]:
Ни Сатане, ни Богу, ни друзьям,
Ни женщине, с которой век расторгнут,
Ни небесам, которым лгать нельзя,
Ни золотым колоколам Ростова.
<…>
Ни часу славы в гордой вышине,
Ни идолам таинственного гнёта,
Нет… нет… и в непорочной тишине
Свою печаль я посвящаю Гёте!
При этом «Фауст» просочился и в другие стихи. Для Губанова вообще характерно выжимать из окружающего мира, из собственной жизни, из сиюминутных раздумий – какое-то лирическое вещество. Оно становится началом для больших поэтических полотен. Приведём, собственно, пример, в котором умещается и переписка с ереванскими мальчишками, и Михайловское, где поэт пробыл два месяца, и осенняя Москва 1969 года, и работа над поэмой[558]:
Души безумной рваные коленки.
Что, Фауст, приземлиться ли слезам,
чтоб запечатать теплые конверты,
где дышит молоком моя Рязань?
Какой бы смертью нас ни занесло
в такие отдаленные селенья
мы души собираем, что шальнее,
и обучаем нашим ремеслом.
Какой испуг страною нынче правит?
Кто князь, кто оскандалил в облаках
закушенные губы наших правил,
и пьяную надменность в кабаках?
Кто там решил, что я от сладкой жизни
на ветреной петле уже женат?
Что стал я непригожим или лишним
на той земле, где видел стыд и блат?
А на Руси такая благодать —
Царь-пушка на Царь-колокол глазеет
метель мою любимую лелеет
к Антихристу в трамвае едет блядь,
и сердце бьется глупеньким трофеем
уставшим вопрошать и бастовать…
А на Руси такая благодать!
Благодать начинается от того, что Губанов встречает новую любовь – Валерию Любимцеву.
Валерия Любимцева
Она рассказывала[559]:
«Мы познакомились 30 ноября 1969 года. И СМОГа давно не было, и с Басиловой он развёлся, хотя с ней вот только-только разошлись. Много событий было, они смешались: к каким-то друзьям ездили, где-то какая-то суматоха была».
Их знакомство началось с… обмена пощёчинами. Как ни странно, Губанов и в таком деликатном деле оказался более чем оригинальным. Пришёл в гости к Любимцевой в компании Татьяны Габрильянц. Выпил, пошумел, когда же хозяйка квартиры указала ему на дверь, гений обиделся и дал пощёчину – тут же получил в ответ. Раздражённый, ушёл. Но вскоре вернулся и пристроился где-то в уголке, уже притихший.
Видимо, ему нравились женщины с характером. И каждая если и не стремилась, то всё равно потихоньку его подтачивала под себя. Губанов преобразился: «Он разгуливал в длинном пальто – оно тогда в моде было. Рубашечки выбирал. Любил вещичками украситься. А иногда был как хиппарь»[560]. До этого, как многие вспоминают, одевался простенько, по-советски.
Юрий Мамлеев ещё вспоминал любопытную деталь (в художественной прозе, но тем не менее!): если Губанов был в шапке – в любое время года – значит, трезв, но как только снимал её – жди беды, иль веселья, иль откровений, потому что поэт начинал выпивать.
Было с ним непросто. Любимцева писала[561]:
«…он пришёл с каким-то ножичком типа ланцета и с историей о том, как этим ножичком отбивался от собаки, отнявшей у него трёшку, предназначенную для визита ко мне. Я ещё не была знакома с Лёниной безудержной фантазией. Больше подобных историй не понадобилось, очень скоро стало ясно, что трёшкам взяться неоткуда – на службу он тогда не ходил, стихи писал бесплатно, а родители, по понятным причинам, деньгами его не баловали».
Нам Любимцева рассказывала ещё об одной похожей прекрасной выдумке[562]:
«У него фантазия ключом била. Он без конца фантазировал. Всё устраивал мини-спектакли. Сочинял на ходу. Не помню, рассказывала уже или нет? Однажды, говорит, горело отделение милиции. Все милиционеры оказались без дома, ушли в лес, одичали, обросли там. Этим феноме́ном заинтересовались в Америке. Прислали, значит, учёных сюда. Они отловили одного милиционера, повезли в Америку, поставили его сторожить Статую Свободы, и он там стоял, пока у статуи не выпал меч и не убил его. Вот такие истории. Он фонтанировал такими вещами. Его даже обвинить нельзя было в том, что он врёт. Это была чистая фантазия. Хотя и соврать он был не дурак».
Тут волей-неволей вспоминается цикл про «милицанера» Д. А. Пригова. Может, было у него какое-то подобное стихотворение? Кажется, следующее чем-то подобным отдаёт:
И был ему какой-то знак
Среди полей укрытых снегом
Куда почти походным бегом
Он прибежал оставив пост
Мундир он сбросил и рубашку
И бесполезный револьвер:
Вот, я уж не Милицанер! —
Вскричал он восхищенно голый:
Я – Будда Майтрайя!
Но пока встречался с Любимцевой, не забывал «навещать» Басилову. Она уже к тому времени жила с португальцем Антонио Драго. Губанов пытался его побивать, но это было, мягко говоря, трудно: и сам португалец не лыком шит, и Басилова с бывшей тёщею рядом.
Лимонов запомнил это время так:
«Позднее у них в квартире [Алла Рустайкис] показалась мне испуганной еврейской женщиной – впрочем, это было связано с Губановым, он приходил туда и третировал их, просовывая руку с ножом поверх цепочки (я бы ему так эту руку отделал! Но драматургиня <…> с ним церемонилась), кричал у окон, швырял камнями и всячески выпендривался»[563].
Это ведь и в стихах его отражено, правда, в ранних[564]:
Я приеду к ней как-то пьяненьким,
Завалюсь во двор, стану окна бить,
А в моем пальто кулек пряников,
А потом еще что жевать и пить.
Выходи, скажу, девка подлая,
Говорить хочу все, что на сердце…
А она в ответ: «Ты не подлинный,
А ты вали к другой, а то хватится!»
20 января 1970 года пишет Золяну: «Я ушёл, в себя, глухо причём, в Москве я месяца два пил! Теперь бросил и думал, что н а д о л г о!!! Дал зарок! Не пить цельный год, у Божьей Матери Владимирской свечку поставил»[565][566].
Пробежал холодок и с прежними товарищами. Если возникает какое-то застолье, они стараются приглашать либо Басилову, либо Губанова. Вот один из примеров – день рождения Киры Сапгир 8 июня 1970 года – и запись из дневника Холина[567]:
«Были: Щапов с женой Леной, которая пишет и неплохие стихи, Брусиловский с Галей. Петров с женой, Цыферов, Анурова, Алёна Басилова (поэтесса) с мужем <…> португальцем. Дима Савицкий (поэт), Эдик Лимонов (поэт). Ели свекольник, на второе индейка. Овощи разные: помидоры, огурцы, травы: черемша, мята, кинза. Пили водку (2 бутылки) и красное вино. Все было весьма и весьма прилично»