Вторая – всё его «величие замысла» ограничилось «молодым гением», «новым Есениным» и «новым Рембо». Сделать шаг на следующую ступень он не смог. Надо было менять окружение и выходить в новую среду. Может быть, эмигрировать. Может, уходить в прозу. Может, что-то ещё.
И он отчасти это понимал[650]:
Мне золотое вино надоело,
осточертел мне дымок сигареты,
юное тело и старое тело,
мне надоело скитаться в поэтах.
Всё это ложь или скучная правда,
Мне надоело освистывать эта.
Рухнул корабль, и команда не рада
переплывать на другую часть света.
Ах, отпустите, лукавые строчки,
горько без вас, но от серых ли глаз —
не надоело лишь думать о Боге:
Помнит ли нас?..
Надо сказать, что попытки смены амплуа были, но назвать их серьёзными не получается.
Владимир Алейников вспоминал, как однажды в мастерской скульптора Геннадия Распопова кто-то из гостей читал свою прозу, и в противовес ему с места в карьер начал читал Губанов – естественно, импровизировать[651]:
«Это была чистейшая, пластичная, оригинальная русская проза, только не записанная на бумаге, а просто – звучащая. Все онемели. Много чего всем приходилось видывать и слышать, – но чтобы такое! – такое было впервые. Губанов, полузакрыв глаза свои, сидя в углу, в сторонке, бледный, отъединённый от мастерской, от людей, вообще от всего, весь в себе, в речи, в слове живущий, взвинченный, напряжённый, точно звенящий, как струна, какой-то светящийся, – говорил, говорил, говорил. Импровизация продолжалась около двух часов».
Сохранилось несколько губановских эссе – «О смогизме» (мы его цитировали), о Мандельштаме (в одном из писем к Сурену Золяну) и о ерофеевской поэме «Москва – Петушки», а также одна вещица под названием «Автопортреты на чёрный свист».
Она имеет посвящение – Андрею Белому и Джеймсу Джойсу. Авторское определение жанра – опыт смогизма в новейшей прозе. Всё это говорит о потоке сознания, который на этот раз не приходится сдерживать в рамках лирического высказывания, скованного оригинальной рифмой; на этот раз всё абсолютно свободно. И напоминает такая работа, как мы уже обращали внимание, книги битников – Кераука и Гинзберга, или будущие книги Саши Соколова и Владимира Алейникова.
Хотя нет. У всех вышеперечисленных есть медленно, но верно развивающийся сюжет. Если читаешь внимательно, можно из лоскутов сшить полное полотно. А тут – сгустки впечатлений, образы, слова, цепляющиеся друг за друга и быстро теряющие всякую связь.
Поток сознания, да, но уже иного порядка.
Если бы Губанов всерьёз относился к своей прозе, у нас был бы свой Томас Пинчон[652].
Может быть, надо было вырваться за пределы столицы? Окунуться в спасительную русскую провинцию? Мы говорили об этом с Юрием Кублановским. Кому как не ему задавать подобные вопросы?
Вот что получили в ответ[653]:
«Губанов просто национальный. Поэтому так кажется. Вне Москвы его не представишь. В провинции он бы сгорел раньше. В Москве у него были дома, где он мог выступать. У него была среда, худо-бедно. А в провинции каждый человек на виду. Уверен, если бы я не уехал в 17 лет из Рыбинска, то мог бы там загреметь. Человеческая независимость там была гораздо виднее. Она гораздо больше преследовалась. В порядке горькой хохмы я расскажу, что в 1974 году я проходил по делу архангелогородца Сергея Пирогова, которому инкриминировали прослушивание Высоцкого и Галича. В Москве это игралось практически в каждом доме, а в провинции КГБ варганил из этого дела. Конечно, представить себе Губанова в провинции невозможно. Хотя те, кто считает, что это так, скорее всего, увлечены его поэтикой и его образами. Они не носят салонный характер. Губанов ворочает глыбами русского сознания. Это самородок. Это был самородок, по-другому его нельзя объяснить. Как и многие самородки в России – необработанный, не сумевший себя самовоспитать. И поэтому сгоревший».
В чём заключается феномен Галича? В том, что он, будучи успешным драматургом, решил сменить поле деятельности – и стал сочинять песни. А Бродский? Решился на эмиграцию и стал не просто «великим русским поэтом», но ещё и «великим американским поэтом». В результате получил Нобелевскую премию. Лимонов?
Он и «великий русский поэт», и «великий русский прозаик», и политический деятель новой формации, выдвигавшийся в президенты и давший повестку для обновлённой России, и безумец-«ересиарх».
Губанов же остался самым обычным гением.
Это немало. Но… жить с шестнадцати лет гением – невыносимо.
Дмитрий Быков (признан в РФ иноагентом), рассуждая о феномене Высоцкого, пришёл к такому выводу[654]:
«…в России вообще почитается “сдвиг”, в том числе профессиональный: прямое соответствие профессии выглядит узостью, специалист подобен флюсу, Россия чтит универсала, умеющего всё и выступающего в каждой ипостаси чуточку непрофессионально <…> Наибольшим успехом пользуется то, что существует между жанрами, на стыке профессий, в поле, которое не ограничено жестко навязанными установлениями».
Для Губанова такой «сдвиг» был жизненно необходим. Иначе – смерть в безвоздушном пространстве.
11. Надежда на лучшее
«Что ж, у меня вдохновенье,
Можно сказать, что экстаз», —
Крикнул художник в волненье,
Свадьбу сыграли на раз.
Живопись
Чем бы мог вообще заниматься Губанов в это застойное время? Евгений Рейн ушёл в сценарную работу.
Генрих Сапгир, Игорь Холин, Ян Сатуновский пишут для детей. Кажется, такая не до конца осознанная попытка была и у Губанова!.. Юлий Даниэль занимается переводами. Частично под навязанным ему псевдонимом «Ю. Петров», частично через Самойлова и Окуджаву. Им заказывали переводы, они отдавали Даниэлю, он переводил, но печатались тексты всё равно под именами друзей.
Губанов не сдаётся и уповает на собственное дело. Как-то он прислал Бережкову фотографию (1974): на ней поэт в профиль, на него падают солнечные лучи; присутствует надпись: «“Что делать?” – спрашивает Губанов.
“Стихи писать” – отвечает Бог». Этим он и занимается. Но при этом ещё активней начинает рисовать.
Если до этого, ещё со школьных лет, он баловался живописью, то теперь, посмотрев, сколько иные его коллеги зарабатывают, решается продавать свои картины – вдруг, что из этого выйдет?
Лев Алабин рассказывал[655]:
«Стремление стать художником было связано с деньгами. Стихи не приносили ничего. А вот картины – приносили. Продажа картин знакомых ему художников происходила на его глазах. И он видел, как легко за какую-то “мазню” отстёгивались большие деньги. Он был вхож в дом Костаки. И не только вхож, а пользовался влиянием и авторитетом. Мог рекомендовать, и настоять, чтобы коллекционер купил те или иные картины».
Когда устраивались квартирники или вечера в художественных мастерских, Губанов продавал машинописные сборники (красивые, с обложками собственной работы!) и рисунки – к ним, правда, относились не всерьёз, как к безделушкам и сувенирам. И цена была не кусачая – 3, 5, 10 рублей.
Тамара Калугина вспоминала[656]:
«Лёня был заядлым рисовальщиком. Везде, в любом месте: в гостях, в пивном баре, в кафе или на лавочке в каком-нибудь сквере – он находил бумагу, тетрадку, обёртку, салфетку – что угодно, и рисовал, чиркал ручкой, пёрышком, карандашом. В гостях у художников, если везло, рисовал и красками. Возится, старается, а потом смотришь – удивительно: дом, звери, люди, цветы…»
Чтобы понять, насколько удачно у Губанова получалось «возиться» с рисунками, мы обратились к профессионалу – к Борису Кучеру. Он с радостью ответил[657]:
«Мы, художники-строгановцы, всё-таки к академии ближе, к изучению анатомии, к высокому, к Леонардо да Винчи, а он как бы с Музой. У него очень талантливые работы. И я уверен, если б не эта проклятая система, Лёня был бы должным образом замечен. И вся эта игра с психушками, как у того же Толи Зверева, – они же прятались таким образом от системы – изображали из себя сумасшедших, чтобы их не уничтожили, чтобы можно было заниматься творчеством. А картины его и почеркушки его – для тех, кто понимает, – на мой взгляд должны стоить миллионы. Если б у меня были деньги, я б скупил бы всё, открыл бы галерею – и никакие никосы сафроновы, никакие шиловы и прочие рядом бы не стояли. Потому что у Лёни всё подлинное, настоящее».
Такая оценка дорогого стоит.
В это время Губанов работает в Театре на Малой Бронной – пожарным. В компании всё того же Льва Алабина. Дежурство спокойное: можно привести какую-нибудь мадам на спектакль, можно пописать стихи, а можно порисовать. Если случились возгорания, их спешно и успешно локализовывали и тушили. Когда начальство устраивало учения, поэт и его друг разворачивали шланги и таскали их по этажам. Следили за огнетушителями. Всю работу выполняли.
Алабин рассказывал, как впервые увидел Губанова:
«В 1975 году, к нам, в пожарную часть театра на Малой Бронной, милиция трудоустроила какого-то парня. Он был бледный, губастый, несвежий, подпоясан широким ремнем. Пожарные нам не требовались, и его появление было немного странным. Мы дежурили сутками через три дня. Он оказался сверхштатным. В этот день мы все были вызваны для ревизии своего пожарного имущества. Таскали огнетушители по этажам. Новичка от работы освободили. Он задыхался, бледнел, держался за сердце. Объяснил он это тем, что «после вчерашнего». Когда я справился с огнетушителями и пришел в пожарку, комната была полна народа и новичок читал стихи. Кажется, он был уже похмеленный, потому что выглядел намного лучше. В комнате собрались люди из технических цехов театра, которые сюда обычно даже и не заглядывали. Уборщицы, осветители, костюмеры и новенькая реквизиторша. Я сначала даже как-то не понял, в чем дело, и недоуменно осмотрел собрание. Вход в пожарную охрану посторонним был воспрещен, что и было написано на большой красивой табличке на двери. Но на мое появление никто не обратил никакого внимания, и все продолжали внимать чтению стихов.