Только красивее – Христос Воскрес.
Я окончил небо на пятёрки,
А в девятый класс еле пролез.
2. «Юность»
От фонаря мои светлые планы.
От фонаря моя шаткая жизнь.
Феномен
Начнём, собственно, с разговора о лёгкой губановской поступи.
Есть два поэта, которые в Серебряном веке, скажем прямо, не состоялись, однако в последующие годы нашли непроторенные тропки в русской поэзии. Один – эмигрант, другой – неподцензурный поэт. И именно они задали два самых отчётливых вектора развития, волей-неволей наплодив безумное количество учеников (эпигоны не в счёт).
Первая линия пошла от акмеиста[72] Георгия Иванова. Понятно, что самиздат и тамиздат вливал в оттепель ещё и Осипа Мандельштама, но для того чтобы поддерживать начатую им линию, необходимо быть конгениальным ему. А таких не нашлось (и не найдётся). Ещё одна (пост)акмеистическая линия идёт от Анны Ахматовой – Иосиф Бродский, Евгений Рейн, Анатолий Найман, Дмитрий Бобышев, отчасти Александр Кушнер. Но это линия заканчивается на этих же именах. Продолжения нет. Наш последний нобелиат стал камнем преткновения. Есть только те, что топчутся на освоенном пятачке и не могут сделать шага в сторону. Зато неожиданно взошла иная поросль – ивановская: Сергей Гандлевский, а позже Борис Рыжий и Денис Новиков. Последний как раз-таки писал[73]:
А мы, Георгия Иванова
ученики не первый класс,
с утра рубля искали рваного,
а он искал сердешных нас.
Вторая линия идёт от протоконцептуалиста Евгения Кропивницкого[74][75]. Он – на минуточку! – родился в один год с Вадимом Шершеневичем и Владимиром Маяковским. Сочинял и стихи, и музыку, рисовал картины. Его тексты 1910–1920-х годов написаны под влиянием имажинистов и новокрестьянских поэтов. Видимо, Кропивницкий отдавал себе в этом отчёт, поэтому начал искать нечто новое. И вышел к предельно честному бытописанию. За ним пошли лианозовцы, за ними – концептуалисты, за теми – несть им числа.
И в этом контексте особенно удивительно выглядит феноменальная лирика Леонида Губанова. Поэт одинаково далёк и от постакмеизма, и от концептуализма, чуть ли не физически привязанных к реальности. Для него настоящее чудо происходит в иной плоскости, в ирреальности, за гранью, в инобытии.
При жизни его часто называли внуком (или внучатым племянником) Сергея Есенина и учеником Маяковского. Это несколько неверно. Губанов сложней. Его поэтика – это верлибр образов, каталог образов (что говорит о влиянии в первую очередь Вадима Шершеневича[76] и Анатолия Мариенгофа) и поток сознания (что позволяет сопоставлять с близкими по времени американскими битниками Джеком Керуаком, Алленом Гинзбергом и Уильямом Берроузом); при этом образная система дисгармонична, то есть зиждется на противоположных понятиях или попросту не коррелирующих меж собой.
В своей декларации имажинисты писали:
«Мы, настоящие мастеровые искусства, мы, кто отшлифовывает образ, кто чистит форму от пыли содержания лучше, чем уличный чистильщик сапоги, утверждаем, что единственным законом искусства, единственным и несравненным методом является выявление жизни через образ и ритмику образов. О, вы слышите в наших произведениях верлибр образов. Образ, и только образ. Образ – ступнями от аналогий, параллелизмов – сравнения, противоположения, эпитеты сжатые и раскрытые, приложения политематического, многоэтажного построения – вот орудие производства мастера искусства. Всякое иное искусство – приложение к “Ниве”»[77].
Губанов мог бы подписаться под каждым словом.
Более того – в отличие от «опростившегося» Мариенгофа и вечного экспериментатора Шершеневича – он, что удивительно, наиболее последователен имажинистской декларации.
Кублановский в частной беседе с нами говорил, что Губанов либо самостоятельно находил книги «образоносцев»[78], либо читал их стихи в самиздате. В одном букинистическом магазине появился сборник Мариенгофа «Развратничаю с вдохновением» с дарственной деньрожденческой надписью Генриха Сапгира – жене Губанова: «С любовью Алёне Басиловой – поэту от роду 25 лет и 2000 тысячелетий от Генриха Сапгира. 28/VII. 68 г.»
Губанов где-то интуитивно, где-то по мановению судьбы встречался с родственниками имажинистов и с ещё живыми членами Московского Ордена: приятельствовал с Александром Есениным-Вольпиным, ходил в гости к Рюрику Ивневу, выпивал в одних компаниях с молодым художником Андреем Судаковым, племянником Мариенгофа (правда, о родственных связях даже не догадывался!).
Судаков рассказывал, что Губанов и вся честная смогистская компания – это самый настоящий бедлам: молодые ребята, но такие охотники выпить, что просто святых выноси; и ему, практически непьющему, раз от раза – и в особенности зимой! – приходилось на себе растаскивать гениев по домам.
Но это быт – а теперь к поэзии!
Собственно, влияние «образоносцев» становится заметно с первых стихов. Когда появилась поэма «Полина», читатели начали улавливать имажинистские нотки. В частности, Владимир Батшев говорил о косвенном влиянии Шершеневича: «Поэма оглушила, но я был ещё крепок, я был воспитан на Сельвинском и Шершеневиче; и хотя, как и все, воспринимал неуловимую вторичность, – дикость образов, ломание падежей, – густота красок навалилась на меня»[79].
Есть и прямые реминисценции. На них, кажется, никто ещё не обращал внимания. Рассмотрим парочку самых ярких примеров. Первый касается известной истории Серебряного века: на одном из поэтических концертов во время чтения Шершеневича из зала поднялся Маяковский и во всеуслышание заявил, что имажинист украл у него штаны. К радости зрителей, началась великолепная словесная пикировка.
Случилось это из-за схожести образов. У Шершеневича в одном стихотворении получилась такая строфа[80]:
Из Ваших поцелуев и из ласк протёртых
Я в полоску сошью себе огромные штаны
И пойду кипятить в семиэтажных ретортах
Перекиси страсти и докуренные сны.
А у Маяковского штаны преобразились, ибо материал для них он выбрал иной[81]:
Я сошью себе чёрные штаны
из бархата голоса моего.
Жёлтую кофту из трёх аршин заката.
По Невскому мира, по лощёным полосам его,
профланирую шагом Дон Жуана и фата.
На деле же, всё было совсем наоборот: Маяковский позаимствовал образ у Шершеневича. Но это совсем другая история[82].
Важно, что Губанов, прочитав обо всём этом, видимо, в «Романе без вранья», решил вклиниться в образовавшийся литературный ряд (помимо обозначенных поэтов в нём ещё Саша Чёрный[83], Георгий Иванов[84] и Булат Окуджава[85]):
Я надену вечернее платье моего легкого почерка,
Посажу на голову белого голубя,
А потом отнесу на твою почту
Афоризмы своего разрезанного горла.
<…>
Застегнусь ли я опять на алмазные пуговицы,
Буду водку с кем-то пить, дерзкий и мраморный,
Ничего я не хочу в вашей жуткой путанице —
Я давно уже не ранний, но все же раненый!..[86]
Вторая реминисценция – из Мариенгофа, он когда-то обронил[87]:
И числа, и места, и лица перепутал,
А с языка все каплет терпкий вздор.
Мозг дрогнет
Словно русский хутор
Затерянный среди лебяжьих крыл.
А Губанов подобрал этот образ, построенный на политически обелённом хуторе («Затерянный среди лебяжьих крыл») и внутренних органах, и сделал из него целое стихотворение, которое начинается строчками[88]:
Сердце болит, как хутор, отбитый у белых,
Где плач матерей, убитые, кони вразброд,
Где имя моё, словно чёрная гроздь Изабеллы,
Со сладкою мякотью память пускает в расход.
Но феномен юного гения в другом. Верлибр образов и поток сознания заставляют работать Губанова со всем его бэкграундом (оттого-то он после ухода из школы так глубоко зарывается в книжки). А дальше всё случается почти как у Пастернака: «Чем случайней, тем вернее…» И – поэта уже не остановить. Короткая строка (как правило, классические четырёхстопные ямб или хорей) с оригинальной рифмой, которая порой превосходит не то что Вознесенского или Маяковского, а рифмы (и образы) имажинистов: что ни говори, а Мариенгоф, Есенин, Шершеневич работали до седьмого пота над ними[89]. Ожидание чуда – ожидание рифмы – благодаря скованной строке становится сверхкоротким – и из ожидания как такового переходит в предвосхищение. А тут один шаг до прямого поражения – раз и навсегда.
Плюс к этому Губанова надо прочесть, пропеть, прочувствовать – от начала до конца. Тогда будет эффект. И встретятся (часто – в одном и том же разбираемом тексте) отсылки и к Есенину, и к Мандельштаму, и к Маяковскому, и к Пастернаку, и к Гумилёву, и к Цветаевой и т. д.