Есть какое-то очарование в этой спонтанности и конспиративной детективщине. Из этого не могли не появляться стихи. В последние годы Губанов работал особенно много. На износ. Как будто из последних сил. Стараясь всё успеть.
Иногда лукавил и хитрил, играл с девушкой, обманывал её. Скажет, что посвятил ей новое стихотворение, а потом окажется – посвятил другой Тане – Дуньковой (о ней разговор впереди). Вот, например, такое (написано 21 сентября 1982 года)[739]:
Я пришел за поцелуем —
вишни губ сорвать украдкой.
В полумраке, в полусвете,
в леденящей тишине.
Для меня была ты в мире
самой страшною загадкой.
На тебя смотрел я сладко,
как на смерть свою во сне.
В суматохе пьяных листьев
от кленовой охры парка
я бродил, как полоумный
и влюбленный Богдыхан,
в каторжно-веселом свисте
мне ресниц твоих не жалко,
мне ни холодно, ни жарко,
я прошел, как ураган.
Но нас-то не обманешь. Вся эта восточная тематика – прямиком из квартиры Дины Мухиной, у которой часто собирались. Гуляния в парке и у кунцевского пруда, голуби белые – всё это детали встреч с Клячко[740]:
«Яркий, энергичный – он не ходил, а летал по коридору, не открывал, а распахивал окна. И когда распахивал окно в кухне, голуби сразу слетались к подоконнику, как будто сидели рядом, ждали этого жеста. Из всех голубей один чисто белый, а второй белый с крылом цвета кофе садились перед ним, как ручные».
И вот всё это проступает в стихах:
Где турецкие халаты
нашей страсти и печали?
Мы сожгли их все свечами
и залили их вином.
Но у нас остались даты,
где за белыми плечами,
словно дети, мы кричали
и хрипели – об одном.
И хладеем, и ревнуем,
если видимся – то кратко.
Словно голуби на церкви
и слепые на краю,
я пришел за поцелуем —
вишни губ сорвать украдкой,
и тебе, капризно-гадкой,
прошептать: а я – люблю!..
В другом стихотворении будет – прокричать «я люблю». В третьем – вновь красные губы, в четвёртом – голуби, в пятом – ещё какая-нибудь важная деталь. Если посмотреть стихи осени 1982 года, картина обрисуется чётко и ясно. Губанов влюбился, но, кажется, не стремился овладеть девушкой. Его это не интересовало. Ему нужна была муза. И чем эфемерней, тем лучше.
Вот четыре строчки из текста, написанного 28–29 октября[741]:
Ты – девчонка! В помаде, в слезах,
Я же старый, седой и бывалый.
И поверь, у меня на глазах
Не такие творились кошмары.
Как это работало? Вот вам такой пример от Клячко: «Однажды показала Лёне чароит – подарок знакомой, работавшей в экспедиции на открытии месторождения этого минерала на реке Чара. Лёня всё восхищался красивым сиреневым камнем и его загадочным названием. Я ему чароит отдала». И он написал стихотворение ей ко дню рождения (20 декабря):
Я целовал бы ваши руки,
Ободранный о сучья-слухи
И исцарапанный вконец,
В глухом терновнике разлуки
Я звёздные бы принял муки,
Как принимают в грудь – свинец!
Я соткан из противоречий,
Как раненые – из картечи
И мяса с кровью пополам.
Бурлит во мне сто тысяч речек,
Иконостас моих наречий
С улыбкой бьёт по куполам!
Вот другой пример, из которого случилось стихотворение: «Накануне, при разгрузке хлебной машины (Лёня работал тогда грузчиком в булочной, рядом с домом) лоток с хлебом неудачно выскользнул из рук, ударил по лицу – осталась ссадина на носу и синяки под глазами».
А после, 6 мая 1983 года, он написал[742]:
Мы идём с тобой низами,
Дивный друг мой Низами.
Я с подбитыми глазами
Вечность взял себе взаймы.
По карманам мелочь тужит,
Как бы мне помочь в тиши,
Не спасайте наши души,
Не спасайте наши души,
Потому что нет души.
<…>
Не спасайте ваши души,
Не спасайте ваши души,
А спасайте лишь стихи!
Подо мной земля не гнётся,
Подо мной она – горит.
Ухожу я, словно солнце,
Ад не принял, Рай – смеётся,
Может, Бог и сохранит!..
Наверное, Губанов понимал, что с возлюбленными получилось и не получилось одновременно. Сколько их было – и жён, и подруг. Одна даже родила сына! А всё равно жизнь куда-то и зачем-то уносила. Прочь, прочь, прочь. В итоге он шутил, пародируя Пушкина: «Мы все любили понемногу кого-нибудь и как-нибудь».
Татьяна Дунькова Но вот на пороге бессмертия судьба преподнесла ему первую школьную любовь. По всему выходит, что тоже эфемерную и платоническую.
Она жила у станции метро «Дмитровская». Приходилось больше чем обычно мотаться по Москве, но это того стоило.
Одна из подруг жизни поэта рассказывала нам:
«У Лёни ещё был золотой перстень с чёрным агатом. Как у Пушкина. На левой носил. Он его подарил потом другой девушке – Тане Дуньковой. И стихотворение написал “В руке твоей два агата”. У неё тоже было кольцо с агатом».
И тут же, 12 июля 1982 года, появилось стихотворение[743]:
На руках твоих два агата,
Седина в твоих волосах,
Мы любили тебя, два брата,
На земле и на небесах.
Лунный лик твой опять зарёю
Разведён, как на два ручья.
Если в сердце тебя зарою,
Ни его, ни моя – ничья!
Как в глазах твоих пусто, пусто
Будет в розовом сентябре.
На душе моей – грустно, грустно,
Как агату на серебре!
Но отношения были непростые. У Дуньковой был муж и ребёнок. Она как будто тоже обращала внимание на Губанова, но не решалась – и, наверное, правильно делала – заходить дальше. Шмелькова была свидетельницей этих отношений уже в конце лета и в начале осени 1983 года[744]:
«1 сентября Лёня позвонил мне домой от Тани <Дуньковой>. Сообщил, что в ту ночь просидел во дворе её дома. Дверь ему не открыли. Вечером я сама им позвонила. Упрашивала Таню вместе с Лёней поехать к нему. Ведь там голодная собака. В ответ услышала: “У меня самой есть собака, и я знаю, как обращаться с животными”.
3–4 сентября Лёня звонил мне уже из своей квартиры. Судя по вопросам, заданным мне, Таня была рядом, и он её явно поддразнивал: “Ты меня капельку любишь? Мы с ней расстаёмся…” Это был последний мой с ним разговор».
За три дня до смерти Губанов написал стихотворение, обращённое к Дуньковой[745]:
В твоих глазах закат последний,
Непоправимый и крылатый,
Любви неслыханно-весенней,
Где все осенние утраты.
Твои изломанные руки
Меня, изломанного, гладят,
И нам не избежать разлуки
И побираться Христа ради!
Я на мосту стою холодном
И думаю – куда упасть…
Да, мы расстались, мы – свободны,
И стали мы несчастны – всласть…
Перед смертью
Создаётся ощущение, что после встречи с цыганкой на Московском вокзале Ленинграда Губанов лишний раз удостоверился в своей судьбе и не боялся умереть раньше времени. Тонул и в море, и в бассейне, ходил по ледяному карнизу поезда, мчавшегося в город на Неве. Об этом случае рассказывал Андрей Монастырский:
«Однажды зимой нас с Губановым пустили в тамбур первого вагона. В то время в тамбурах были откидные сиденья. Мы на нём сидели по очереди, но всю ночь так просидеть или простоять без сна было уж слишком нудно. В наши пьяные головы пришла мысль проверить, куда ведёт дверь из тамбура вперёд по ходу поезда. Она оказалась незапертой. Мы вышли и попали на открытую площадку: перед нами была запертая дверь, ведущая внутрь локомотива. Налево и направо вокруг мчащегося в ночи локомотива шёл узкий железный карниз с поручнями. Крепко вцепившись в поручни, сквозь бьющий нам в лицо снег, страшный ветер, во тьме, под грохот колёс мы медленно двинулись вперёд, туда, где мощный прожектор прорезал впередилежащую снежную тьму, далеко высвечивая рельсы. И каким-то чудом мы таким образом, скользя по засыпанному снегом, трясущемуся и раскачивающемуся железному карнизу, обошли вокруг локомотива и вернулись в тамбур»[746].
Та ли цыганка, другая ли, а то и вовсе барышня, желавшая привлечь его внимание и начавшая гадать по руке, предрекла: «Если перевалишь через 37-летний рубеж, доживёшь до старости».
Губанов же любил цитировать стихотворение Владимира Бурича:
Жизнь —
постепенное снятие
масок
до последней
из гипса
Самое время посмотреть, как снималась «последняя маска». И тут, наверное, надо бы дать всё в виде чистой хроники. Пожалуй, так и поступим.
Александр Урусов: «Мы виделись последний раз перед моим отъездом в 1981 году у общих знакомых. Если бы встретил на улице, скорее всего не узнал бы. Лёня был нездорово опухшим и совершенно на себя не похожим, отключённым, был угрюм, неразговорчив. Хотя и пошутил про тиражи моего “Крика далёких муравьев”, но разговора не получилось. Думаю, в тот момент его “лечили” чем-то психотропным»