Нормальный как яблоко. Биография Леонида Губанова — страница 52 из 77

<…>

Ну вот пока и все. Целую Вас.

Ваш Леня Губанов Москва, Кунцево».

Летом на какое-то время он всё-таки съездил в Михайловское. И там, нагулявшись всласть, пишет замечательные стихи[552]:

Голубые очи сеяли,

А пожали лишь пожары.

Где-то церковь есть на севере.

Пусть она меня пошарит.

Колоколом дымно-пьяным,

Ржаво-радужным крестом,

Барабанным боем яблок

Обзовёт меня звездой.

Или такое – с бесконечными раздумьями о Басиловой[553]:

Живу на озере Кучане

И без тебя, мой друг, скучаю,

Как без рисунка полотно,

Порой мечтательно-печально,

Порой тревожно, но случайно,

Да в общем, это всё равно.

Куда ушла же ты, малютка?

Небось к Скуратову Малюте

Иль к мимолётным берегам —

Всё, что осталось, – я отдам.

Вот так же в сытости и лени,

Почуяв увяданья час,

Цветы бросались на колени,

Как в первый и последний раз!

Не обходится без пеших прогулок вокруг заповедника. Губанов любил пройтись ли, проехаться ли на велосипеде по русским деревням. Путешествие могло растянуться на несколько дней. А переночевать можно в голом поле или, если получится, у какой-нибудь бабушки, в благодарность за кров наколов ей дров[554]:

Иду пешком четвёртый день

И пятый день иду пешком

От этих псковских деревень,

Где всё под дых и всё глушком.

Не понимаю тех забот,

Лоснящихся от жира ведь,

Мне больше нравится забор

И в чёрном небе жураве́ль.

И в сентябре рапортовал Сурену Золяну о поездке:

«У меня пока всё в порядке. Гёте раком выходит, но медленно, чёрт побрал, очень медленно. “Фауста” я начал писать в Ереване[555], продолжал в Михайловском[556], “ссылочке Пушкина”. Я был там месяц, написал кучу вещей <…> У нас в Москве холодно и пасмурно, пахнет деревенской дракой и милостыней месяца! Везде “паутина, паутина”, как жаловались дадаисты!»

На полученном в Ереване конверте значится: «Москва. Чистые пруды. С. Есенин». «Фауст» – это так и не написанная поэма. Сохранилось вступление к ней[557]:

Ни Сатане, ни Богу, ни друзьям,

Ни женщине, с которой век расторгнут,

Ни небесам, которым лгать нельзя,

Ни золотым колоколам Ростова.

<…>

Ни часу славы в гордой вышине,

Ни идолам таинственного гнёта,

Нет… нет… и в непорочной тишине

Свою печаль я посвящаю Гёте!

При этом «Фауст» просочился и в другие стихи. Для Губанова вообще характерно выжимать из окружающего мира, из собственной жизни, из сиюминутных раздумий – какое-то лирическое вещество. Оно становится началом для больших поэтических полотен. Приведём, собственно, пример, в котором умещается и переписка с ереванскими мальчишками, и Михайловское, где поэт пробыл два месяца, и осенняя Москва 1969 года, и работа над поэмой[558]:

Души безумной рваные коленки.

Что, Фауст, приземлиться ли слезам,

чтоб запечатать теплые конверты,

где дышит молоком моя Рязань?

Какой бы смертью нас ни занесло

в такие отдаленные селенья

мы души собираем, что шальнее,

и обучаем нашим ремеслом.

Какой испуг страною нынче правит?

Кто князь, кто оскандалил в облаках

закушенные губы наших правил,

и пьяную надменность в кабаках?

Кто там решил, что я от сладкой жизни

на ветреной петле уже женат?

Что стал я непригожим или лишним

на той земле, где видел стыд и блат?

А на Руси такая благодать —

Царь-пушка на Царь-колокол глазеет

метель мою любимую лелеет

к Антихристу в трамвае едет блядь,

и сердце бьется глупеньким трофеем

уставшим вопрошать и бастовать…

А на Руси такая благодать!

Благодать начинается от того, что Губанов встречает новую любовь – Валерию Любимцеву.

Валерия Любимцева

Она рассказывала[559]:

«Мы познакомились 30 ноября 1969 года. И СМОГа давно не было, и с Басиловой он развёлся, хотя с ней вот только-только разошлись. Много событий было, они смешались: к каким-то друзьям ездили, где-то какая-то суматоха была».

Их знакомство началось с… обмена пощёчинами. Как ни странно, Губанов и в таком деликатном деле оказался более чем оригинальным. Пришёл в гости к Любимцевой в компании Татьяны Габрильянц. Выпил, пошумел, когда же хозяйка квартиры указала ему на дверь, гений обиделся и дал пощёчину – тут же получил в ответ. Раздражённый, ушёл. Но вскоре вернулся и пристроился где-то в уголке, уже притихший.

Видимо, ему нравились женщины с характером. И каждая если и не стремилась, то всё равно потихоньку его подтачивала под себя. Губанов преобразился: «Он разгуливал в длинном пальто – оно тогда в моде было. Рубашечки выбирал. Любил вещичками украситься. А иногда был как хиппарь»[560]. До этого, как многие вспоминают, одевался простенько, по-советски.

Юрий Мамлеев ещё вспоминал любопытную деталь (в художественной прозе, но тем не менее!): если Губанов был в шапке – в любое время года – значит, трезв, но как только снимал её – жди беды, иль веселья, иль откровений, потому что поэт начинал выпивать.

Было с ним непросто. Любимцева писала[561]:

«…он пришёл с каким-то ножичком типа ланцета и с историей о том, как этим ножичком отбивался от собаки, отнявшей у него трёшку, предназначенную для визита ко мне. Я ещё не была знакома с Лёниной безудержной фантазией. Больше подобных историй не понадобилось, очень скоро стало ясно, что трёшкам взяться неоткуда – на службу он тогда не ходил, стихи писал бесплатно, а родители, по понятным причинам, деньгами его не баловали».

Нам Любимцева рассказывала ещё об одной похожей прекрасной выдумке[562]:

«У него фантазия ключом била. Он без конца фантазировал. Всё устраивал мини-спектакли. Сочинял на ходу. Не помню, рассказывала уже или нет? Однажды, говорит, горело отделение милиции. Все милиционеры оказались без дома, ушли в лес, одичали, обросли там. Этим феноме́ном заинтересовались в Америке. Прислали, значит, учёных сюда. Они отловили одного милиционера, повезли в Америку, поставили его сторожить Статую Свободы, и он там стоял, пока у статуи не выпал меч и не убил его. Вот такие истории. Он фонтанировал такими вещами. Его даже обвинить нельзя было в том, что он врёт. Это была чистая фантазия. Хотя и соврать он был не дурак».

Тут волей-неволей вспоминается цикл про «милицанера» Д. А. Пригова. Может, было у него какое-то подобное стихотворение? Кажется, следующее чем-то подобным отдаёт:

И был ему какой-то знак

Среди полей укрытых снегом

Куда почти походным бегом

Он прибежал оставив пост

Мундир он сбросил и рубашку

И бесполезный револьвер:

Вот, я уж не Милицанер! —

Вскричал он восхищенно голый:

Я – Будда Майтрайя!

Но пока встречался с Любимцевой, не забывал «навещать» Басилову. Она уже к тому времени жила с португальцем Антонио Драго. Губанов пытался его побивать, но это было, мягко говоря, трудно: и сам португалец не лыком шит, и Басилова с бывшей тёщею рядом.

Лимонов запомнил это время так:

«Позднее у них в квартире [Алла Рустайкис] показалась мне испуганной еврейской женщиной – впрочем, это было связано с Губановым, он приходил туда и третировал их, просовывая руку с ножом поверх цепочки (я бы ему так эту руку отделал! Но драматургиня <…> с ним церемонилась), кричал у окон, швырял камнями и всячески выпендривался»[563].

Это ведь и в стихах его отражено, правда, в ранних[564]:

Я приеду к ней как-то пьяненьким,

Завалюсь во двор, стану окна бить,

А в моем пальто кулек пряников,

А потом еще что жевать и пить.

Выходи, скажу, девка подлая,

Говорить хочу все, что на сердце…

А она в ответ: «Ты не подлинный,

А ты вали к другой, а то хватится!»

20 января 1970 года пишет Золяну: «Я ушёл, в себя, глухо причём, в Москве я месяца два пил! Теперь бросил и думал, что н а д о л г о!!! Дал зарок! Не пить цельный год, у Божьей Матери Владимирской свечку поставил»[565][566].

Пробежал холодок и с прежними товарищами. Если возникает какое-то застолье, они стараются приглашать либо Басилову, либо Губанова. Вот один из примеров – день рождения Киры Сапгир 8 июня 1970 года – и запись из дневника Холина[567]:

«Были: Щапов с женой Леной, которая пишет и неплохие стихи, Брусиловский с Галей. Петров с женой, Цыферов, Анурова, Алёна Басилова (поэтесса) с мужем <…> португальцем. Дима Савицкий (поэт), Эдик Лимонов (поэт). Ели свекольник, на второе индейка. Овощи разные: помидоры, огурцы, травы: черемша, мята, кинза. Пили водку (2 бутылки) и красное вино. Все было весьма и весьма прилично»