Удивительно, но даже в футфетише возникает пересечение с Губановым, у которого эта тема проникает и в стихотворение «Мы идём с тобой низами…»[627]:
Так целует грешник в страхе
Ножки стёртые – мадонн,
Изнывая, как на плахе,
Когда совесть бьют кнутом.
…и в стихотворение «Опять в душе, где сплетни и плетни…»[628]:
Пусть будет и лохматой и обидчивой,
немножко пьяной, и немножко нежной.
И, пуговицы на пальто отвинчивая,
Пусть у нее сдадут немножко нервы.
Нем. Ножку я поцеловал случайно.
Она была под скатертью, под скатертью.
Да здравствует живое и печальное
лицо твое у памяти на паперти!
…и в стихотворение «Я к ногам твоим бросаюсь…»[629]:
Я к ногам твоим бросаюсь,
Словно одичавший пёс,
Я губами их касаюсь,
Орошаю гроздью слёз.
А они дрожат, трепещут,
Как берёзки на ветру.
О, неслыханные вещи —
Губки алые клевещут,
Что уйду я поутру.
И вообще эта тема с завидной периодичностью появляется в стихах. Образ красивый, сексуальный. Откройте какой-нибудь доступный сборничек Губанова – перечитайте. А мы пока вернёмся к биографии – в зону турбулентности и безвременья – и поговорим о пересечениях, пожалуй, с самым важным прозаиком советского андеграунда.
Венедикт Ерофеев
Аркадий Агапкин рассказывал, как в начале 1972 года у него возникли проблемы с трудоустройством. На помощь пришёл «любимый первенец» Ерофеева – Вадим Тихонов. Он работал бригадиром пропитчиков во Всесоюзном добровольном противопожарном обществе Зарайска. В обязанности этой бригады входило брать специальную смесь, смазывать ею и пропитывать чердаки и подвалы.
Работа непыльная. На этой ниве успели потрудиться многие и многие знакомые и друзья Тихонова. 80 % зарплаты уходило ему, а «мёртвым душам» – штамп в трудовой и оставшиеся 20 %.
Впрочем, дадим слово Агапкину[630]:
«Трудностей с зачислением Лёни “мертвецом” в бригаду Тихонова не возникло. И где-то с полгода, раз в месяц, мы ездили по маршруту Москва – Голутвин (электричка) – Зарайск (автобус или такси – рубь с носа). Обратно возвращались при деньгах и навеселе».
Сорок рублей за так да небольшая поездочка в Подмосковье – чудо и только!
И то ли Тихонов, то ли Величанский[631] познакомили Ерофеева со смогистами[632]. Но вот какое дело: многие говорят об их общении, а конкретики никакой не осталось.
Кублановский рассказывал[633]:
«Веня помнится как очень яркий, колоритный человек. Но у него были странные вкусы. Однажды утром мы случайно встретились у центрального телеграфа. Он снимал там где-то какую-то конуру. В 11 часов взяли бутылку водки и пошли к нему. И вот он всё тогда ставил и ставил вышедшую тогда виниловую пластинку Беллы Ахмадулиной – он находил в ней что-то невероятное. Всё говорил: “Ты послушай, послушай!” Тот, кто так любит поэзию Ахмадулиной, вряд ли может увлечься энергичным потоком поэзии Лёни Губанова…»
Владимир Бережков смутно вспоминал поездку в Абрамцево – на дачу Вадима Делоне в середине 1970-х. Там и Ерофеев кантовался. И именитый дед опального поэта, Борис Николаевич Делоне, собирался повести молодёжь в пеший поход на Гремячий ручей. Вот только беда – поход с утра пораньше, а богема-с так хорошо провела вечер, что ранее полудня не смогла встать.
Сохранились прекрасные истории о похождениях Тихонова и Губанова, а Ерофеев в них маячит где-то на периферии. Понятно, что без него нельзя было обойтись. Одну из таких историй поведала Лидия Любчикова[634]:
«[Губанов был] совершенно безобразный. И, там, ещё кто-то, все такие были аферисты – Лёня Губанов, например, сапоги купил тогда у Тихонова дамские <…> для каких-то своих знакомых, [Тихонов] из Владимира привёз свадебные сапоги своей мамаши. Мамаша венчалась в этих сапожках. Тогда были в моде такие сапожки, почти до колен, на хорошеньком каблучке, очень хорошо, красиво сделанные, из хорошей кожи, чёрные и у них была мода такая – была шнуровка, и, причём, какая – был длинный язык до конца, сюда, а шнуровка идёт поверху и, причём, язык – ну, такой, сильный вырез, что язык тут вот середину закрывает выреза, а тут остаются голые места и по ним вот так вот шнуруется <…> Мамаша дала Тихонову и говорит: “Продай в Москве мои сапоги, может быть, ты мне денег пришлёшь много…” А тут приходит Лёня Губанов. А Тихонов как раз чего-то эти сапоги вытащил, их печально разглядывает: “Куда я с этими сапогами пойду?” Лёня Губанов говорит: “Ну-ка, дай-ка их сюда!” Через пять минут возвращается. “На! – говорит, и даёт пять рублей. <…> ну тогда, конечно, мамаше никакие эти пять рублей не стали посылать. Я ей потом побольше послала с Тихоновым, когда он поехал. И то не знаю, довёз он или нет».
Ирина Бахчанян, жена известного художника, рассказывала, мол, когда они с Вагричем снимали квартиру на Пушкинской площади, к ним часто заходили по дороге куда-нибудь и откуда-нибудь друзья-знакомые. И Ерофеев, и Губанов, и Марамзин, и Лимонов и другие.
Дадим слово этой женщине:
«Я помню, что однажды у нас была совершенно фантастическая встреча, причём началась она без Вагрича, он в это время был в редакции. Сначала пришёл петербургский поэт Сергей Вольф, потом зашёл Марамзин, потом – Веня Ерофеев со своим пожарником, потом – Халиф, потом зашёл Лёня Губанов, потом – Стацинский. Причём Стацинский пришёл с бутылкой очень плохой водки, и для многих эта водка оказалась совершенно не по зубам – можно было отпить и тут же начинало тебя колотить, потому что она была ни к чему не годная. Когда Вагрич пришёл и увидел всю эту компанию, ему просто стало дурно».
Владимир Ильин рассказывал, как Губанов приводил к нему Ерофеева, и при этом они вместе просто пили чай – настолько тихая, изысканная и светская была атмосфера в доме[635]:
«Я помню вечер, когда Лёня привёл Венедикта Ерофеева (где-то за месяц до этого я уже слышал “Москву – Петушки” в его чтении дома у Саши Васильева). Хотя на полке было много редких библиофильских книг (Кузмин, много Ремизова, Клюев, “Петербург” <Белого> и т. д.), Ерофеев в этот вечер взял у меня книгу Андрея Белого “Офейра” – видимо, ему были интересны путевые заметки (как он её вернул – то ли сам, то ли через Губанова, не помню, но вернул точно). Ерофеев был в прекрасной форме, тогда трудно было предугадать его будущее».
Удивительно, что у Ильина ничего из книг не скомуниздили. А может, он просто этого не заметил. И Губанов, и Ерофеев, и их общий друг Тихонов – могли спокойно взять что-то из чужой библиотеки и продать букинистам. Один подобный эпизод расписывала Лидия Любчикова[636]:
«У них был Кара-Мурза в знакомых, какой-то родственник вот этих, старинного рода Кара-Мурзы. Они его ограбили жутко тогда. То есть он задумал у себя в доме навести порядок и очень много выбрасывал старых дореволюционных журналов, каких-то совершенно уникальных, книг каких-то. Они ему помогали вроде, под видом того, а сами их воровали и ходили торговали ими. А потом покупали вино, приходили ко мне, а я ещё не знала этого, и, значит, поднимают бокал, чокаются и говорят: “Кара-Мурза, Кара-Мурза”. И, значит, пьют. Что за Кара-Мурза такая? Я знала только одного Кара-Мурзу, который написал романс “В небо широкое, глядя задумчиво…” Другого Кара-Мурзу я никакого не знала, говорю: “Неужели это, вот, от этого?” – “Да, это его какой-то там родственник”. И вот этого родственника они грабили. То есть совершенно беспардонный народ».
Владимир Алейников в «Седой нити» припоминает эпизод одной культурной посиделки в гостях у Анатолия Зверева. Пока художник спал на расстеленной газете, вокруг него выпивали Венедикт Ерофеев, Сергей Довлатов, Генрих Сапгир, Игорь Холин, Леонид Губанов, Пётр Беленок, Владимир Пятницкий, Леонард Данильцев. И, конечно, сам Алейников. Но поверить конкретно в это собрание не получается, потому что слишком уж оно туманное, смогистское, придуманное. Наверняка нечто подобное было, но…
Но надо найти достоверные свидетельства, а не обращаться к художественной прозе. За неимением оных обратимся к любопытным параллелям и пересечениям.
Лев Дубницкий, лечащий врач и Губанова, и Ерофеева, уловил такое сходство в самоидентификации[637]:
«Если Венечка Ерофеев <…> измерял степень одарённости количеством водки, которой угостил бы поэта («Высоцкому – полный стакан»[638]), то для Л. Г. измерителем служило собственное тело. Андрюха (Вознесенский) – до колен, Евтух (Евтушенко) – по яйца. Вровень с собой ставил только Есенина и Рыжего (Бродского)».
Слава Лён по одной ему известной причине решил мистифицировать отношения двух гениев и как-то в 1990-е стал рассказывать, мол, Губанов пропил одну из рукописей Ерофеева[639]:
«Если едешь в электричке навеселе, да ещё не один, а с пьяным Лёней Губановым, – возможно всякое.
Рукопись не пропала – она была просто-напросто украдена Губановым и потом продана за бутылку. Сам Ерофеев был убеждён, что роман исчез безвозвратно, а те немногие, кто знал об этом, не могли ничего сказать – с Лёней они были связаны клятвенным обещанием молчать».