8.9. Александр II: Великая реформа донациональной империи
Император Александр II (годы правления 1856−1881), сын Николая I, вступил на трон в 37 лет уже сложившимся человеком без романтических иллюзий, вполне разделяя политические взгляды отца в его последние годы. В свое время он с восторгом принял мартовский манифест 1848 г. Николая I, одобрял жесткий курс в отношении Царства Польского, был против радикальных шагов по отмене крепостного права. Однако возглавив страну в момент глубокого кризиса, он столкнулся с системной ситуацией, созданной общественными ожиданиями и практически не оставлявшей ему выбора действий. Российская империя проиграла Крымскую войну, представ в общественном мнении как государство слабое, не вполне «европейское» и потому нуждающееся в глобальной модернизации; консервативный курс Николая I был дискредитирован; в обществе сформировался запрос на радикальные перемены. В Манифесте об окончании Крымской войны Александр II озвучил то, чего от него ждали, — он пообещал реформы. Cубъективно ощущаемое несоответствие постниколаевской России своему имперскому статусу и общеевропейским представлениям о модерности стало главным фактором, побудившим Александра II выступить с программой глобальных реформ, направленных на осовременивание имперского государства и общества. Первые два десятилетия его правления вошли в историю как эпоха Великих реформ.
Империям свойствен большой стиль, поэтому в официальных хрониках не бывает недостатка в эпитетах «великий», «великолепный» и пр. Однако когда речь идет о преобразованиях правительства Александра II, термин «Великие реформы» воспринимается едва ли не как технический: реформы затронули фундаментальные основы общества и изменили их настолько радикально, что восприятие перемен практически не зависит от формального названия.
Главной из реформ стала столь долго откладывавшаяся отмена крепостного права. В отличие от Екатерины II и Александра I, наследник престола Александр Николаевич (будущий Александр II) не высказывал особых намерений покончить с крепостным режимом. Напротив, в качестве председателя секретных комитетов по крестьянскому делу (созывавшихся в конце 1840-х гг. для обсуждения перспектив ликвидации крепостничества) он определенно возражал против отмены крепостного права в обозримом будущем. Однако спустя десять лет, выступая перед московским дворянством на церемонии коронации в 1856 году, Александр II заявил, что «лучше отменить крепостное право сверху, нежели дожидаться того времени, когда оно само собою начнет отменяться снизу». Это признание передает ощущение исторической обреченности крепостничества, заставлявшее действовать куда более решительно, чем отвлеченные соображения морально-филантропического характера.
Подготовка отмены крепостного права началась в январе 1857 г. в традиционном для «реформ сверху» духе, т.е. с создания очередного Секретного комитета при императоре. Но вскоре к обсуждению реформы подключили «общество», т.е. собственно помещиков, в чьей поддержке нуждался реформаторский режим. В каждой губернии предписывалось создать дворянские комитеты для разработки предложений по освобождению крестьян, началось широкое обсуждение крестьянского вопроса в российской печати. Поражение монархии в Крымской войне и возникшее вокруг этого поражения ощущение глобального кризиса развития подорвали статус государства как «единственного европейца в России». Впервые формулирование актуального понимания «европейскости» и самой повестки реформ проводилось при участии и под давлением альтернативного «субъекта европеизации» — «интеллигенции», «образованного общества» или, в сегодняшних категориях, «гражданского общества». Не существовало никаких политических и даже организационных механизмов консолидации гражданского общества. В тот период оно сводилось к нескольким стратам образованного населения, включенного в «дискурсивные сообщества» — т.е. в ряды читателей и авторов определенных журналов, в дворянские клубы и организации, где обсуждались вопросы политики и идеологии, а также в подпольные интеллигентские кружки, которые тоже занимались чтением современной литературы по социальным проблемам и обсуждением сценариев развития страны. Все эти группы имели шанс быть услышанными влиятельными государственными чиновниками и императором, поскольку они говорили на языке, соответствовавшем принятым представлениям об идеологическом или политическом высказывании (даже если государство не соглашалось с его содержанием или объявляло его революционным).
У крестьян и других необразованных слоев населения, тем более не говоривших и не читавших по-русски, безусловно, имелось свое отношение к происходящему и свое видение крестьянской проблемы, но у них не было инструментов для его выражения, они не являлись частью дискурсивного сообщества, которое могло вступить в диалог с властями. Они оставались за пределами возникавшей в ходе либеральных реформ Александра II публичной сферы как пространства для обмена мнениями и циркуляции идей «образованного общества». Крестьяне, в частности, выражали свои настроения посредством восстаний и бунтов, число которых росло в середине XIX века, но в этих «высказываниях» власть не прочитывала никакого осмысленного содержания, кроме угрозы стабильности режима.
В феврале 1858 г. был создан Главный комитет по крестьянскому делу, который начал рассматривать составленные губернскими дворянскими комитетами проекты. Ключевой являлась проблема, порожденная непоследовательностью первых архитекторов камералистского государства: разграничение единого феномена «поместья» на экономическую, социальную и юридическую составляющие, причем, отдельно для помещиков, а отдельно для крестьян. Как уже говорилось в предыдущей главе, необходимо было перевести в современные юридические категории правовые реалии Московского царства, когда помещики получали землю в обусловленное службой владение от царя как верховного распорядителя земли — и сразу вместе с крестьянами, пользовавшимися ею. Никто не обладал ею как частной собственностью «первый». Точно так же не ясно было, как провести границу между хозяйством крестьян и помещика. Если пашня четко делилась на крестьянскую и господскую, то такие жизненно важные ресурсы, как лес, водопой или луга, находились в общем пользовании, условия которого оговаривались в каждом конкретном случае. Да и пахотная земля, считавшаяся помещичьей летом, могла использоваться крестьянами осенью для выпаса скота по жнивью, а то и засеваться крестьянами для себя на условиях аренды.
Планы освобождения крестьян без земли (сугубо юридический акт) были быстро отвергнуты в пользу более радикального варианта освобождения с землей (что предполагало масштабную экономическую и правовую реформу), к которому склонялся и Александр II — тем более что практическая сторона такого сценария была опробована в рамках реформы государственных крестьян. Главным отличием от проблем, решавшихся ведомством графа Киселева, было отсутствие единства в интересах частных землевладельцев, от которых требовалось поступиться частью несправедливо полученной собственности. Помещики южных и центральных регионов, где преобладали плодородные почвы, были заинтересованы в том, чтобы сохранить за собой как можно больше земли при размежевании хозяйства на помещичью и крестьянскую доли, в то время как помещики северных губерний отстаивали вариант денежной компенсации за утрату части собственности. Все разнообразные мнения с мест поступали в учрежденные в феврале 1859 г. Редакционные комиссии, в которые вошли видные общественные деятели и государственные чиновники либерального толка. К осени 1859 г. ими был составлен проект «Положения о крестьянах, вышедших из крепостной зависимости», а 19 февраля 1861 г. Александр II подписал этот документ.
Реформа затрагивала сразу несколько аспектов жизни бывших крепостных: они переставали быть экономической собственностью помещиков; помещики утрачивали административную и судебную власть над бывшими крепостными; крестьяне становились юридическими лицами, т. е. могли покупать землю, недвижимость, заключать сделки, открывать предприятия. При этом освобожденные крепостные обретали не личные, но коллективные («корпоративные») права: они образовывали особое сословие крестьян, с общими сословными правами и обязанностями. Лишь налог государству они платили в индивидуальном исчислении («подушную подать»), и то не напрямую, а через общинные органы. Пашенными наделами и выпасами крестьяне пользовались общинно (везде, кроме украинских земель), были связаны круговой порукой в уплате налогов и несли коллективные натуральные повинности; наконец, крестьянские волостные суды, избираемые общиной, руководствовались в своих решениях обычным правом, а не общеимперским законодательством. Фактически, реформаторы признавали, что даже после преобразований Николая I существующему в России государству было не под силу и не по карману взять под прямой контроль миллионы новых подданных. Организованное самоуправление крестьян позволяло лишить помещиков статуса частных агентов государства, не раздувая при этом штат чиновников и не перегружая бюджет.
«Положение о крестьянах» отводило два года на составление уставных грамот, т.е. соглашений между помещиками и крестьянами, оговаривавших размер компенсации, которую крестьяне должны были заплатить за получение собственности. Выкуп предполагалось выплачивать в течение 49 лет. Лишь после этого наделы становились собственностью крестьян. Сумма выкупных платежей определялась размерами прежде выплачиваемого крестьянского оброка. Таким образом, удалось наиболее корректно перевести в современные категории суть отношений в допетровской деревне: выкупалась не личная свобода крестьян (чей рабский статус никогда не признавался формально) и не земля (на которую помещики исторически не имели исключительных прав), а повинности крестьян. Средства выкупных платежей, помещенные в банк под 6% годовых, должны были приносить помещику ежегодный доход в размере утраченных им оброчных платежей. Посредником между крестьянином и помещиком выступало государство, оно платило помещику при заключении выкупной сделки сразу около 75% выкупной суммы. Крестьяне должны были ежегодно вносить государству 6% от этой суммы в течение 49 лет. По сути, речь шла о погашении ипотечного кредита, выданного по обычной для того периода кредитной ставке. Реально платежи были отменены в 1905 г., но к этому моменту крестьяне успели внести в государственную казну сумму большую, чем полученные ими земли стоили в 1861 г. Крепостные рабочие помещичьих и казенных фабрик и заводов тоже получали право выкупа своих прежних наделов. Государственные крестьяне (кроме Сибири и Дальнего Востока), считавшиеся лично свободными, по «Положению» сохраняли за собой находившиеся в их пользовании земли. Они могли продолжать платить оброчную подать государству либо заключить с казной выкупную сделку.
Чтобы обслуживать крестьянскую реформу, правительство пошло на еще одну реформу — финансовую. Еще в 1860 г. был создан Государственный банк для проведения выкупных расчетов между помещиками и крестьянами. В 1862 г. единственным распорядителем казенных средств стало Министерство финансов, которое самостоятельно планировало государственный бюджет и совместно с Государственным советом утверждало сметы отдельных ведомств. Проверку правильности расходования бюджетных средств осуществлял обновленный в 1864 г. Государственный контроль, отчеты которого были публичными. Уже эта мера являлась революционной, если учесть, что в 1850 г. Николай I приказал засекретить реальные показатели государственного бюджета даже от Государственного совета. В губерниях учреждались контрольные палаты, проверявшие финансовую отчетность по первичным документам, а не итоговые отчеты, как прежде. Прямые налоги частично заменялись косвенными, что позволяло обойтись без создания колоссального фискального аппарата после освобождения крестьян: ведь прежде налоговыми агентами выступали помещики, а заменить их штатом государственных чиновников в короткое время было нереально и слишком дорого. Таким образом, новая государственная финансовая система становилась эффективнее, оставаясь не слишком затратной.
«Положение о крестьянах» делило губернии на три группы (черноземные, нечерноземные и степные), в которых размеры земельных наделов разнились по уездам. При выделении земель крестьянам первое слово оставалось за помещиками, которые могли выбирать самые лучшие участки в свою долю, в том числе вклинивая свои земли в середину крестьянских полей. Это, как и довольно сложная система выкупных платежей, вызывало растерянность и недовольство крестьян. В Казанской губернии, например, начались волнения из-за распространения слухов о том, что царь даровал землю крестьянам бесплатно, а выкуп придумали помещики. В ходе подавления этих волнений было убито более 300 человек. Всего в год объявления реформы (1861) было зарегистрировано более 1370 крестьянских выступлений, но позже волна бунтов пошла на убыль, и в целом реформа прошла мирно, не вызвав серьезного сопротивления у помещиков и массового недовольства у двух десятков миллионов крестьян, которых она коснулась. Этот результат сам по себе должен был восприниматься как успех имперского режима, особенно на фоне практически одновременного освобождения в США четырех миллионов чернокожих рабов — освобождения, достигнутого в результате длительной и тяжелой Гражданской войны, расколовшей общество пополам.
Если рассматривать крестьянскую реформу с точки зрения логики модернизации Российской империи — распространения современного государства на все население страны и перевод в современные правовые, социальные и экономические категории комплекса отношений помещиков и крестьян допетровского времени, «замороженных» и искривленных в режиме «крепостного права» — то она увенчалась успехом. Главным ограничителем оказался уровень развития имперского государства, не позволявший радикально увеличить штат квалифицированных чиновников для взаимодействия с освобожденными крестьянами на индивидуальном уровне. Окончательное оформление личного экономического и юридического статуса бывших крепостных было отложено до лучших времен, но, во всяком случае, характер этого будущего оформления был решен в принципе.
Споры же об итогах реформы были вызваны самой революционностью, с которой решалась ее непосредственная задача модернизации имперского пространства: созданием новой социальной группы свободных крестьян, законодательным ограничением сферы частной собственности помещиков, экономически рациональным нормированием и размежеванием земли между юридическими лицами, сложными финансовыми схемами взаимозачета и обеспечения. В восприятии современников, а позднее — историков, радикальные методы решения крепостного вопроса заслонили непосредственную цель реформы, из-за чего вот уже более полутора веков сохраняются принципиально неразрешимые разногласия. Достаточны ли были предоставляемые крестьянам наделы — и сколько нужно было земли для безбедного существования? Завышены ли были выкупные платежи помещикам — и сумели ли они распорядиться с толком монетизированными привилегиями? Эти и подобные вопросы подразумевают, что реформа 1861 г. была призвана осуществить определенную экономическую программу, игнорируя тот факт, что вмешательство законодателя в частноправовые отношения было вынужденной побочной мерой, а не отправной точкой реализации некоего «настоящего» плана.
С самого начала проведения реформы представители радикальной интеллигенции, а позже и советские историки доказывали, что она привела к обнищанию крестьян, получивших наделы меньшие, чем они обрабатывали для собственных нужд до реформы. С другой стороны, еще в начале ХХ в. российские экономисты определили оптимальный размер хозяйства, придерживающегося трехпольной системы севооборота, в 400 га — что соответствовало среднему помещичьему хозяйству. Очевидно, что крестьяне в принципе не могли получить такие наделы и что оптимальным с хозяйственной точки зрения являлся «симбиоз» крестьян и помещика в рамках крепостного поместья, позволявший при существовавшем уровне агрикультуры к общей выгоде использовать имевшиеся ресурсы. Но если целью реформы 1861 г. было уничтожение крепостного режима, то единственным способом компенсировать разрушение экономического комплекса «поместья» было развитие новых интенсивных форм земледелия на крестьянских землях. При сохранении трехпольного севооборота изолированные крестьянские хозяйства не спасло бы и пятикратное увеличение наделов. Сохранение общинного землепользования должно было до поры сгладить остроту проблемы, сохраняя элементы старой поместной хозяйственной модели в новых правовых условиях. Во всяком случае, историческая демография зафиксировала заметное снижение смертности в деревне в последней трети XIX века, обусловленное улучшением питания, что свидетельствует о росте жизненного уровня крестьян после реформы. Факты говорят и о том, что крестьяне покупали значительное количество земли, как индивидуально, так и общинами.
Аналогично обстоит дело с представлениями о кризисе помещичьего хозяйства после 1861 г. Сама дифференциация сельского хозяйства на крестьянское и помещичье, как и выделение сферы рационального экономического производства из комплексного «образа жизни» (крестьянского или помещичьего), объясняет противоречия в оценках итогов реформы. Если прежде люди являлись помещиками или крестьянами в силу самого факта рождения в деревне и, с большим или меньшим успехом, продолжали вести образ жизни предков, то после реформы экономическая деятельность, правовой статус и образ жизни дифференцировались. Те, кто имел возможность и желание заниматься сельским хозяйством, оставались в деревне, остальные искали способ сменить место жительства и род занятий. Продажа поместий или крестьянских наделов оказывалась, в первую очередь, следствием появления выбора и нового понимания сельского хозяйства как рациональной экономической деятельности, а не предустановленного с рождения удела. Сегодня исследователи экономики XIX века предпочитают говорить не о половинчатости перехода экономики России от стагнирующего «феодализма» в «капитализм», от крепостного права к наемному труду, но о том, что реформа 1861 года придала новый динамизм существовавшим и прежде рыночным тенденциям в деревне, ускорив уже протекавшую эволюцию крестьянской и помещичьей экономики.
Подобно сугубо военному аспекту Крымской войны, крепостное право не представляло ничего особо катастрофического само по себе — ни с экономической, ни с правовой точки зрения. Как уже говорилось, крестьянско-помещичий симбиоз позволял наиболее рационально организовывать трехпольное сельскохозяйственное производство в масштабах целого поместья, снимая вопрос доступа к водопою, достаточности площади лугов и пастбищ и т.п. От положения российских крепостных мало чем отличалось положение формально лично свободных наемных работников в Англии и на континенте: их мобильность была ограничена работодателем и законами о бродяжничестве, отсутствие собственности делало их совершенно зависимыми от нанимателя. Юридический статус был несопоставим, но практическая степень свободы и несвободы отличалась гораздо меньше, чем принято было думать. И все же крепостное право воспринималось в Росси как главное обстоятельство, компрометирующее ее «европейскость», с чем соглашались как противники, так и сторонники крепостного права. Проблема была в том, что даже официальная триада графа Уварова «православие, самодержавие, народность» не могла совершенно обойти то обстоятельство, что свыше 20 миллионов православных крестьян являлись крепостными — по расхожему мнению, «рабами». Народ, находящийся в рабстве, — основной архетипический библейский сюжет, и распространение идеи нации как основы современного («европейского») общества с самого начала активно эксплуатировало метафору освобождения избранного народа из неволи. Освобождение крепостных стало императивом в России потому, что современное общество воображалось как единая нация. Восприятие крепостных крестьян как рабов было сформировано метафорой порабощенного народа не в меньшей степени, чем представлением о буквально рабском индивидуальном статусе крепостных.
Предоставив бывшим крепостным личную свободу и экономическую самостоятельность, реформа 1861 года создала предпосылки для включения прежних многочисленных юридических категорий мелких земледельцев в единое сословие «крестьян», объединившее теперь большинство населения империи. В сочетании с устранением крепостной зависимости, эта гомогенизация позволила наконец-то представить в виде конкретной социальной группы тот самый «народ», который прежде являлся лишь абстрактной категорией, сдерживая развитие национализма в империи. Как оказалось, высшие сановники и сам император прекрасно осознавали значение национального фактора и собирались использовать его для укрепления легитимности режима. Риторически реформа 1861 г. была представлена властями как пробуждение народа от долгого сна (о рабстве все же официально предпочитали не упоминать) и возвращение его к истинному состоянию, к обычаям и традициям, непосредственно связанным с землей. Отсюда же — желание реформаторов укрепить связь между крестьянином и землей, утвердить место крестьянской общины, как предположительно древнего института, в пореформенной деревне, подчеркнуть роль волостных крестьянских судов, руководствующихся обычным правом. Все это осмысливалось критиками, особенно постфактум, как проявления внутренней противоречивости реформы 1861 года, как отступление от ее либерального духа. Но национализирующее восприятие народа никак не противоречило либеральному духу реформы — оно отражало попытки имперской власти адаптироваться к вызовам времени, в котором доминировали идеи национализма. Недаром, в отличие от формального и официального имиджа Николая I, Александр II и его окружение культивировали романтический образ близкого народу и любимого им «Царя-освободителя». Драматургия путешествий Александра II по империи и в целом «сценарии власти» его правления сочетали универсалистские имперские и подчеркнуто русские национальные символы и мотивы, что вполне соответствовало актуальным европейским политическим реалиям. В 1862 г. отправленный послом в Париж граф П. Д. Киселев рассказал Наполеону III о том, как в первый после реформы приезд Александра I в Москву «народ встречал его не только с энтузиазмом, но просто молился на него…» В ответ Наполеон подтвердил: «Да, такое и здесь случается. Я это знаю по моим людям; когда я проезжаю по селам, народ крестится».
Тем не менее, национализация политического режима в гетерогенной Российской империи вела к иным последствиям, чем во Франции. Во-первых, крайне неопределенными оказались критерии русскости, даже для тех, кто уповал на освобожденный от крепостной зависимости «народ». В начале XIX в. распространение идей нации в версии немецкого романтизма привело к тому, что имперский неологизм «россияне» («российское») был вытеснен будто бы исторически-народным «русские» («русское») — и новый светский общий литературный «российский» язык был объявлен исконным «русским». В результате, не только говорившие на российском языке «нерусские» подданные империи (включая украинцев) вдруг оказались отчужденными от некогда общей имперской культуры, но и были стерты различия между общеимперским и «этнографически русским». То есть, с одной стороны, трудно было формализовать отличие русского крестьянина от украинского (или от лояльного режиму обрусевшего немца), а с другой, все имперское оказывалось присвоенным «русским народом», что делало нерусских людьми второго сорта в империи.
Во-вторых, обретение режимом массовой опоры в «русском народе» одновременно вело к расколу многоэтничной имперской правящей элиты. Более того, переосмысление имперского как «национально русского» способствовало кризису политической лояльности, теперь все в больше степени воспринимавшейся в смысле этнокультурной русификации. Эта тенденция вызывала растерянность у представителей верховной власти, искренне не замечавших связи между восприятием идеи нации через призму этнической русификации и кризисом имперской надэтнической лояльности. В 1868 г. Александр II признавался эстляндскому губернатору: «Теперь, как видишь, это [остзейский] вопрос, а прежде, как припоминаю, в моей молодости, никто и не думал смотреть на остзейцев и они сами не смотрели на себя как на чужих».
Первыми на усиление национальных тенденций в имперской политике отреагировали в Царстве Польском, где в январе 1863 г. вспыхнуло очередное (и последнее) восстание против имперских властей. Вошедшее в историю как Январское восстание (1863−1864), оно охватило земли Царства Польского, а также нынешних Литвы, Украины и Беларуси. За подавлением восстания последовали меры, которые серьезно отличались по своему духу от мер, предпринятых Николаем I после подавления польского восстания 1830−1831 гг., когда наведение порядка в крае преподносилось как наказание нелояльных подданных (и польская культура ущемлялась лишь параллельно с остальными институтами польского национального государства, созданного по конституции Александра I). В 1863−1864 гг. власти исповедовали совершенно иную идеологию подавления, которая формулировалась как освобождение «русских» от «польского влияния» (в русле все той же библейской идиомы спасения избранного народа). Уничижительное обозначение «поляк» подчеркнуто применялось преимущественно к польскому дворянству, наказанному довольно сурово, в то время как руськие (украинские, белорусские) и литовские крестьяне территорий, охваченных восстанием, представали как жертвы шляхты. Государственные деятели говорили о польском преобладании на «исконно-русских землях» и о необходимости освободить «русских» крестьян от воздействия полонизма и присоединить их к народному «телу». Как писал Виленский генерал-губернатор Владимир Назимов министру народного просвещения (1863):
Если со стороны Правительства не будут приняты меры к ограждению русской народности в Западном крае от такого незаконного посягательства, то надлежит ожидать, что чуждое этому краю польское направление вопьется в плоть и кровь здешнего русского народа…
Крестьянская реформа на этих землях, объявленная 19 февраля 1864 г., была использована имперскими властями как орудие национальной сегрегации и подавления. Она предполагала лучшие условия для бывших крепостных, чем на землях внутренних губерний, тем более что польские повстанцы тоже выпустили декрет о наделении крестьян землей, и правительство стремилось продемонстрировать большую щедрость. Крестьяне без всяких отсрочек получали в собственность свои усадьбы и освобождались от всех видов повинностей в пользу владельца. В отличие от внутренних губерний, за ними сохранили так называемые сервитуты, т.е. участие в пользовании такими помещичьими угодьями, как леса и пастбища. Неслучайно разработчиками и проводниками русификаторской политики в Северо-Западном крае стали ведущие члены Редакционной комиссии реформы 1861 года Николай Милютин, Яков Соловьев, Юрий Самарин и Владимир Черкасский. В основе их довольно последовательных антипольских мер лежала не просто полонофобия, но, прежде всего, определенное видение современного («европейского») общества. Польская шляхта воспринималась ими как воплощение реакционного сословно-аристократического принципа господства, который они пытались реформировать в масштабе всей империи. Одновременно ими двигало желание «открыть» или создать в империи единый «народ» как массовую «почвенную» основу более либерально и популистски ориентированного режима. В многомерном имперском пространстве «народ», который являлся социально-экономической категорией в Центральной России, на окраинах империи оказывался преимущественно национально-культурной категорией. Приняв на себя миссию упорядочивания разнообразия поглощенного ею региона Северной Евразии, Российская империя столкнулась с одной из самых сложных проблем, пытаясь адаптировать идею единой нации как основы современного государства в условиях структурной имперской ситуации.
Логика становления «народнического» (политически популистского или этнокультурно националистического) режима требовала признания за «народом» базовых прав граждан, т.е. сопричастности управлению государством. Именно эту задачу, наряду с проблемой повышения управляемости огромной страны в условиях недостаточности профессиональной бюрократии и бюджетных средств, решала земская реформа 1864 года. Подписанный 1 января 1864 г. указ Александра II учреждал земства — всесословные органы самоуправления в уездах и губерниях, в компетенцию которых входили вопросы местного хозяйства, распределение государственных податей, устройство школ, больниц, приютов, содержание тюрем и путей сообщения.
Само название нового института отсылало к реалиям Московского царства — одновременно «древним» и «исконно русским». Считалось, что их отличал дуализм царской власти и ограниченной автономии «земель». Однако за лубочно-«национальной» вывеской скрывался крайне современный проект, созданный с оглядкой на опыт Западной Европы того времени и предлагавший собственное — новое и оригинальное — решение одной из ключевых проблем современности: повышение эффективности государственного управления без перегрузки центрального аппарата, за счет потенциала политической мобилизации нации. Так автор труда «О самоуправлении. Сравнительный обзор русских и иностранных земских и общественных учреждений» (1869) князь А. И. Васильчиков рассматривал российские земства относительно английского «self-government» (позитивный пример) и «французской административной централизации» (негативный пример), а также германской традиции местного управления — «прусских сословных учреждений». «Самоуправление» стало ключевым понятием «европейскости» в это время, обещая подключение «нации» к государственному управлению без радикальной демократизации политического строя. Хотя само понятие «местного самоуправления» отсылало к древним традициям (до эпохи абсолютистской и централизаторской монархии), в разных языках оно оказалось неологизмом. Русское слово «самоуправление» было буквальным переводом английского «self-governance». В «Толковом словаре живого великорусского языка» Владимира Даля (выходил в 1863−1866 гг.) «самоуправление» трактовалось через американский пример: «В Америке развито общественное самоуправление, участие и помощь каждому в охранении порядка, без пособия от правительства, но нередко оно доходит и до самоуправства». Однако понятие «local self-government» было новым и в английском языке: для обозначения хозяйственной и административной автономии местностей как самостоятельной политической системы его изобрел «для англичан» немецкий правовед Г.-Р. фон Гнейст, автор теории (и истории) существования особой традиции местного самоуправления в Англии. Таким образом, земская реформа 1864 г., наряду с крестьянской реформой, знаменовала собой возвращение Российской империи в авангард «европейскости» — не в смысле формального статуса, а как полноправного участника в коллективном поиске решения проблем современности.
Земства действительно оказались достаточно современными органами местного самоуправления, взявшими на себя ответственность практически за все стороны жизни: строительство дорог и содержание сельской почты, медицинское обслуживание населения и агрономическую помощь, народное образование, доступное страхование и экономическое стимулирование мелких производителей. Изначально на содержание земств выделили 20 процентов податей, собиравшихся государством, плюс разрешили вводить дополнительные налоги на недвижимость и предпринимательскую деятельность. Для некоторых категорий плательщиков размеры земских сборов превышали налоговые платежи в казну. Земства постоянно стремились повысить налоговую нагрузку, так что правительство вынуждено было законодательно ограничивать ставки некоторых категорий земских сборов. В результате, создание сети местной администрации, компенсировавшей слабость государственной машины на местах, обходилось казне лишь в одну пятую часть от стоимости содержания существующего аппарата. При этом, ответственность за неизбежное повышение налогового бремени перекладывалась с государства на органы местного самоуправления, а недовольство населения ослаблялось выборностью всесословного земства, представлявшего это самое население. Принцип «налоги в обмен на политическое представительство» стоял за ростом влияния парламентов в передовых странах начиная с XVIII в., когда требовавшее все больших налоговых поступлений современное государство предоставляло политически активным категориям населения право участвовать в выработке законов. Однако земство было лишено всякого представительства во власти, а правительство долгое время препятствовало попыткам координации деятельности отдельных земств. Таким образом, земская реформа оказалась блестящим политическим решением: сравнительно недорогой для казны ценой она создавала разветвленную сеть местных органов управления, полностью подконтрольных центральной власти в политическом отношении, но снимавших с нее ответственность за возросший налоговый пресс. Спустя несколько десятилетий земства заявили о своих притязаниях на политическую власть в государстве, соразмерную их влиянию как представителей местного населения, но в XIX веке речь об этом еще не шла. Уже само появление всесословного избираемого органа местной власти с собственным бюджетом казалось почти революционным.
Распорядительные органы земств — «собрания гласных» (депутатов) — занимались хозяйственными вопросами и собирались один раз в год на сессию рассматривать и принимать принципиальные решения. Исполнительные органы — «земские управы» — занимались выполнением решений этих собраний и рутинной работой.
Выборы в земские распорядительные органы предписывалось проводить раз в три года на основе имущественного ценза, по куриям выборщиков — прямых выборов не предусматривалось. Первую курию составляли депутаты-выборщики от землевладельцев, имевших от 200 до 800 десятин земли или недвижимость стоимостью от 15 тысяч рублей. Вторую курию формировали депутаты от городов — собственники промышленных и торговых заведений с годовым оборотом не менее 6 тысяч рублей. В третью курию выбирали депутатов от крестьян; здесь не полагалось имущественного ценза, но сами выборы были многоступенчатыми. Сначала сельский сход выбирал представителей на волостной сход; там, в свою очередь, избирались выборщики, которые направлялись на уездный съезд; наконец, уездный съезд избирал депутатов в уездное земское собрание. Председателем земского собрания должен был быть предводитель дворянства.
Сама структура земств давала преимущество более обеспеченным, но в силу этого и более образованным слоям населения. Социальный портрет уездных земских собраний за первые три года их существования (1865–1867) выглядел так: дворяне составляли 42%, крестьяне — 38%, купцы — 10%, духовенство — 6,5%, прочие — 3%. Дворяне существенно преобладали в губернских земских управах (почти 90%), где требовалось работать на постоянной основе, обладать организационным опытом, достаточным образовательным уровнем и свободой от основного занятия (у крестьян это было земледелие). Оставаясь формально всесословным органом, земство крайне непропорционально представляло основные группы сельского населения (дворян и крестьян). Тем не менее — вернее, именно поэтому — оно оказалось вполне работоспособным органом. Всего полувеком ранее проекты реформ эпохи Александра I крайне расплывчато описывали, как могут выглядеть на практике самые умеренные формы «народного представительства», — и вот спустя неполных три года после отмены крепостного права появились органы власти, почти наполовину состоящие из крестьян на уездном уровне. 90 процентов дворян среди губернских гласных было, конечно же, чрезвычайным перекосом, но 90 процентов крестьян среди губернских гласных, адекватно представляя социальный состав населения, обрекли бы деятельность земств на паралич и полное подчинение центральной власти.
Реальной проблемой земской реформы с самого начала была ее географическая, а не социальная — временно неизбежная — ограниченность. Земства были введены только в 34 «внутренних» губерниях (из 50 губерний и областей Российской империи). Там, где отсутствовала уверенность в преобладании в земствах православных «русских» представителей, особенно из дворян, они просто не вводились. Причиной были опасения, что нерусское дворянство использует этот институт для продвижения своих национальных интересов в ущерб центральной власти или что в регионах, где не было достаточно дворян, земства превратятся в «классовый» крестьянский орган или вовсе не справятся с задачами управления (например, в Сибири). Эта ограниченность земской реформы обозначала пределы политической «современности» имперского государства, подобно тому, как наделение освобожденных крепостных не индивидуальными, а корпоративными (сословными и общинными) правами обозначало пределы юридического и экономического потенциала государства. Рационализируя и модернизируя общество, земская реформа вновь воспроизводила имперскую логику исключения. Борьба за распространение земства на оставшиеся регионы империи развернулась с новой силой в начале XX века. Только в 1912 г. земские органы появились на южных и юго-восточных окраинах: в Ставропольской, Астраханской и Оренбургской губерниях. Закон о земстве в западных губерниях был принят годом раньше (1911).
Своего рода аналогом земской реформы стала долго готовившаяся городская реформа, которую начали разрабатывать еще в 1861 г., а представленный в 1864 г. проект обсуждался и переделывался на протяжении еще нескольких лет. Наконец, 16 июня 1870 г. было утверждено «Городовое положение», по которому в городах создавались Городская дума (законодательный орган) и Городская управа (исполнительный орган, состоявший из Городского головы и двух или более членов). Собственно, Городская дума как таковая не являлась новым институтом, его ввела еще Екатерина II. Но та дума формировалась на сословной основе, и городскими делами занимались лишь представители официально признанных городских сословий — купцы, мещане, ремесленники. К середине XIX века эта социальная структура устарела, жившее в городах дворянство было заинтересовано во влиянии на городские дела, как и крестьяне, которые, не принадлежа к городским сословиям, могли владеть немалой собственностью в городе. Новые городские Думы отражали эти перемены: они стали бессословными, а пропуском в них являлся имущественный ценз. Иными словами, распределением городских налогов, благоустройством городов, развитием транспорта, дорог, здравоохранением, устройством школ, рынков и базаров, регулированием торговли и промышленности, содержанием тюрем и пожарных станций, и прочими делами города должны были заниматься те, кто платил налоги в городской бюджет. Таким образом, реформа задавала новую динамику развития городов, которую можно назвать буржуазной в прямом смысле слова. В 1871 г. в Москве при численности населения в 602.000 человек право избирать и быть избранными в Городскую думу имели 20.600 человек, т.е. порядка 7% от взрослого населения растущего мегаполиса. Выборы в Городскую думу проводились по трем избирательным собраниям на основе имущественного ценза. В первое избирательное собрание входили только крупные налогоплательщики, вносившие треть городских налогов, во второе — более мелкие, уплачивавшие другую треть, в третье — все остальные налогоплательщики. Каждое собрание избирало представителей в Городскую думу на четыре года. На тот же срок дума выбирала Городского голову, чью кандидатуру утверждал губернатор или министерство внутренних дел; они же могли приостанавливать решения Городской думы.
То, что «Городовое положение» 1870 г. распространили практически на все регионы империи, включая местности, где не действовала земская реформа, свидетельствовало о большей уверенности правительства в потенциале государства в этом случае. Города были средоточием «современности», при этом в них проживала лишь незначительная часть населения (чуть более 10%), так что даже ограниченных ресурсов имперского государства должно было хватить — как полагали в 1870-х — для контроля над самодеятельностью наиболее зажиточных горожан. Логика городской реформы была та же — на порядок улучшить качество городской инфраструктуры без обременения казны, компенсируя увеличение налогового бремени доступом главных налогоплательщиков к городскому управлению. Таким образом формировалась скромная по масштабам «гражданская нация», политически бесправная и предположительно лояльная режиму в силу своей зажиточности. Характерным исключением из этой разрешенной общеимперской гражданской нации стала Финляндия, где сохранялось прежнее городское устройство, а также ненадежное Царство Польское и только что завоеванные районы Средней Азии, на которые не распространили действие Городового положения. На Северном Кавказе Городские Думы были введены во всех крупных городах, в Закавказье — в таких интернациональных по составу населения городских центрах, как Тифлис, Баку, Кутаиси и Эривани. В более гомогенных и менее промышленно развитых Гори и Ахалцихе новое городское законодательство разрешили в упрощенном виде. Во всех остальных городах Закавказья власть оставалась в ведении местной полиции. То есть можно сказать, что исключения из опытной городской «гражданской нации» были действительно немногочисленны по имперским меркам. В отличие от модели этноконфессиональной нации, единая гражданская нация вполне была реализуема в масштабах всей страны.
На протяжении 1870–1880-х гг. компетенции земств постепенно урезались правительством, а состав становился все более дворянским. Но начиная с 1890-х земства переходят в контрнаступление: сначала как центр, вокруг которого группируется умеренная политическая оппозиция режиму, а после 1910 г. и особенно с началом первой мировой войны — как главный механизм социальной мобилизации и координации экономической деятельности населения, в полной зависимости от которого оказалось само центральное правительство. Сконструировав земства как эрзац-государственный институт без реальных политических полномочий, архитекторы реформы 1864 г. рассчитывали использовать потенциал социальной самоорганизации, избегая при этом необходимости проведения политической реформы режима. Их расчет полностью оправдался в краткосрочной перспективе, но самый суровый политический контроль не способен отменить логику процессов самоорганизации. При всей ограниченности земской выборной системы, земства являлись единственным органом власти, поддерживающим постоянную обратную связь с населением. Они интегрировали практически все аспекты современной социально-экономической деятельности, став крупнейшим работодателем для наиболее передового социального слоя в России — профессионально подготовленных специалистов (около 100 тыс. на земской службе к 1914 г.). В результате, несмотря на диспропорции в социальном составе и консерватизм многих дворянских гласных, земства как институт оказались в авангарде развития современного общества в России. В модернизирующемся обществе «современность» воспринимается как синоним легитимности, позволяя большую степень консолидации политического веса. Поэтому в итоге изоляция земств от общеимперской государственной системы сыграла над режимом злую шутку: когда с началом войны 1914 года земства стали важнее и популярнее центрального правительства, не нашлось механизмов, позволивших использовать их авторитет в интересах всего государства. Более того, многие десятилетия противодействия попыткам земств объединиться на общероссийском уровне привели к тому, что органы местного самоуправления — земства — сосредоточились на лоббировании региональных («местных») экономических интересов в ущерб общегосударственным, с катастрофическими последствиями. Но это произошло лишь полвека спустя после создания первых земств.
Институциональные условия для формирования общеимперской гражданской нации (не сводящейся к нескольким процентам наиболее зажиточных горожан или земских выборщиков) были заложены радикальной реформой правовой сферы Российской империи. Ее провозвестником стали частные нововведения в судебной сфере и отмена наиболее архаичных и варварских норм: так, в 1863 г. был принят закон, отменивший телесные наказания по приговорам судов. Женщины любых сословий полностью освобождались от телесных наказаний. Однако розги сохранялись для крестьян (по приговорам волостных судов), для ссыльных, каторжных и штрафных солдат. Это умеренно оптимистическое начало, тем не менее, не позволяло предположить масштаб и характер готовившейся реформы судебной системы.
Объявленная 20 ноября 1864 года, судебная реформа стала одним из важнейших достижений эпохи Великих реформ. Впервые в Российской империи создавались общие судебные учреждения для представителей всех сословий, общий порядок судопроизводства, гласные и состязательные суды, провозглашалась равная ответственность всех сословий перед законом. Наконец-то был окончательно реализован принцип отделения судебной власти от административной — почти через сто лет после первых опытов Екатерины II. Новая судебная система включала в себя суды нескольких уровней. Мировой суд разбирал уголовные и гражданские дела, ущерб по которым не превышал 500 руб. Мировые судьи избирались уездными земскими собраниями и утверждались Сенатом. Страну разделили на 108 судебных округов, в каждом из которых окружной суд разбирал серьезные гражданские иски и уголовные дела с участием присяжных заседателей. Сенат действовал как высшая судебная и апелляционная инстанция. Предварительное расследование вели судебные исполнители. Вводился институт адвокатуры — а вместе с ним с нуля создавалась и сама профессия адвоката, вскоре ставшая престижной. Постепенно адвокаты сформировали особое профессиональное сословие с правилами корпоративного саморегулирования и профессиональным кодексом. Адвокатская среда в России стала источником либеральной, а иногда и революционной фронды.
Новая универсальная юридическая основа будущей гражданской нации как сообщества равных перед законом все равно допускала существенные исключения: сословные волостные суды для крестьян, консистории для духовенства, суды для военных, высших чиновников и др. Важнейшие политические преступления находились в ведении Верховного уголовного суда, который назначался императором в исключительных случаях. Во многом, эти исключения диктовались прагматичным желанием упростить доступ к правосудию — особенно в случае крестьян, которые рутинно обращались в волостные суды, более понятные и дешевые по сравнению с окружными судами. Формально отделенные от сферы современного судопроизводства, крестьяне интегрировались в общую юридическую культуру благодаря формированию доверия к самому институту суда. Особую роль в их дальнейшей интеграции играл мировой суд как срединное звено между крестьянскими волостными судами, которые руководствовались обычным правом, и судом присяжных. Современники рассматривали мировой суд как школу «уважения индивидуальности и закона». В такие суды могли прийти представители всех сословий, включая крестьянина или городского рабочего, и устно, на доступном ему или ей языке, изложить свою проблему. Решения выносились на основе специального сборника права — «Устава о наказаниях, налагаемых мировыми судьями», но с учетом здравого смысла и местных обычаев.
Подобной же школой нового правосознания были суды присяжных, заседания которых посещались публикой, следившей за соревнованием прокуратуры и адвокатуры в интерпретации законов. Главную «школу» проходили присяжные. Сама практика отбора присяжных отрабатывалась годами. По свидетельствам юристов — современников реформы, в провинции среди присяжных доминировали крестьяне, что было для всех совершенно новым опытом.
Куда более серьезным ограничением новой судебной системы, не оправданным ничем, кроме политического произвола, стали нарушения стандартной юридической процедуры в ситуациях, когда интересы государственной власти напрямую сталкивались с прерогативами судов, особенно в области административной юстиции. Как признавались юристы, весь прокурорский и юридический аппарат оказывался беспомощным, если преступление совершал крупный государственный чиновник. Политические преступления, по которым присяжные могли выносить оправдательные решения, государство стремилось изымать из ведения судов присяжных. Также оно старалось влиять на адвокатуру, ограничивая принятие в нее нерусских. Адвокаты, движимые правовым сознанием и корпоративной этикой, пытались отстаивать презумпцию закона перед политической целесообразностью и волей императора, и эта, в общем-то, вполне политическая и вполне современная коллизия сохранялась с момента введения судебной реформы до конца империи в 1917 г. Как и в прочих случаях, эти исключения и ограничения свидетельствовали о специфике имперского государства, а конкретно — о неспособности авторитарной системы до конца следовать объявленным ею же «правилам игры». Авторитарное государство может выглядеть эффектнее демократического, но, в отличие от него, оно не может позволить себе последовательное воплощение модели «саморегулирующейся машины» — идеала не просто эффективного, но и устойчивого государства.
Другим важным исключением из универсальной правовой сферы, создававшейся судебной реформой 1864 года, было сохранение систем обычного права для населения, фактически имевшего колониальный статус. Формальных колоний как отдельных территорий с четко очерченными границами в Российской империи не существовало (по крайней мере, до завоевания Средней Азии). Тем не менее, далеко не на всех подданных империи власти стремились распространить институты современного государства, полагая, что для начала достаточно примирить с имперской правовой системой обычное право наиболее «иных» групп. Понимание «инаковости», изначально обозначаемой термином «инородцы», менялось со временем и не сводилось к этноконфессиональным отличиям. К примеру, освобожденным от крепостной зависимости русским крестьянам тоже предоставили «переходную» административно-правовую систему, основанную на рационализированном и отредактированном обычном праве, — подобно тому, что Сперанский разработал для «инородцев» Сибири. Эта практика была продолжена и после 1864 г. На Кавказе, начиная с 1850-х годов, империя вводила судебно-правовую автономию, которая была частью «военно-народной системы управления». Ее сущность уже в начале XX в. упрощенно сформулировал кавказский наместник (1905−1915) генерал-адъютант граф И. И. Воронцов-Дашков:
Система военно-народного управления, созданная на Кавказе в период борьбы русских войск с местными горцами, основана на сосредоточении административной власти в руках отдельных офицеров, под высшим руководством главнокомандующего Кавказской армией, и на предоставлении населению во внутренних делах ведаться по своими адатам.
На самом деле в основе новой системы лежало осмысление новейшего европейского опыта обустройства колониальных владений — британского в Индии, а в еще большей степени — французского в только что завоеванном Алжире. Там «туземные» администрации из представителей местной элиты управляли «туземным» населением, в большей или меньшей степени опираясь на обычное право, признаваемое законодательством метрополии. Более того, сама идея о существовании особого социального строя у горцев Кавказа — примитивного эгалитарного сообщества «вооруженного народа» — лежала в русле новейших исследований этнографов и других обществоведов. Она предвосхищала формулирование теории единой эволюции человеческих обществ через исторические стадии, включая введенную в 1877 г. Льюисом Морганом концепцию «военной демократии» как переходной политической организации от первобытного общества к государству. В соответствии с этой научно обоснованной точкой зрения, имперские власти развивали на Кавказе местное обычное право (адат) в ущерб шариату, поскольку шариат не соответствовал «догосударственному уровню развития» горской «военной демократии» и, к тому же, обычное право легче поддавалось манипулированию. Предполагалось, что имперская администрация, представленная высшим офицерством — наиболее понятным авторитетом для горской «военной демократии», — возьмет на себя высшие государственные функции, включая надзор за отделением суда от администрации. Местное самоуправление будет решать повседневные проблемы и отвечать за выполнение решений имперской власти.
В духе остальных реформ середины XIX в., административно-правовая система для Кавказа также апеллировала к народу, под которым здесь понимались этнически своеобразные горцы, их обычаи и социальная организация. По совету востоковедов, этнографов и военных, имевших длительный опыт службы на Кавказе (и следуя примеру французов в Алжире), в качестве основной самоуправляющейся единицы власти выбрали сельскую общину — джамаат. При этом все привилегии, закрепленные за знатью дореформенным адатом, отменялись. Джамаат превращался в бессословную общину — сельское общество, которое отвечало за уплату налогов, поддержание правопорядка на своих землях, выдачу разбойников и повстанцев, ремонт дорог и прочие местные инфраструктурные проекты. Именно эта община стала главным посредником между горцами и военными властями наместничества, и в своем реформированном виде сильно напоминала крестьянскую общину внутренней России. Так, джамаатам предписывались новые органы управления: сельский сход, старшина с помощниками и сельский суд, состоящий из знатоков местного адата. Суды по обычному праву разбирали мелкие уголовные правонарушения и земельные споры между общинами. Мусульманскому праву были подсудны гражданские иски, включая раздоры между мужем и женой, родителями и детьми, бракоразводные процессы, споры по завещаниям и по религиозной собственности. Судей выбирали каждые три года, они должны были быть старше 25 лет, хорошо знать арабское делопроизводство, адат и шариат. Прокуроров и адвокатов в таком суде, собиравшемся по пятницам возле мечети, не было. Из принятых в адате наказаний юридическую силу сохраняли изгнание кровника, штраф за пролитие крови и платежи за любое правонарушение в пользу пострадавшего и общины. Зато имперские власти запретили кровную месть, приравняв ее к убийству при отягчающих обстоятельствах, а также адат, разрешавший трехдневный грабеж имущества убийцы. Тяжбы горцев с русскими переселенцами решались уже не по адату и шариату, а по общим законам империи в городских мировых судах.
Даже эту вполне продуманную «колониальную» систему судопроизводства, составившую важное исключение из пореформенного общеимперского правового пространства, не удалось полностью реализовать на всей территории Кавказа. В Центральном и на Северо-Западном Кавказе она продержалась недолго. В 1872 году Терская и Кубанская области с Черноморским округом были переданы из военно-народного в гражданское управление и подчинены общим законам империи. Это произошло во многом потому, что местное население из этих районов массово переселялось в Османскую империю (о чем речь пойдет ниже), а освободившееся место занимали казаки и колонисты из южных и центральных губерний. В целом, степень распространения институтов, созданных Великими реформами, может рассматриваться как мерило интеграции населения тех или иных территорий в имперское общество и государство.
Справедливости ради надо признать, что, при всех своих недостатках, произведенный переворот правовой сферы Российской империи был немыслим всего десятилетием ранее, при жизни Николая I, и буквально физически невозможен во времена Александра I. Согласно рассказу генерал-губернатора Москвы князя Дмитрия Голицына, Николай I прямо заявлял: «Пока я буду царствовать — России не нужны адвокаты, без них проживем». Но до Николая I, как уже говорилось, в России вообще отсутствовали собственные профессиональные юристы. Так что при всем своем идейном неприятии принципов, на которых будет основана судебная реформа 1864 г., Николай I по праву должен считаться ее соорганизатором. Его фиксация на суверенитете как залоге «европейскости» державы способствовала «натурализации» в России остальных институтов современности (тех, что, по его мнению, не представляли угрозы суверенитету). Не перенося на дух адвокатуру (и, очевидно, сам принцип состязательного судебного процесса), Николай I поддержал подготовку собственных профессиональных правоведов — что не приходило в голову ни одному из его предшественников. В результате, в 1840-е–50-е гг. на службу в Министерство юстиции, Сенат, Второе отделение и другие административные органы пришла группа чиновников, получивших образование на новых юридических факультетах российских университетов, которые не только знали принципы континентального права, но воспитали в себе уважение к закону как высшему выражению цивилизации, как воплощению этического абсолюта. Именно эта группа, стремившаяся повысить престиж и авторитет юридической профессии, сформировала тот тип правового сознания, который реализовался в судебной реформе.
Хотя главным толчком к проведению Великих реформ послужило поражение России в Крымской войне, собственно реформа армии оказалась последней в череде преобразований, растянувшихся на полтора десятилетия. Это обстоятельство лишний раз доказывает, что «военно-стратегический» аспект поражения воспринимался лишь как индикатор системного кризиса российского общества и метафора провала политики Николая I по защите суверенитета «несовременной» империи. Даже в сугубо военной сфере реформы начались с социальных преобразований: с ликвидации тех структур, которые воспринимались как наиболее несовместимые с духом прогресса — военных поселений (ликвидированы в 1857 г.) и 25-летней рекрутчины (срок службы в армии был сокращен до 10 лет, а после 1874 г. — до 6 лет). В 1860-е гг. началась реформа военного управления: на флоте ее осуществлял Великий князь Константин, а в масштабах всей армии — военный министр (c 1861 г.), ученый-статистик Дмитрий Милютин. Страну разделили на 15 военных округов (вместо громоздкой системы корпусов, продемонстрировавшей слабость и неуклюжесть в Крымскую войну) с целью более оперативного руководства войсками. В 1864−1867 гг. численность армии сократилась с 1.1 миллиона до 742 тыс. человек и был создан резерв, подлежащий мобилизации в случае войны. В середине XIX в. лишь треть российских офицеров были выпускниками специальных военных учебных заведений — остальные выдвинулись на командные должности из нижних чинов по выслуге лет. Для повышения профессионального уровня офицерства в середине 1860-х гг. была реорганизована система военного образования, в частности, учреждены всесословные военные и юнкерские училища. Милютин провел реформу военного судопроизводства, отменил телесные наказания.
Все эти преобразования отражали новый взгляд на армию как на инструмент интеграции «нации», и это был очень современный взгляд, который Милютин разделял с европейскими военными реформаторами того времени. Еще столетием ранее европейское образованное (а потому привилегированное) общество все еще воспринимало войну как «спорт королей», а солдат — как команду профессиональных игроков: наемников или рекрутов, мало отличавшихся от «боевых холопов» былых времен. Французская революция совершила переворот и в этом отношении: в условиях политического хаоса и экономического кризиса, при саботаже или дезертирстве значительной части офицеров, в 1792–94 гг. удалось сформировать новую полуторамиллионную армию, одержавшую победу над многочисленными врагами. В ответ на призыв декрета 1792 г. «Отечество в опасности» в армию отправились добровольцы и была проведена широкомасштабная мобилизация. И добровольцы, и те, кто стал солдатом вынужденно, рассматривались как граждане, выполняющие долг перед Родиной: члены сообщества горизонтальной солидарности — нации. Главной мотивацией солдата национальной армии должны были быть не жалованье и не преданность государю, а служение «своей общине», масштабы которой расширялись до границ страны. Лишения и жертвы военной службы воспринимались не как потери, а приобретения солдата, подтверждающие его статус полноценного гражданина, причастного политической жизни нации. В свою очередь, государство получало возможность навязывать идейные ценности, культурные стандарты и социальные навыки огромной массе подданных посредством новой армии, как составную часть идеала гражданина, который стремился воплотить новобранец.
Этот передовой опыт социальной организации и мотивации, повышающий боеспособность армии без материальных затрат, пытались перенять и в странах «старого режима», боровшихся против революционной Франции. Вместо того чтобы записывать в солдаты невостребованных в мирной жизни маргиналов, в армию стали брать тех, кого считали достойным полноценного гражданского статуса. Даже до формирования политических наций полноправных граждан во многих европейских странах (а тем более, в Российской империи), допуск к военной службе определенной категории населения служил маркером ее социальной интеграции. В этом смысле чрезвычайно показательна динамика призыва евреев на службу в европейские армии. Страны, где евреи получили гражданское равноправие, распространяли на них воинскую обязанность. Так, Австрия допустила евреев к военной службе еще в 1788 г., вслед за принятием декретов о веротерпимости — в логике политики Просвещения (император Иосиф II прямо заявлял, что евреи должны исполнять равные обязанности со всеми, как «сограждане» — Mitbürger). Во Франции это произошло в 1792 г. в контексте строительства революционной армии патриотов-граждан. В Пруссии — в 1813 г., после изгнания французских войск и роста нового национализма.
В России евреи рекрутировались начиная с 1827 г., что было экспериментом по их интеграции в русле николаевского упорядочивания правового режима в империи: не как универсальные граждане с равными правами, а как представители податных сословий (в основном, мещан). В армию брали не только взрослых, но и детей (в т.н. кантонисты) на 25 лет, как и всех остальных рекрутов, — практически, пожизненно. Для евреев рекрутчина была связана с дополнительным шоком от бесповоротного слома всего жизненного и культурного уклада, радикального переноса из закрытого мира местечек в Черте еврейской оседлости в русскоязычную среду и иную бытовую культуру. Однако до реформ Милютина эта политика насильственной интеграции оставалась избирательной, направленной лишь на тех евреев, которым не посчастливилось вытянуть жребий рекрутчины. Пожизненность службы и отношение к армии как к институту наказания, куда ссылали не только бесправных крестьян, но и разного рода преступников, затушевывала связь между воинской службой и гражданским признанием.
Эта ситуация изменилась 1 января 1874 г., когда был издан «Устав о воинской повинности», ставший кульминацией мер по превращению имперской армии в интеграционный институт: вместо рекрутского набора в России вводилась всеобщая всесословная воинская повинность. Первый пункт Устава гласил: «Защита престола и отечества есть священная обязанность каждого русского подданного. Мужское население без различия состояний подлежит воинской повинности». Теперь не крестьяне насильно «забривались» в солдаты практически на всю жизнь, а по жребию в армию на шесть лет отбирались достигшие 21 года представители всех сословий и тех этноконфессиональных групп, чья интеграция в имперское общество считалась желательной или возможной. «По соображениям политическим и бытовым», т.е. из-за подозрений в потенциальной нелояльности и цивилизационном «несоответствии», не призывали население Туркестанского края, мусульман Северного Кавказа и аборигенные народы Сибири, Урала и Астраханской губернии. Все остальные тянули жребий, и если вытянутый жребий освобождал от службы, то молодые мужчины зачислялись в ополчение, т.е. в резерв. Образование, как и физическое несоответствие принятым стандартам «годности», позволяло либо уменьшить службу до полутора лет, либо избежать призыва. Христианские священнослужители всех исповеданий освобождались от службы, однако эта льгота не распространялась на имамов (кроме утвержденных государством) и раввинов. Особые льготы предусматривались для железнодорожных служащих, промышленников, торговцев, т.е. тех, кто развивал экономику империи.
Таким образом, новая российская армия не становилась подлинно национальной в гражданском смысле, сохраняя имперскую многоуровневость статусов и режим исключений и привилегий. Однако она размывала многие непроницаемые социальные перегородки, предлагая если и не общие «правила игры», то общее представление об устройстве сложного имперского общества. Попадая в армию на разных условиях, представители всех сословий и многих народов встречались и взаимодействовали, социализировались в общей административной, языковой и бытовой культуре, получали начальное русское образование и представление об официальной версии патриотизма. Армия — как основополагающий институт современного общества — не гарантировала равенства, но открывала возможности для более активной социальной мобильности и предоставляла новое социальное знание.
С точки зрения универсалистской «европейской» культуры, названной в XVIII в. «Просвещением», новое рациональное знание рассматривалось как главный атрибут «европейскости» и главный стратегический ресурс современных обществ. Практический (а не формально закрепленный в манифестах) статус «современности» зависит от успехов общества в производстве, организации и применении нового знания. В этом отношении российское военное ведомство действовало как сознательный локомотив обновления империи, меняя саму культуру государственного управления, внедряя в него принцип «знание — сила». Эффективность армейской организации и готовности к войне оценивалась на основании экономической, географической и демографической информации, которую стали собирать военные статистики. Сами по себе собираемые цифры не влияли на боеспособность армии, они могли быть даже неверными или измерять несущественные показатели. Главным была сама трансформация социального воображения, изменение восприятия государства и общества. При всем формальном значении сохранявшихся сословных различий, подданные императора превратились для военного руководства в «призывной контингент», который оценивался совершенно в иной системе координат. Мобилизационный резерв следовало посчитать, описать и классифицировать с точки зрения медицинской годности к службе, а также моральных и психологических качеств. Появилась необходимость разбивать население на группы на основании критериев, прежде применимых лишь к отдельным личностям. В результате военные статистики обратились к категории этничности («народности») и даже расы. «Народности» или расовому типу приписывались определенные психофизические отличия, которые отчасти объяснялись условиями окружающей среды и бытовыми навыками. Военное ведомство выпускало тома «Материалов для географии и статистики России, собранные офицерами Генерального штаба», которые формировали представления о характере и специфике жизни и хозяйствования различных «племен», т.е. этноконфессиональных групп империи. Тома содержали информацию об истории, социальной структуре, демографии, торговле, городах, ландшафте, фауне и флоре, геологии, психологии и религиозных верованиях населения каждой губернии. Совокупность этого позитивистского знания должна была использоваться для выработки новой, рациональной политики населения, которая бы превратила имперское разнообразие и несистемность из недостатка в стратегическое преимущество.
Если ранее государственных статистиков интересовал учет населения только в качестве налогоплательщиков, то постреформенная военная статистика впервые стала рассматривать разные группы имперского населения как элементы сложносоставной, но единой имперской нации. Образованные офицеры, которые развивали статистику, военную медицину и военную географию, ориентировались на примеры армий современных национальных государств либо на более-менее однородные в этнокультурном отношении армии европейских имперских метрополий. Именно такие гомогенные и объединенные общей патриотической идеологией и психологией армии считались наиболее боеспособными. А в Российской империи армия всеобщего призыва должна была сама формировать некое национальное целое хотя бы из солдат, на период их службы. В недемократической империи не было другого института и общего социального пространства, столь явно ориентированного на политический идеал единой нации, поэтому армия взяла на себя роль инструмента национальной интеграции населения.
Военная реформа стала, пожалуй, самой радикальной и самой либеральной из Великих реформ. В дальнейшем Военное министерство и Министерство внутренних дел принимали законы и распоряжения, ограничивавшие универсальный характер «Устава» 1874 года, вводили особые правила и ограничения для отдельных групп призывников (прежде всего, евреев и поляков). Эта тенденция свидетельствовала о том, что идеология интеграции в имперскую нацию постепенно уступала место более узкому этническому пониманию нации как основы имперского режима, ставившему под вопрос само сохранение единого имперского общества.
Первым тестом для новой армии и новой идеологии национальной империи стала очередная «русско-турецкая» война, начатая Российской империей против Османской в апреле 1877 г. Россия вступила в нее в традиционной роли союзника и покровителя христианских славянских народов в составе Османской империи, однако на этот раз главным инициатором войны было не правительство (движимое соображениями стратегии или престижа), а прогрессивное «образованное общество». Лишенное политического представительства и права голоса в других вопросах, оно видело в войне почти единственный формат общенационального единения и участия в общегосударственном деле. Общество оказало давление на власть в наиболее уязвимой точке — патриотической риторике «славянского» национального единства. Эта риторика поощрялась самим правительством, вытесняя старую версию «официальной народности» («уваровскую триаду») как основу нащупываемого сочетания империи и нации. «Славянство» конкретизировало понятие «народности» как сообщества равных, не слишком сужая масштаб «имперской нации» (представляя 72% населения, а считая с «ненадежными» поляками — почти 80%). При этом, основываясь на абстрактном принципе этноязыковой близости, идея «славянской нации» позволяла игнорировать вопрос о предоставлении ей политических прав.
Когда в середине 1870-х гг. на Балканах усилились националистические настроения и сепаратизм местных народов поставил Османскую империю на грань существования, зеркально вызвав в ответ «национальные» репрессии (против целых этнических групп), российское общество сплотилось в требовании защитить «братьев-славян». Александр II признавался в нежелании вовлекать страну в очередную большую войну с Османской империей, и в правительстве существовала серьезная оппозиция военным планам. Так, министр финансов Михаил Рейтерн доказывал неизбежный крах финансов и остановку реформ в случае войны и в знак протеста просил об отставке. Соображения стратегического характера (надежды восстановить позиции в регионе, утраченные после Крымской войны) не могли перевесить эти опасения, но идеологическому давлению со стороны общества, охваченного славянофильски-националистическими настроениями, правительство сопротивляться не могло. Примеривающий на себя сценарий «народной империи» режим оказался заложником поддерживаемой им идеологии, которая — в полном соответствии с ожиданиями — проявила себя как важный мобилизирующий ресурс для армии всеобщего призыва.
Непосредственным поводом к войне послужило антиосманское восстание в Боснии и Герцеговине 1875 г. и Апрельское восстание в Болгарии 1876 г. Летом 1876 г. войну Османской империи объявили Сербия и Черногория. Османская империя успешно сломила сопротивление повстанцев и внешних противников, однако методы антипартизанских действий (особенно со стороны нерегулярных формирований «башибузуков») в середине 1870-х гг. уже шокировали европейское общественное мнение. Более полугода российская дипломатия пыталась урегулировать ситуацию на Балканах, добиваясь предоставления автономии для Боснии и Болгарии путем тайных переговоров и созыва дипломатических конгрессов. По сути, повторялась ситуация кануна Крымской войны, когда Николай I добивался статуса покровителя христианских подданных Османской империи. Однако на этот раз Россия действовала в тесном взаимодействии со всеми заинтересованными державами, демонстрировала готовность к компромиссу, а общественное мнение европейских стран было возмущено реальными и мнимыми притеснениями балканских христиан. В результате, когда дипломатические усилия не увенчались успехом и Россия в апреле 1877 г. объявила войну Османской империи, та оказалась без могущественных союзников.
Балканская война была популярна в российском обществе, привлекала добровольцев и рождала ощущение национальной гордости (хотя, по сути, война не имела отношения к российской нации — в любом понимании). Несмотря на то, что командование армией проявило себя неблестяще (имея двукратное превосходство в численности над противником, рассчитанную на блицкриг кампанию затянули на 10 месяцев), война продемонстрировала результат полутора десятилетий реформ. Была проведена мобилизация и сосредоточены значительные силы (более трехсот тысяч человек), войска показали высокую боеготовность и мотивированность — притом, что наступательная война велась за пределами страны. В тяжелом противостоянии с сильным противником российская армия разгромила османские войска в битве при Плевне (Болгария) и на Шипкинском перевале. Были взяты крепости Карс, Батум и Ардаган на Кавказе. В январе 1878 г., преодолев Балканы, российская армия подошла к Константинополю (Стамбулу). Война завершилась подписанием Сан-Стефанского мирного договора в феврале 1878 г., восстановившего статус Российской империи как важного игрока международной политики, эффективного и сильного государства со своими «национальными» интересами на европейском континенте (см. карту). По договору, Сербия, Черногория и Румыния получали независимость, а Болгария, Босния и Герцеговина, остававшиеся в составе Османской империи, — широкую автономию. При этом османские войска должны были покинуть их территорию, а размеры проектируемого Болгарского княжества превышали любое другое балканское государство, простираясь от Черного до Средиземного моря. Тем самым Россия, как покровитель нового болгарского государства, получала выход к средиземноморскому побережью и стратегическое господство на Балканах.
Эти условия Сан-Стефанского договора напрямую нарушали договоренности, достигнутые с другими европейскими державами накануне войны (прежде всего, с Австро-Венгрией) и обеспечившие их нейтрально-благожелательную позицию (см. карту). Вероятно, сказалась эйфория от победы в первой современной «национально-освободительной» войне, результат которой кажется гораздо значительнее сугубо военных достижений. В итоге, едва заключив мир, Россия столкнулась с вероятностью новой войны с коалицией стран, как и в 1853 г. Кризис удалось урегулировать на созванном летом дипломатическом конгрессе в Берлине, который пересмотрел условия Сан-Стефанского договора. Берлинский мирный договор уменьшал территорию Болгарской автономии примерно в три раза, Боснию и Герцеговину передавал под оккупацию Австро-Венгерской империи, возвращал Османской империи значительные территории. Новый договор был воспринят российским образованным обществом как вероломное лишение России заслуженных плодов победы, хотя куда более реальной проблемой для подданных империи было расстройство финансов (за время войны рубль обесценился примерно на 20%) и десятки тысяч погибших, а не потеря Болгарским княжеством выхода к Средиземному морю. Таким образом, реформы Александра II продемонстрировали эффективность и в том, что касается усилий по мобилизации политического потенциала нации для поддержки государства и политического режима.
На эпоху Великих реформ пришлась активная экспансия Российской империи в Средней Азии, вплоть до границ с Китаем, Персией и Афганистаном. В 1860–80-х гг. были завоеваны и подчинены Кокандское и Хивинское ханства, Бухарский эмират и туркменские оазисы. Это целенаправленное продвижение в среднеазиатский регион отличалось от предшествовавшего столетнего периода достаточно спонтанной экспансии в ходе постоянных пограничных столкновений и несистематических инициатив местных командиров по захвату то одного, то другого укрепления. В 1860-е годы в Российской империи сформировалось общественное мнение, которое желало этого продвижения, усматривая в нем потенциальные экономические и геополитические выгоды, а также реализацию российской цивилизационной миссии «в Азии». Другим важным аргументом в пользу экспансионизма был тезис о том, что модернизированное государство должно иметь стабильные, четкие границы, а до завоевания Средней Азии южная граница империи больше напоминала открытый фронтир. Все эти оправдания захватов имели одно общее основание: стремление приобрести колонии и продемонстрировать способность Российской империи к империализму.
Как обнаружили сторонники возвращения России в сообщество передовых европейских государств в постниколаевский период, подлинно современное государство теперь непременно имело колонии. Колонии служили плацдармом для распространения военного и экономического влияния за пределами собственных границ в рамках масштабного передела мира, а также демонстрации цивилизационного превосходства страны-колонизатора. Причем, это превосходство доказывалось не просто контрастом с уровнем культуры аборигенов, а способностью подтянуть ее, в конце концов, до уровня метрополии (но при этом ни в коем случае не уничтожая вовсе разрыв между колонизованными и колонизаторами). Та страна, которая могла радикальнее преобразовать колонию, оказывалась более передовой («современной») по сравнению с другими европейскими державами. К 1848 г. французская армия окончательно завоевала Алжир в Северной Африке, в 1853 г. французы основали колонию Новая Каледония в Микронезии в Тихом океане, в следующее десятилетие подчинили Сенегал в Западной Африке, в 1865 г. установили протекторат над Камбоджей. Таким образом, передовая Франция — Вторая республика, а затем и Вторая империя — продемонстрировала особую связь между «современностью» и колониализмом. По странному стечению обстоятельств, остальные передовые европейские страны — Нидерланды, Великобритания — тоже имели давние колонии. Причем, именно в это время Великобритания произвела поворот в колониальной политике: после подавления восстания сипаев 1857 г. весь субконтинент Индия перешел в прямое подчинение британской короны (прежде колонизатором выступала формально частная Ост-Индская компания). Современное европейское государство распространило свою власть на территорию, населенную более чем ста миллионами человек — колоссальный экономический и военный ресурс, имевший еще большее символическое значение.
Поэтому неожиданный интерес Российской империи к завоеванию Средней Азии вполне соотносился с главной задачей Великих реформ — глобальным обновлением России, возвращающим ее в ряд ведущих держав Европы. У континентальной империи было не так-то много возможностей установить контроль над еще «незанятой» соперниками территорией, и захват древнего Мавераннахра и сопредельных земель воспринимался как аналог британского подчинения Индии. Заодно появлялась возможность, по крайней мере теоретически, угрожать Великобритании, чьи индийские владения теперь оказывались в непосредственной близости от Российской империи.
В начале 1865 г. к южным границам империи присоединили огромную территорию, ставшую Туркестанской областью в составе Оренбургского генерал-губернаторства. В 1867 г. Александр II подписал указ об учреждении особого Туркестанского генерал-губернаторства (которое составляли Семиреченская и Сырдарьинская области). 23 июня 1868 г., после очередного военного поражения, эмир Бухары подписал мирный договор на российских условиях, положивший начало превращению эмирата в российский протекторат. В том же году был заключен договор, по которому правитель Коканда Худояр-хан обязался подчиняться требованиям Туркестанского генерал-губернатора и выполнять союзные обязательства. Весной 1875 г. восстание, поднявшееся, в том числе, из-за вассальных отношений Худояр-хана с «неверными», свергло его. Хан бежал в Россию, а российские войска вступили в пределы Кокандского ханства. 19 февраля 1876 г. было принято решение ликвидировать Кокандское ханство, создав на его территории Ферганскую область. 12 августа 1873 г. был подписан Гендумянский договор между Хивинским ханом и Россией, который объявлял хана российским вассалом и лишал его права проводить самостоятельную внешнюю политику, что было очень важно для противостояния британскому влиянию в регионе (как и оговоренное Россией право беспошлинной торговли). Таким образом, к концу 1870-х гг. большая часть Средней Азии в той или иной степени попала под российский контроль.
Следующим этапом стало подчинение туркменских племен. В 1881 г. российские войска овладели селением Асгабад (нынешний Ашгабад), и 9 декабря 1881 г. российско-персидская пограничная конвенция определила границы между сферой интересов России и Персии в регионе. Этот документ, собственно, обозначил пределы продвижения России в Средней Азии. Оно завершилось в марте 1884 г. включением в состав империи Мервского и соседнего Иолотанского оазисов (см. карту).
История Российской империи — это история постоянной экспансии, однако существуют значительные отличия между российским империализмом второй половины XIX в. и захватами и аннексиями земель предшествующих эпох. Главным из них была принципиальная незаинтересованность имперского режима Александра II в интеграции даже привилегированных слоев новых территорий в имперское общество и распространение на эти территории и население общеимперской административно-правовой системы. Складывающаяся национальная империя нуждалась в колониях, подчеркивающих своей своеобычностью внутреннее единство метрополии. Новизна этого империализма особенно наглядна при сравнении с практиками покорения Северного Кавказа — совсем недавнего и также направленного на преимущественно мусульманское население с «феодальной» социальной организацией.
В 1867 г. первым генерал-губернатором «русского Туркестана» был назначен близкий соратник министра Милютина, Константин Петрович фон Кауфман. До этого он управлял Северо-Западным краем, а первые двадцать лет службы провел на Кавказе, принимал участие в войне с Шамилем и с Османской империей. В качестве программы действий он получил «Временное положение об управлении Семиреченской и Сырьдарьинской областями», вводившее на завоеванных территориях Средней Азии систему военно-народного управления по образцу Кавказа. Военно-народная система в нем описывалась четырьмя принципами: 1) укрепление краевой (главной) администрации; 2) приближение структуры органов управления в Туркестане к образцам, сложившимся в прочих частях империи; 3) предоставление решения вопросов местного уровня по всем делам, не имеющим политического характера, выборным лицам из среды коренного населения; 4) сохранение шариата и обычного права в сфере правоотношений, которая не могла быть еще определена российскими законами. В этой интерпретации военно-народное управление создавало больше возможностей для опоры на местные традиции и даже для искусственного их «изобретения» в ущерб сотрудничеству с исламской духовной элитой. Ставилась задача порвать с ханской политической системой и лишить прежнюю элиту всех преимуществ. Если традиционная имперская практика состояла в интеграции местных привилегированных слоев (даже на Северном Кавказе) в наднациональную имперскую элиту, то в случае присоединения Средней Азии такая возможность даже не рассматривалась.
Уже сама идея распространить на завоеванные среднеазиатские территории принципы «военно-народного управления» была подлинно империалистической в современном смысле слова, т.е. сознательно направленной на подчинение и угнетение. На Северном Кавказе имперские власти имели дело с сетью свободных общин, ведущих натуральное хозяйство. После уничтожения горской аристократии режимом Шамиля они вполне соответствовали научным представлениям того времени о начальном уровне социальной организации, позже описанной как «военная демократия». Сам феномен «шариатского движения» XVIII в. и систематическое насаждение шариата Шамилем свидетельствовали о довольно поздней исламизации региона и сохранении роли адата в организации повседневной жизни. Безусловно вмешиваясь в местные социальные отношения, режим военно-народного управления ориентировался все же, скорее, на интеграцию разнокультурных северокавказских сообществ в имперскую систему.
Бухарский эмират, Хивинское и Кокандское ханства были сложно структурированными иерархическими обществами, управляемыми старыми династиями и авторитетными аристократиями. Самарканд, Бухара, Ходжент и другие древние города Мавераннахра являлись крупнейшими исламскими центрами Евразии, где стремились получить образование мусульманские священнослужители Поволжья и Кавказа. Роль ислама в повседневной жизни даже простолюдинов была несоизмеримо большей, чем на Северном Кавказе. Поэтому решение имперской власти обращаться с городскими культурами Бухары и Хивы как с обществами «военной демократии» — т.е. лишенными социально-классовой стратификации, регулируемыми нормами обычного права и поверхностно затронутыми монотеистической религией — являлось прямо реакционным и деструктивным.
Современные историки отмечают, что политика «игнорирования ислама» (т.е. отлучения мусульманской духовной элиты от государства) особенно последовательно проводилась на территориях, присоединенных в годы Великих реформ: в Туркестанском и Оренбургском, а затем Степном генерал-губернаторствах. Это было связано как с разворотом имперской идеологии в сторону демонстративного империализма, так и с влиянием административной культуры, поощрявшей циркуляцию управленческого опыта между имперскими окраинами. В 1860-х годах на новую восточную периферию назначались администраторы, имевшие опыт усмирения и русификации Западного края после восстания 1864 г. Там аналогом ислама как политически враждебной империи идейной основы местного общества было «латинство» — римский католицизм. Сам Кауфман в 1865−1867 гг. был виленским генерал-губернатором, чуть ранее пост помощника виленского генерал-губернатора занимал генерал-адъютант Н. А. Крыжановский. В 1865 г. Крыжановский получил назначение генерал-губернатором в Оренбург — регион с длительной историей взаимодействия имперского государства и степной мусульманской элиты. Прибыв в Оренбург, Крыжановский не пожелал ознакомиться с этой традицией, а в логике своей предшествующей борьбы с католицизмом повел наступление на ислам. При Крыжановском развернулась кампания по «спасению» казахов (по тогдашней терминологии — киргизов) от пагубного влияния ислама и возвращению этих кочевников к их языческим и шаманским «национальным» обычаям. Эта задача решалась путем установления контроля над мусульманскими школами и муллами, от которых теперь требовали знания русского языка и преподавания Корана по-русски, а также ведения на этом языке метрических книг (книг регистрации рождений и смертей). Эти меры никогда не реализовывались до конца и оставались половинчатыми, поскольку имперское государство не имело сколько-нибудь развитого аппарата в степи и его функцию по контролю над населением во многом выполняло мусульманское духовенство. От этого лишь более заметным становился откровенно идеологический и контрпродуктивный характер усилий имперских властей в проведении антиисламской политики в степи.
Период Великих реформ совпал со становлением российского исламоведения — научных школ в Казани и Петербурге, масштабных исследовательских проектов ученых при кавказских наместниках. Тем более удивительно, что появление современной экспертизы по исламу вело к политике конфронтации — а не более нюансированного и продуктивного взаимодействия, основанного на лучшем понимании мотивов и логики исламского общества. И Франция, и Великобритания старались привлечь исламское духовенство колоний на сторону колониальных властей, используя экспертизу востоковедения, активно развивавшегося в XIX в. сначала немецкими учеными, к которым во второй трети столетия присоединились английские и французские исследователи. Большинство европейских востоковедов с симпатией относились к объекту своего изучения, но изучение мира, совершенно чуждого их повседневному опыту, вело к экзотизации восприятия «Востока» (Ориента), которому более или менее сознательно приписывались некие цивилизационные качества. Сегодня европейское востоковедение критикуют за «ориентализм» — формирование представления о разнообразных обществах Азии и Африки как о неком едином цивилизационном типе. Более или менее активно этому типу приписывались качества, зеркально противоположные идеалу европейской современности: религиозный фанатизм, деспотизм, экономическая стагнация, правовой произвол, склонность к сексуальным и диетическим излишествам. Ориенталистские проекции могли быть и вполне позитивными — прославлявшими воинскую доблесть или «дикарское свободолюбие», но все равно за ними скрывалось представление о существовании непреодолимой цивилизационной дистанции и готовность приписывать сложным сообществам (или даже группам разных сообществ) некие общие базовые признаки. Таким образом, для совершенно незнакомых с исламским миром европейцев ориентализм предоставлял и знания для конструктивного взаимодействия с мусульманскими элитами в колониях, и основу для проведения невидимой цивилизационной границы.
Мусульмане всегда были важной частью российского имперского общества, населяя центральные, старейшие территории вдоль Волги. Затем их численность выросла после завоевания Крыма, Кавказа, а присоединение Средней Азии добавило еще несколько миллионов мусульманских подданных. В начале 1890-х гг. в Османской империи проживало 12.6 миллионов мусульман, а в Российской империи по переписи 1897 г. было 13.9 миллионов мусульман. Из этого числа половина (семь миллионов) приходилась на Среднюю Азию. Возможно, антиисламский поворот имперской политики был вызван удвоением числа мусульманских подданных после завоевания Средней Азии и опасениями по поводу распространения «панисламизма» как политического фактора. Но, возможно, не меньшую роль сыграл новейший ориентализм европейского образца — научное «выученное» знание о мусульманах, пришедшее на смену непосредственному опыту и традиции практического взаимодействия. Ведя непрерывные войны с Османской империей на пике ее могущества, Екатерина II не боялась проводить политику веротерпимости, институционально встраивать исламское духовенство в империю и поощрять его влияние на башкир и казахов — и примерно так же себя вели по отношению к мусульманам европейские колонизаторы во второй половине XIX в. Однако новый российский империализм эпохи Великих реформ для воспроизведения «европейского» ориенталистского отношения к «Востоку» (подчеркивающего непреодолимое цивилизационное превосходство метрополии) вынужден был принять прямо противоположную политику. Для этого пришлось «забыть» о столетнем опыте взаимодействия с мусульманским духовенством, полутысячелетнюю традицию интеграции мусульманских элит, и вопреки практической целесообразности вступить в конфронтацию с давними соседями — все для того, чтобы лучше вжиться в образ заморских завоевателей, непременного атрибута новой европейской современности.
Сочетание практических политических соображений и освоения идеологии современного империализма привело к ужесточению конфессиональной политики в России. Традиционная мусульманская элита стала казаться ненадежным союзником, источником панисламистской угрозы, которую воображали по аналогии с наднациональной «европейскостью» или даже «западностью». Разыскания востоковедов — этнографов и лингвистов — породили идею о полезном для России раздроблении мусульманского населения посредством подчеркивания языковых и культурных различий внутри него. Этот результат достигался, в том числе, благодаря опоре на местные обычаи и местную специфику в рамках режима военно-народного управления. Так, население Туркестанского края «Временное положение» делило по условно-этнографическому признаку на сартов (в основном оседлое население) и киргизов (главным образом кочевников). Кочевое население в каждом уезде делилось на волости, волости — на аулы. Волостные и аульные старшины избирались населением на три года. У оседлого населения Сырдарьинской области административная и полицейская власть находилась в руках выборных аксакалов. В дальнейшем эта система продолжала корректироваться и распространяться на новоприсоединенные территории Центральной Азии, но основные ее принципы оставались прежними. Сословно-кастовые, региональные и конфессиональные группы начали осмысливать как этноязыковые народности, что в ХХ веке привело к формированию современных среднеазиатских наций и новому территориальному размежеванию по национальному принципу.
Программа реформ родилась из осознания выпадения имперского общества из культуры современности, поэтому главные усилия были направлены на ликвидацию образовавшегося разрыва и восстановления «европейскости» российской культуры. В практическом отношении это означало создание условий для производства и применения современного и конкурентоспособного знания в широком спектре, от обществоведения до медицины. Структура «европейской» культуры современности устроена так, что средой для воспроизводства и спонтанного развития интеллектуального сообщества является публичная сфера, включающая всех образованных людей. То есть даже для того, чтобы появились условия для возникновения отечественной школы создателей оружейного пороха, необходимо допустить общественные дискуссии о литературе и политике.
Судебная и военная реформа, колонизация новых территорий требовали образованных людей, вооруженных современным знанием. Реформаторам не хватало наиболее фундаментальных знаний об империи, прежде всего — о новообретенном народе — крестьянах, о характере их землепользования, численности, экономическом поведении, даже нравах и обычаях. Нужны были специалисты для развития экономики, требовалось изучить природные ресурсы старых и новых территорий, составить соответствующие карты; в стране недоставало образованных врачей и юристов, специалистов, знакомых с языками и обычаями нерусских народов империи, и т.д. В контексте модернизационных задач, которые ставило перед собой правительство, вырос престиж «позитивного знания» о природе и обществе — это знание формировало реальную альтернативу романтическим идеологиям предшествующего периода. Политика либеральных реформ способствовала расширению пространства общественных дискуссий, в которых образованность и интеллектуальность играли важную роль.
У правительства и общества практически одновременно сформировался запрос на современное образование и институциализацию общественных дискуссий. Ответом на него стала серия реформ, начавшаяся изданием в 1863 г. нового университетского устава — систему образования начали менять с самой верхней ступени. Причем, сама история подготовки нового устава красноречиво раскрывает логику и цели реформаторов.
Устав готовился довольно долго, в обстановке многочисленных выступлений студентов против реакционных профессоров, общественной критики идеологической атмосферы николаевского правления и требований восстановления престижа России как европейского государства, где роль образования и научного управления должна быть значительной. С конца 1850-х гг. различные комиссии при императоре и правительстве обсуждали варианты новых университетских уставов. Наконец, в декабре 1861 г. по указу Александра II при Министерстве народного просвещения была учреждена особая Комиссия из университетских профессоров для пересмотра действующих положений функционирования университетов. Главой комиссии был назначен попечитель самого западного, Дерптского учебного округа, и под его руководством 5 января1862 г. Комиссия приняла проект нового университетского устава. Министр народного просвещения Александр Головнин — один из ключевых реформаторов эпохи — распорядился обсудить текст устава в университетской среде, которой и предстояло следовать его принципам. Кроме того, он велел перевести проект устава на немецкий, французский и английский языки и направить известным ученым и профессорам Германии, Франции, Бельгии и Великобритании с просьбой критически отозваться о нем. Параллельно, в феврале 1862 г., министр командировал профессора истории и философа Константина Дмитриевича Кавелина во Францию, Швейцарию и Германию для изучения опыта работы главных университетов континентальной Европы. На протяжении 1862−1863 гг. в «Журнале Министерства народного просвещения» печатались статьи по истории и современному состоянию западноевропейских университетов. Одновременно шла активная дискуссия между попечительскими советами российских университетов, предлагавших поправки в проект устава. Таким образом, речь шла не просто о механическом заимствовании неких «европейских образцов», но о создании собственного современного проекта университета, понятного представителям разных европейских университетских систем и отвечающего интересам профессоров и администраторов российских университетов.
Наконец, 18 июня 1863 г. император Александр II утвердил новый Общий устав императорских российских университетов, предоставлявший университетам широкую свободу и самоуправление. По сути, именно на основании этого устава в империи стала формироваться автономная профессорская корпорация, поскольку устав 1863 года впервые пересмотрел статус профессоров, прежде являвшихся обычными государственными чиновниками. После принятия нового устава в империи открылись еще два университета: Новороссийский (1865) в Одессе и Варшавский (1869). Первый должен был воспитывать профессиональные кадры для развития все еще мало освоенной южной окраины, интегрируя ее в имперское культурное и идейное пространство. Второй — выступить цивилизационной основой российского (в смысле, национально русского) влияния в Польше.
Число студентов в царствование Александра II увеличилось почти в два с половиной раза: с 3547 человек в 1854 г. до 8193 в 1880 г. Теоретически, университеты были открыты для представителей всех сословий, а в такие университеты, как Казанский, имперские власти специально направляли представителей «инородцев», чтобы воспитывать из них образованных чиновников — посредников в проведении имперской политики среди нерусских подданных. В российской истории университеты сыграли огромную роль как наиболее эффективные институты интеграции в общероссийское культурное сообщество. К концу XIX века дворянская и разночинная молодежь стремилась поступать в университеты еще и потому, что они воспринимались как ступень для инициации в мир наиболее передовой — революционной — общественности. «Инородцы» же, особенно те, чьи права зависели от уровня образования, шли в университеты, чтобы повысить свой социальный статус. При этом, имперские университеты не развились в центры национальных научных традиций народов империи: так, Киевский университет не стал центром украинской науки, Дерптский — немецкой (а тем более эстонской), Варшавский — польской, а Казанский, несмотря на то, что именно здесь был создан первый в империи центр научного востоковедения, не оформился в центр тюркской (татарской) или финно-угорской науки. Но вместе российские университеты создавали панимперскую науку и формировали общую научную среду, которая позволяла этнографическую, географическую и лингвистическую региональную специализацию — однако только в том случае, если она не связывалась напрямую с тем или иным политическим национальным движением.
Вслед за либеральным университетским уставом летом 1864 г. был введен «Устав гимназий и прогимназий» и «Положение о начальных народных училищах», послужившее основанием для широкого развития земской начальной школы. «Положение» подчеркивало, что преподавание должно было вестись на русском языке, а потому лишало государственной поддержки (и затрудняло земское финансирование) начальных школ с обучением не на русском языке.
Европеизация во второй половине XIX века означала, прежде всего, «национализацию» в смысле культурной унификации. Этот компонент присутствовал во всех реформах 1860-х−70-х гг., зачастую воспринимаясь нейтрально, как «техническое» обстоятельство — например, в армии. Сегодня кажется само собой разумеющимся, что любой рядовой должен владеть единственным принятым в армии государства языком, но этот принцип был еще чужд армии даже в начале XIX в. Флотские командиры и в конце царствования Екатерины II были по преимуществу иностранцами, не говорившими по-русски; среди офицеров российской армии, принявших участие в Бородинском сражении 1812 г., почти пятая часть не являлись даже подданными империи. Всеобщая воинская повинность включала в состав армии больше нерусских, и культурная русификация становилась неотъемлемой частью социализации в современной армии. Там была введена система обязательного начального образования (ротные школы), и обучение чтению и письму велось исключительно на русском языке. Шок призыва на военную службу и ощущение большей справедливости всеобщей воинской повинности затеняли русификаторский элемент военной реформы, но этноконфессиональный аспект национализации выходил на передний план в области культурной политики. Неопределенность «русскости» — общеимперского культурного канона, переосмысленного в смысле особой «народности» (этничности) — приводила к различным, подчас прямо противоположным стратегиям национализации.
Так, именно на эпоху Великих реформ приходится формирование и расцвет так называемой «системы Ильминского» — программы развития образования на национальных языках народов Поволжья выдающегося востоковеда и миссионера Николая Ильминского (1822−1891). Целью Ильминского и его сторонников была национализация через приобщение к православию: Ильминский перевел Евангелие на татарский, разработал алфавиты на основе кириллицы и буквари для бесписьменных языков (чувашского, удмуртского) и тех, что пользовались арабской письменностью, публиковал произведения тюркской литературы, поддерживал обучение в инородческих школах сначала на родном языке — все ради распространения христианства среди язычников и мусульман. Эта версия национализации, безусловно, опиралась на символическое насилие и требовала изменения культуры. В то же время, она предоставляла инструмент национальной самоорганизации народам, на которые была направлена: алфавит, учебные пособия, первые переводы и публикации на местных языках давали толчок формированию современной культурной элиты, а в дальнейшем — и развитию современных национальных культур. В этом отношении система Ильминского была органичной имперской ситуации, в которой последствия любого действия оказываются далекими от ожидавшихся результатов.
Куда более однозначно националистической (а потому буквально антиимперской, разрушающей сложный баланс интересов и подрывающей политическую стабильность) была политика в западных губерниях, на землях, присоединенных уже после XVII века. Особенно демонстративным стал антиукраинский разворот. Если антипольские (и, отчасти, антилитовские) меры являлись ответом на масштабные восстания, а охлаждение по отношению к остзейской элите объяснялось внешнеполитическими опасениями на фоне объединения Германии, то антиукраинская политика мотивировалась лишь настойчивостью в продвижении русского этнического национализма. В мае 1876 г. на немецком курорте Бад-Эмс Александр II подписал «выводы» Особого совещания по украинофильской деятельности — так называемый Эмский указ, запрещавший издание на украинском языке не только книг для народа, но даже нот с украинскими текстами песен, постановку украинских пьес и содержавший другие меры, направленные против возможного культурно-языкового самоопределения украинцев. Дополнения 1881 г. пересмотрели некоторые особенно одиозные положения этого указа (расширялись возможности для издания художественной литературы, песенников), но остался в силе запрет на издание учебной и научной литературы и на преподавание на украинском языке. Таким образом, модернизация культурной сферы в русле либеральных реформ органично включала меры культурного угнетения. Одним из ее последствий, в частности, стала резкая политизация украинского национального движения и превращение его в существенный внешнеполитический фактор (коль скоро центр украинского национализма переместился в Галицию — на территорию Австро-Венгерской империи).
Национализация политического класса, концентрация и политический вес реформаторов в правительстве привели к попытке изменить административную культуру в империи — не меняя, правда, политические основы режима. Осовременивание авторитарного правительства осуществлялось под лозунгом «гласности» (в 1986 г. этот термин возродит реформатор советского режима Михаил Горбачев). В XIX веке гласность означала информирование общества по вопросам государственного управления, допускавшее публичное обсуждение в определенных рамках. Для этого правительство пошло на пересмотр цензурной политики, завершившийся реформой 6 апреля 1865 г. Была отменена предупредительная (т.е. разрешительная и предварительная цензура) в пользу карательной. Если надзорные органы обнаруживали нарушение законов в деятельности того или иного издателя, они могли применить крайнюю административную меру, разрешенную законом 1865 г., то есть временно закрыть периодическое издание. Книги, напечатанные без предварительной цензуры, за семь дней до выпуска в свет должны были в 10 экземплярах представляться в цензурный комитет. Именно возможность быстро реагировать на волновавшие общество проблемы и формировать общественное мнение в стране, где значительным группам населения иные формы участия в политике были недоступны, превратили печать фактически в институт публичной политики в империи.
В годы Великих реформ окончательно сформировалась особая культура «толстого журнала», ставшая основой публичной сферы в России. Ежемесячные литературные журналы обычно имели четкое идеологическое направление и своих постоянных читателей. Каждый раздел «толстого журнала», от политического до научного обозрения, от беллетристики до литературной критики и писем с мест подчинялся этому идеологическому направлению. «Толстые журналы» были русскоязычными, но русскость в данном случае выступала не как этнический маркер, а как медиум общей идейной среды формирующейся политической нации, позволявший принять участие в возникавшем общеимперском интеллигентском пространстве на общем (русском) языке. Тон русской интеллигентской прессы 1860-х годов был преимущественно критическим и даже обличительным по отношению к властям, и чем активнее шли в обществе и государстве реформы, тем радикальнее становилась пресса в своей критике правительства-реформатора. Учитывая, что правительственные реформы готовились теми же людьми, которые читали «толстые журналы», а нередко и были их авторами, и что реформы в принципе следовали в русле ожиданий образованного общества, усиливающаяся критика правительства может показаться парадоксом. Очевидно, что в основе усиливавшегося идейного размежевания лежал структурный конфликт между соперничающими «субъектами европеизации» — имперским правительством и «образованным обществом», лишенным политического представительства.
Острота конфликта усугублялась тем, что в 1860-х гг. на основе интеллигенции началось формирование политической нации как горизонтальной солидарности людей, разделяющих общие ценности и социальный статус. В николаевскую эпоху не связанные с правительственной службой представители образованной элиты воспринимались как «лишние люди» — носители альтернативного и невостребованного представления о «европейскости» и желательных реформах. Сама эта формула получила распространение после 1850 г. (с выходом повести Ивана Тургенева «Дневник лишнего человека»), но литературоведы находят близкие по смыслу обороты уже в набросках к «Евгению Онегину» Пушкина (начало 1820-х). Хрестоматийными примерами «лишних людей» в литературе являются персонажи Александра Грибоедова и Михаила Лермонтова, подтверждая устойчивость и популярность тропа «лишних людей» еще до того, как он получил специальное определение. В 1860-х гг. «лишние люди» исчезают — не от того, что перестают быть «лишними» для власти и светского общества, а потому, что преодолевают трагически переживаемую самоизоляцию и включаются в среду себе подобных. Они формируют дискурсивные сообщества, группирующиеся вокруг направленческих журналов, и воспринимают себя носителями подлинных ценностей «европейскости» и современности, не скомпрометированных имущественными и властными интересами. Ощутив себя сообществом культурных и политических единомышленников — политической нацией — интеллигенция не могла реализоваться как политическая сила. Логика социальной самоорганизации толкала ее на путь конфронтации с имперским режимом, упорно отказывавшимся распространить программу реформ на политическую сферу. Наиболее радикальные группы интеллигенции начали организовывать революционные группы, наиболее экстремистские из них пришли к выводу о необходимости физического уничтожения императора, и после серии неудачных покушений Александр II был убит 1 марта 1881 г.
По иронии истории, император, последовательно проводивший либеральные реформы, был убит не консерваторами — охранителями старого режима, а людьми, причислявшими себя к наиболее передовой и свободолюбивой части общества. Подробно о динамике революционного движения в России речь пойдет в следующей главе, здесь же важно задать вопрос: почему первой жертвой революционного политического террора пал либеральный правитель, а не, скажем, его консервативный предшественник? Почему реформы привели не к гармонизации политической ситуации, а к ее крайнему обострению?
С одной стороны, возникшее в России радикальное революционное движение являлось феноменом с собственной логикой развития и мотивацией, лишь косвенно учитывающей конкретную личность правителя и даже его политический курс. Революционное народничество было, прежде всего, интеллектуальным феноменом, реагировавшим на сформированную интеллигентским сообществом картину мира и беллетризированные сценарии поведения (как в романах). К несчастью для Александра II, появление и расцвет радикального тираноборческого движения — как и социального слоя, способного претворить литературное воображение в политической практике — пришлись именно на его время.
С другой стороны, это совпадение нельзя назвать случайным: логика последовательных либеральных реформ вела к демонтажу авторитарной монархии, и если не происходило структурной трансформации режима, находились люди, считающие необходимым довести процесс до логического конца на доступном им «персональном» уровне. Кроме того, жесткие авторитарные режимы гораздо эффективнее справляются с террористической угрозой, подавляя все формы оппозиции и не допуская мобилизации сколько-нибудь значимой группы противников режима. Ведь даже с технической точки зрения покушение на правителя требует сложной организационной работы, привлечения значительных финансовых средств и человеческих ресурсов. Так что угроза политического террора является частью тех рисков, которые сопровождают процесс эмансипации общественной самоорганизации и самодеятельности (в том числе деструктивной). Вероятно, точнее было бы спросить — мог ли Александр II минимизировать риск успешного покушения?
В смысле эффективности полицейских и «контртеррористических» мер было сделано многое, особенно если учесть, что угроза революционного террора была совершенно новым явлением и методы защиты от нее приходилось вырабатывать на ходу. Даже личная охрана Александра II поначалу, в первое десятилетие его правления, играла сугубо декоративные функции, и «доступ к телу» императора был открыт любым петербургским прохожим — будь то революционер или человек с больной психикой. Роковое покушение 1 марта 1881 года увенчалось успехом в силу стечения случайных обстоятельств, а осуществившая его террористическая организация должна была быть разгромлена полицией в ближайшие дни. Однако были и системные проблемы, которые не позволили сделать угрозу революционного террора менее опасной.
Сама последовательность и продуманность Великих реформ, их комплексность, затрагивающая все элементы многомерного имперского общества, привела не только к завышенным ожиданиям кучки радикалов, но и к небывалой социальной мобильности. Последовательно избегая политического реформирования режима (если не считать введения земств, аполитичность которых подчеркивалась законодательно), имперская власть противопоставляла себя всем остальным социальным сферам, в которых действовали механизмы обратной связи (суд, земства), социальной справедливости (армия) и открытых возможностей (экономика, система образования). В итоге, Великие реформы радикализировали сложившуюся в ходе них интеллигенцию, загнали политически недовольных или самых нетерпеливых в подполье.
Александр II был принципиальным противником введения начал политического представительства, как угрожающего единству империи, и прямо говорил об этом. Так, 29 июня 1862 г. на заседании Совета министров, на котором была одобрена земская реформа, император заявил, что «противится установлению конституции не потому, что он дорожит своей властью, но потому, что убежден, что это было бы несчастьем для России и привело бы ее к распаду». В сентябре 1865 г., обращаясь к лидеру московского дворянства П. Д. Голохвастову, он повторил эту мысль: «Я даю тебе слово, что сейчас на этом столе я готов подписать какую угодно конституцию, если бы я был убежден, что это полезно для России. Но я знаю, что сделай я это сегодня, и завтра Россия распадется на куски».
С другой стороны, выбирая, в ответ на давление политического терроризма, между альтернативой усиления полицейского режима и либерализацией, Александр II склонялся к уступке сторонникам ограниченного политического представительства граждан во власти. Последний министр внутренних дел эпохи Александра II, Михаил Лорис-Меликов (1825–1888), в 1881 г. разрабатывал планы совещательного выборного органа при императоре. Он предлагал сформировать комиссию, в состав которой вошли бы депутаты, избранные земскими собраниями в губерниях и думами крупных городов, а также назначенные правительством представители от тех регионов, где не было введено земское и городское самоуправление. О прямых выборах или о законодательном праве комиссии речь не шла, но эта комиссия должна была стать аналогом «нижней палаты» парламента, в то время как роль «верхней палаты» отводилась Государственному совету — органу, члены которого назначались императором. Лорис-Меликов рекомендовал включить в него 10-15 представителей от «общественных учреждений».
Этот проект, известный современникам и потомкам как «Конституция Лорис-Меликова», не являлся конституцией в понимании второй половины XIX в. Он не учреждал представительное правление, оставлял за императором абсолютную полноту власти и лишь создавал возможность для общественного и политического диалога на высшем уровне. Но даже такое умеренное реформирование политического пространства могло перевести отношения имперского правительства с образованным обществом как альтернативным «субъектом реформ» в более конструктивное русло. Предлагаемая конструкция удачно вписывалась в проект «народной империи» и могла помочь ослабить невротическую фиксацию верховной власти на самодержавии как воплощении абсолютного суверенитета, создав основу для движения в сторону форм всенародного представительства. Трудно было бы ожидать большего от империи в то время, когда сам вопрос о границах «народа» не был решен ни правительством, ни общественностью.
Никакого проработанного плана реформирования политического режима Российской империи не было и у революционеров-террористов, которые покушались не столько на Александра II лично, сколько на ненавистный им институт самодержавной монархии, который, как они считали, стоял на пути окончательной эмансипации неожиданно ставшего реальностью народа. Созданная Великими реформами атмосфера «гласности», наличие печатных органов, выражавших идеалы интеллигенции, международные политические симпатии к российским революционерам позволяли им надеяться на поддержку общественного мнения, на то, что они смогут не только убить императора, но и разъяснить смысл этого убийства остальному образованному обществу и миру и найти поддержку в собственном народе. Подобно современному суду, земствам, университетам, армии и системе колониального управления, современный политический терроризм в России также стал прямым результатом Великих реформ. Придав имперскому обществу новую динамику развития, они не сумели обеспечить участие в политическом процессе пришедшим в движение социальным силам этого многоукладного общества.
1 марта 1881 г. Александр II утвердил проект «Правительственного сообщения», которое объявляло о начале гласного обсуждения «конституции» Лорис-Меликова. В тот же день император был убит террористами-революционерами.
8.10. Александр III: эксперимент с построением русской империи
Гибель императора Александра II, разорванного бомбой террористов-революционеров, не могла не вызвать смены политического курса — и он круто изменился. Политику последующих полутора десятилетий назвали периодом контрреформ, противопоставляя эпохе Великих реформ. Действительно, практически по всем направлениям преобразований Александра II принимались меры, призванные ограничить или вовсе уничтожить их либеральный потенциал, о чем еще пойдет речь ниже. Однако «либерализация» была лишь одним и не главным (во всяком случае, нежелательным) элементом Великих реформ, призванных осовременить («европеизировать») Российскую империю, что в эту эпоху означало «национализацию» всех аспектов имперского общества. Контрреформы были направлены идеологически на ограничение свободы, прагматически — на стабилизацию системы, разбалансированной преобразованиями (прежде всего, экономики), но структурно они полностью продолжали курс, взятый правительством в середине 1850-х гг. Более того, была предпринята попытка реализовать на практике проект русской национальной империи, возможность которого лишь закладывалась реформаторами Александра II.
Радикальность и направленность политического поворота, последовавшего за цареубийством 1881 г., не в последнюю очередь зависела от личности преемника на троне самодержавной монархии. Первоначально в наследники престола готовили старшего сына Александра II, названного в честь деда Николаем. Николай Александрович скоропостижно умер в 21 год в 1865 г., так и не став императором Николаем II, и в 1881 г. на трон вступил его младший брат Александр (1845–1894), которого ожидала военная карьера. Бессмысленно гадать, какие решения принимал бы в 1881 г. наследник Николай Александрович, но он делал бы это, опираясь на совсем иной интеллектуальный багаж, чем его младший брат. Достаточно упомянуть, что главным воспитателем Николая был граф Сергей Строганов — просветитель, основатель первой в России всесословной рисовальной школы (Строгановское училище), попечитель Московского учебного округа до начала николаевской реакции, президент Московского общества испытателей природы, председатель Московского общества истории и древностей Российских. У Александра же воспитателем был генерал-майор Борис Перовский — участник Кавказской войны в 1839−40 гг., в дальнейшем продвинувшийся на адъютантских должностях. Государственное право Николаю преподавал профессор Московского университета Борис Чичерин — один из первых российских либералов, историк и правовед, единственный специалист в России по европейскому парламентаризму, сторонник неприкосновенности прав личности при сильном правовом государстве. Александр прошел курс права, лишь став наследником престола после смерти брата, и его преподавателем был Константин Победоносцев (1827–1907) — выпускник Императорского училища правоведения, специалист по гражданскому праву, участник подготовки судебной реформы, придерживавшийся крайне консервативных взглядов. Явное преобладание идеологических установок над правовой логикой в текстах Победоносцева начиная с 1860-х гг. ставит под сомнение его квалификацию юриста, да и главным его поприщем стала «идеологическая» должность обер-прокурора Святейшего Синода с апреля 1880 г. То, что именно Победоносцев оказался главным советником наследника Александра Александровича, наложило отпечаток на смену политического курса после 1881 г. Особенности личности правителей и их окружения действительно играют чрезвычайно важную роль в авторитарных режимах, поскольку при отсутствии механизмов эффективной обратной связи с обществом только личная «повестка дня» императора определяет, какие из возможных мер принимать в первую очередь и в каких масштабах.
Александр Александрович Романов (годы правления 1881−1894) стал императором Александром III в обстановке террористической угрозы. Из-за опасности покушения первые месяцы царствования Александр III провел в Гатчине под охраной войск и полиции. Властям не был известен до конца масштаб организации заговорщиков, убивших Александра II; допускали, что в России действует колоссальное подпольное движение. Когда растерянность и паника первых недель прошли, 29 апреля 1881 г. вышел императорский манифест, от которого ожидали объявления нового курса правительства. Манифест провозглашал программу «Правления в уповании на Божественный Промысел, с верою в силу и истину Самодержавной Власти, которую Мы призваны утверждать и охранять для блага народного от всяких на нее поползновений…» Мотив «народного самодержавия» в конце манифеста переходил в эсхатологическую проповедь (о «конечных судьбах» человечества):
Мы призываем всех верных подданных Наших служить Нам и Государству верой и правдой к искоренению гнусной крамолы, позорящей землю Русскую, — к утверждению веры и нравственности, — к доброму воспитанию детей, — к истреблению неправды и хищения, — к водворению порядка и правды в действии учреждений, дарованных России Благодетелем ея, Возлюбленным Нашим Родителем.
Можно было ожидать два ответа на покушение 1 марта 1881 г. как проявление острого кризиса имперского порядка: демонстративный шаг навстречу «обществу» с целью привлечь его на сторону правительства (подобно реформаторскому повороту Александра II) или обостренную защиту неприкасаемости суверенитета верховной государственной власти (самодержавия) по примеру Николая I. Первый сценарий вел к политической реформе режима (отказ от нее был чреват взрывом), второй закладывал неизбежный кризис государственной системы в не столь отдаленной перспективе (из-за потери доверия со стороны самоорганизующегося имперского общества). Манифест Александра III демонстративно игнорировал оба сценария современной империи («прогрессивный» и «реакционный»). В картине мира манифеста вообще не было ни империи, ни государства (которые надо было бы отстаивать от смуты), а только симбиоз государя-лидера и русской нации («благочестиваго народа, во всем свете известнаго любовию и преданностью своим Государям»). Принципиально «народническое» мировоззрение манифеста приводило к смысловой и просто стилистической несуразице, которую, тем не менее, никому и в голову не пришло поправить:
Низкое и злодейское убийство Русского Государя, посреди вернаго народа, готоваго положить за Него жизнь свою, недостойными извергами из народа…
Единственное упоминание государства в заключительном пассаже манифеста выглядит совершенной формальностью, поскольку политическая программа в нем подменяется призывом к морально-нравственному совершенствованию. Требования «утверждения веры и нравственности», а тем более «доброго воспитания детей» в политическом манифесте правительства конца XIX века могли быть уместны в единственном случае: если власти обращались к нации как к «моральному сообществу» (а не как к гражданам государства). Традиционная защита самодержавия была конкретна, отстаивая незыблемость существующих институтов власти; здесь же мы видим требование государственных изменений (водворения «порядка и правды в действии учреждений»), сформулированное в холистских (нерасчлененно-всеобъемлющих), а потому принципиально внесистемных категориях типа «правды». Налицо радикальный утопический национализм — не имеющий сколько-нибудь значительной социальной базы единомышленников, угрожающий уже не стабильности режима, а самой империи как механизму интеграции многогранного разнообразия сообществ, регионов, укладов и культур. «Государь» оказывается вождем народа-нации, экстерриториальной и определяемой как единое моральное сообщество лишь в воображении автора манифеста.
Автором манифеста был Победоносцев, склонный, несмотря на свое юридическое образование, к иррациональному восприятию власти и «мистическому» национализму. Не меньшее влияние на императора и на формирование идеологии нового режима оказал Михаил Катков (1818−1887) — публицист, редактор газеты «Московские Ведомости». На заре реформ Катков слыл либералом, а потому многих шокировал его идейный дрейф (ускорившийся после Январского восстания 1863 г.) в сторону поддержки правительства и требования укрепления самодержавия. Для интеллигенции как альтернативного «субъекта реформ» переход в стан правительства являлся изменой, но в широком контексте «европеизации как национализации» идейная траектория Каткова выглядела вполне логичной. Первоначально недифференцированная политически «общественность» придавала статус «либерала» любому своему члену, но убежденный государственник Катков воспринимал нацию прежде всего в смысле национального суверенитета — отсюда его поддержка идеи национального самодержавия. Достигнув особого влияния с воцарением Александра III, Катков призывал в статье 1884 г. (обращаясь к невидимой интеллигентской аудитории, очевидно, воображаемой им в зале суда): «Итак, господа, встаньте: правительство идет, правительство возвращается!» Несмотря на различия в понимании нации (как ни странно, правовед-цивилист Победоносцев делал упор на религии и духовности, а получивший философское образование журналист Катков — на государственных институтах и суверенной власти), оба идеолога русской национальной империи дружили и действовали сообща. Перефразируя цитировавшийся в прошлом разделе афоризм Александра Пушкина, можно обозначить синтез подходов Победоносцева и Каткова формулой «правительство — единственный русский националист в России». Напоминая своим стремлением к авторитаризму режим Николая I, политическая система, создававшаяся Александром III, ориентировалась не просто на усиление государственной машины (особенно исполнительной власти). Цель государства — «общее благо» — понималась теперь узко, ограничиваясь по-разному понимаемой «русской нацией».
При участии Победоносцева и Каткова произошла идеологическая и кадровая перегруппировка режима, при которой личные отношения и служебные интриги играли столь же важную роль, как политические различия. «Конституция» Лорис-Меликова подверглась критике со стороны ближайших советников нового императора и была забыта. После обнародования манифеста 29 апреля 1881 г. в отставку подали ключевые министры предыдущего правления: Лорис-Меликов, военный министр Милютин и министр финансов А. А. Абаза. Великий князь Константин Николаевич (младший брат Александра II, адмирал и председатель Государственного Совета) также вышел в отставку и покинул Петербург. Деятели эпохи «Великих реформ» из числа либеральной бюрократии постепенно сходили со сцены. Впрочем, сам общепринятый термин «либеральная бюрократия» нуждается в уточнении. Ни генерал Дмитрий Милютин, ни великий князь Константин не стремились ни к парламентаризму, ни к ограничению суверенитета государственной власти (самодержавия). Министр финансов Абаза за полгода своего министерства успел выступить с инициативой повышения таможенных пошлин и выкупа в казну частных железных дорог, прямо противоположной духу экономического либерализма. Как ни странно, но от пришедших им на смену сановников «либеральные бюрократы» отличались скорее своей консервативностью, приверженностью идеалу Rechtsstaat как универсалистского, распространяющегося одинаково на всех граждан принципа (в духе политики Николая I 1830-х гг.). Коль скоро в государственную сферу вовлекались новые слои населения — бывшие крепостные крестьяне, многие «инородцы» (включая определенные категории евреев), женщины — новые государственные институты проектировались так, чтобы как можно более равномерно предоставлять и им права ограниченного имперского гражданства. Реформаторов — или, во всяком случае, воплощение их планов на практике — можно было упрекнуть в недостаточности этих усилий (будь то развитие женского образования или эмансипация крестьян). Однако общий дух Великих реформ предполагал конечную цель интеграции общества — а не сегрегации населения на граждан первого и второго сорта. «Национализация» в этой версии осовременивания («европеизации») России предполагала формирование имперской нации: гражданской нации равенства перед законом с элементами политической нации (хотя бы на уровне земств и городских дум), с некоторой степенью культурной унификации. Последний элемент оставался самым неопределенным и спорным до самого конца царствования Александра II, что проявлялось в раннем повороте к реакционной политике министров образования, в сосуществовании нескольких версий русского этнокультурного национализма (ср. Эмский указ и систему Ильминского). Разумеется, современники не воспринимали ситуацию в категориях противостояния разных версий национализма, однако именно в этом ракурсе нагляднее и полнее можно объяснить отличия «либеральных бюрократов» Александра II от сотрудников Александра III, которые пытались реализовать совсем другой национальный проект — исключительной этнической русскости.
Неразработанность политического языка и двусмысленность самого понятия «русские» отводили особую роль эстетическим формам, историческим аллюзиям и другим описательным средствам выражения искомого национального содержания. Уже апрельский манифест 1881 г. был написан нарочито архаическим языком, апеллируя к максимально узкому пониманию политического пространства. Речь шла не о Российской империи, не о России и даже не об «отечестве» (общем у всех, рожденных в нем), а о «земле русской» — т.е. доимперском, максимально суженном понятии. Даже в своем внешнем облике Александр III злоупотреблял «русской архаикой», как ее понимали в то время. Он демонстративно отошел от элегантной европейской изысканности своих предшественников (со времен Петра I): еще будучи наследником, вскоре после 1876 г. он отпустил бороду. Вступив на престол, изменил фасон военного мундира в сторону подчеркивания «национальной специфики» и простоты (шаровары, гимнастерка — вариация русской «косоворотки», высокие сапоги) и ввел нарочито маскулинный (едва ли не мужицкий) стиль общения со своим окружением и подданными. Современники сравнивали его с «русским богатырем» — с готовностью считывая версию национальной русскости, предлагаемую режимом, и называя Александра III «самым русским царем».
В рамках узко понимаемой нации — в которую не включались не только евреи или поляки, но и отказывающиеся от культурной русификации украинцы — могли предлагаться вполне «либеральные» меры. Так, почти немедленно после того, как был отвергнут проект «Конституции» Лорис-Меликова, назначенный Александром III министром внутренних дел граф Николай Игнатьев предложил созвать Земский собор, приурочив его к официальной коронации императора в Москве. Функционально мало отличаясь от задуманного Лорис-Меликовым совещательного органа (Государственного совета Российской империи), Земский собор уже названием подчеркивал свою эксклюзивную (неимперскую) русскость. Он должен был собраться в древней русской столице Москве, в Храме Христа Спасителя, олицетворяя прямую связь монарха с народом, определяемым преимущественно по этноконфессиональному признаку. Характерно, что против проекта Игнатьева единодушно выступили как «либеральные бюрократы» эпохи реформ (Петр Валуев, Дмитрий Милютин и великий князь Константин отвергли идею как несистемную и демагогическую), так и советники Александра III. Победоносцева привела в ужас перспектива символической компрометации идеи абсолютной самодержавной власти даже совещательным собранием представителей «земли» — для него средоточием национального духа была сама верховная власть. Каткова же возмутило, что государство созывом собора фактически выполнит требования революционеров (он ссылался на конкретные примеры политических деклараций). Александр III рассудил, что сможет обойтись без экзотических политических экспериментов: проект Земского собора отверг, Игнатьева отправил в отставку и в дальнейшем действовал через существующие государственные институты.
Практическая реализация проекта русской национальной империи шла по двум основным направлениям. Во-первых, политика «контрреформ» (в узком смысле) корректировала потенциал Великих реформ, минимизируя в них компонент «имперской нации» и усиливая элемент русского государственного или русского этнокультурного национализма (часто противоречивших друг другу). Во-вторых, принимались новые решения, развивавшие имперскую государственность в рамках принятой идеологической программы в сферах, мало затронутых прежними преобразованиями.
Судебная система
В девяти губерниях Западного края судебная реформа стартовала лишь в 1871 г., и к моменту воцарения Александра III там успели ввести только институт мировых судей. Из-за отсутствия там земств мировые судьи не избирались, а назначались администрацией. Уже изначальный замысел судебной реформы в крае включал мощный элемент русского этнического национализма: закон предписывал не допускать на должности мировых судей поляков. Впрочем, из-за нехватки компетентных кандидатов среди судей, как и среди уездных предводителей дворянства, нередко встречались польские шляхтичи. Завершение судебной реформы в Западном крае при Александре III в 1883−1884 гг. еще более усилило дискриминацию по национальному признаку, одновременно усиливающую роль исполнительной власти. Администрация получила право исключать из списка присяжных, без указания мотивов, неугодных ей лиц; для евреев-присяжных устанавливалась процентная норма, соответствующая удельному весу еврейского населения в данном уезде. Эта мера предвосхитила ограничения на прием евреев в адвокатуру, последовавшие в 1889 г. в общероссийском масштабе. Судебная система как основа для формирования гражданской нации демонстрировала дискриминационную избирательность по этноконфессиональному признаку и закрытость для ассимиляции.
Тогда же (в 1889) был ликвидирован мировой суд в сельской местности. Функции мировых судей были переданы новому институту «земских участковых начальников», введенному в деревне. Во многих отношениях земские начальники взяли на себя роль, прежде выполнявшуюся помещиками по отношению к крепостным крестьянам. Государственные чиновники из числа помещиков (не обязательно местных), они получили полноту административной власти, к которой добавилась власть судебная (мировых судей) — в нарушение принципа разделения властей. Правда, в Англии XIX в. мировые судьи брали на себя и административно-хозяйственные функции (строительство и поддержание дорог и мостов, регулирование уровня жалования поденным рабочим и пр.), но как раз в 1889 г. эти функции были переданы учрежденным выборным советам графств. Так что с точки зрения и континентального, и «островного» права институт земских начальников со столь широкими полномочиями являлся шагом назад, сужающим сферу применимости новой судебной системы (а значит, и ослабляющим фундамент гражданской нации). Впрочем, в то же время удавалось приблизить прямой контроль государства к крестьянам, что само по себе вполне соответствовало изначальным намерениям реформаторов. По прагматическим и политическим соображениям государственным агентом в деревне вновь стал помещик, но теперь это был не владелец крестьян, а чиновник на службе, действующий от лица государства. Само название новой должности подчеркивало ее отличие от помещичьей власти: подобно тому, как наименование «земств» отсылало к давнему дуализму «земли» и «царской власти», титул «земского начальника» символизировал установление государственного контроля над «землей».
В 1887 г. министры внутренних дел и юстиции получили право объявлять заседания суда закрытыми. Повысился имущественный и образовательный ценз для присяжных, что затрудняло отбор представителей «демократических» слоев населения. В 1889 г. из ведения судов присяжных были изъяты дела по преступлениям против порядка управления (т.е. «политические»), по должностным преступлениям и некоторые другие.
Упомянутые меры противоречили универсалистскому духу новой юридической системы, однако ограничительные и дискриминационные элементы присутствовали в ней изначально. «Контрреформы» лишь усиливали этот аспект, не покушаясь на общие принципы системы: гласность большинства судов на большей части территории империи, состязательность процесса и несменяемость судей. На решительную контрреформу, предполагавшую полный пересмотр судебных уставов 1864 г., власти решились лишь к концу XIX века. Ее стал готовить назначенный в январе 1894 г. министром юстиции Николай Муравьев, стремившийся ограничить самостоятельность судебной власти, прежде всего, отменив несменяемость судей. Однако его предложения не были приняты.
«Гласность» и образование
Попытки изменить культуру государственного управления (точнее, его стиль) под лозунгом «гласности» оставались крайне непоследовательными и при Александре II, а после 1881 г. и вовсе были забыты. Более того, с самого начала было развернуто наступление на ту ограниченную свободу печати, которая с переменным успехом существовала в период Великих реформ. В августе 1882 г. в качестве чрезвычайной меры были приняты «Временные правила о печати», согласно которым министерства внутренних дел, просвещения и Синод могли закрывать казавшиеся им крамольными газеты и журналы. Издания, получавшие от властей предупреждение, проходили предварительную цензуру. Специальные циркуляры запрещали освещение в печати таких тем, как рабочий вопрос, переделы земли, проблемы учебных заведений, 25-летие отмены крепостного права и вообще действия властей. При Александре III были закрыты по политическим соображениям целый ряд газет и журналов. Власти также пытались цензурировать книжный рынок. Всего в 1881−1894 гг. было запрещено 72 книги (среди них не только нонконформистские тексты Л. Н. Толстого, но и «Мелочи архиерейской жизни» вполне консервативного писателя Н. С. Лескова); к постановке в театрах было запрещено более 1300 пьес. Запрещенные книги и журналы изымались из библиотек, полиция конфисковала их при обысках.
В условиях сложившейся уже среды образованного общества и интеллигенции, мобилизованной эпохой Великих реформ, списки запрещенной литературы воспринимались наиболее активной ее частью (гимназистами и гимназистками, студентами и курсистками) как списки обязательного чтения. Это общее чтение формировало оппозиционную интеллигенцию как особую сплоченную наднациональную контркультуру и «нормализовало» феномен подпольной литературы, которая печаталась нелегально как в России, так и за границей (предназначаясь для распространения в России). Политические дискуссии становились более радикальными благодаря тому, что их вытесняли из легальной сферы в подполье.
Серьезной контрреформой стало введение нового университетского устава 1884 г., резко ограничивавшего автономию университетов. Новый устав давал широкие полномочия попечителю учебного округа и министру просвещения, которые могли и должны были вмешиваться во внутриуниверситетские дела. Ректор, деканы и профессора отныне назначались, причем с учетом не столько научных заслуг, сколько политической благонадежности. Вводилась плата за посещение студентами лекций и практических занятий, что отсекало от высшего образования представителей непривилегированных слоев населения. Независимость университетов и доступность высшего образования пытались ограничить и посредством введения в 1885 г. обязательной формы для студентов (дорогой и подчеркивающей их включенность в государственную служебную иерархию), и увеличения (в 1886 г.) срока службы в армии лиц с высшим образованием с полугода до одного года. С 1887 г. для поступления в университеты стали требовать справку о политической благонадежности. Часть вольнодумных профессоров была уволена, другие ушли сами в знак протеста.
В царствование Александра III в стране открылся лишь один университет, несмотря на растущую потребность в образованных людях, способных решать новые экономические задачи, лечить и учить, обслуживать современное производство, судебную систему и управлять огромной страной. Причем, открытый в 1888 г. в Томске университет был проектом, доставшимся Александру III в наследство от предшествующей эпохи. Ближайшие советники Александра III, Победоносцев и Катков, считали создание университета в Сибири, где было много ссыльных и мало надежного дворянского элемента и где набирал силу местный сибирский патриотизм («областничество»), «опасной политической ошибкой» и «выдумкой либерального чиновничества». Однако — вполне в русле контрреформ как корректировки, а не отмены недавних преобразований — университет был все же открыт, только его значение постарались максимально изменить. Предварительно из Томска удалили политических ссыльных, университету не стали присваивать название «Сибирский» и разрешили деятельность лишь одного — самого «не идеологического» — факультета: медицинского. Только через десять лет к нему добавился юридический факультет.
В 1887 г. министр народного образования издал циркуляр «О сокращении гимназического образования» (известный как «циркуляр о кухаркиных детях»), затруднявший прием в гимназии «детей кучеров, лакеев, поваров, прачек, мелких лавочников и тому подобных людей, детям коих, за исключением разве одаренных гениальными способностями, вовсе не следует стремиться к среднему и высшему образованию.» Тем же циркуляром прием евреев в гимназии ограничивался процентной нормой, соответствующей статистической доле евреев в местном населении. Чтобы избежать всякой двусмысленности при подсчетах, Министерство просвещения распорядилось, чтобы численность еврейских учащихся во всех подведомственных ему средних и высших учебных заведениях не превышала десяти процентов от общего контингента учащихся в Черте оседлости, пяти процентов — вне Черты и трех процентов — в Петербурге и Москве. Параллельно закрылись почти все высшие женские учебные заведения.
Зато активно развивалась сеть начальных училищ для народа, после того, как в 1884 г. церковно-приходские школы (т.е. начальные деревенские школы при православных храмах) были переданы из-под ведения Министерства просвещения и земств под контроль Синода, руководимого Победоносцевым. К 1894 г. число начальных школ с двухгодичным и четырехгодичным обучением выросло почти в десять раз. Образование в них сводилось к обучению чтению, письму и арифметике. Кроме того, уроки Закона Божия (а в четырехлетних школах еще и истории) воспитывали учеников в духе православия и преданности трону.
Эти дискриминационные меры в сфере образования позволяют реконструировать специфическое восприятие русской нации режимом Александра III. Налицо стремление включить в сферу государственной культурной политики низы народа, но максимально ограничить функцию образования как социального лифта, закрыв простолюдинам доступ в среднюю школу, а тем более в университеты. Дискриминационная политика в отношении «инородцев» (особенно евреев, среди которых престиж образования традиционно был высоким) сочеталась с патриархальным ограничением женского высшего и профессионального образования. Ценность образования в этой модели определяется возможностью сформировать канал идейного контроля над населением. Сам по себе это очень современный политический подход, только несовместимый с интересами современного общества в целом, а потому буквально реакционный. Режим Александра III пытался эксплуатировать колоссальный потенциал национализма, при этом не уступая требованиям эгалитаризма (всесословности), заложенным в самой идее нации как сообщества солидарности равных (по тому или иному признаку). Катков и Победоносцев полагали, что низшим классам достаточно ощутить себя «одинаково русскими» («истинно русскими», по распространенному выражению), поставленными в привилегированное положение относительно поляков, евреев и прочих инородцев. В этом отношении их четкий и продуманный русский этнокультурный национализм оказывался более ограниченным и консервативным, чем стихийный и непоследовательный имперский национализм архитекторов Великих реформ.
Земства и городское самоуправление
В июле 1889 г. началось наступление на земства как на представительные всесословные органы местного самоуправления. Вопреки мнению большинства членов Государственного совета, была введена должность земских начальников, призванных заменить мировых посредников и мировых судей. Земского начальника не избирали, его назначал министр внутренних дел из числа потомственных дворян. Выше уже обсуждалась роль земских начальников в распространении прямого государственного контроля над крестьянами. Одновременно они урезали и полномочия земств как выборных органов местной власти. Политически земства не вписывались ни в концепцию всеобъемлющего контроля национального государства (идеал Каткова), ни в мечту о мистическом слиянии народа с самодержцем (идеал Победоносцева). Но они, в принципе, и не препятствовали обеим версиям элитарного, ограниченного национализма, а потому могли, ограниченные в своих политических притязаниях, продолжать выполнять свою полезную функцию (с которой не могли справиться земские начальники).
В июне 1890 г. было принято «Положение о губернских и уездных земских учреждениях», вводившее не имущественный, а сословный принцип выборов в земства. Первая курия была дворянской, вторая — городской, третья — крестьянской. Это положение отражало характерное для режима Александра III видение нации как целого, разделенного внутри на стабильные сословия, каждое из которых выполняет предназначенную ему провидением роль. Чтобы увеличить дворянское присутствие в земствах, имущественный ценз для дворян понижался, а для представителей городов повышался. Что же касается представителей от крестьян, то их назначал губернатор из числа избранных крестьянами кандидатов. Вновь натолкнувшись на оппозицию большинства Государственного совета, Александр III не пошел дальше этого ограничения и воздержался от полной ликвидации выборности и всесословности земских органов. Однако последовало наступление на городское самоуправление: в 1892 г. было принято новое Городовое положение, согласно которому повышался избирательный ценз, из городских избирателей исключались низшие слои — приказчики и мелкие торговцы, а городской голова и члены городской управы становились государственными служащими, подчиненными губернаторам.
Институционально, вопреки культивировавшемуся земцами и оппозиционной интеллигенцией мифу об «общественном самоуправлении», земства являлись частью государственного аппарата империи, поэтому усиление правительственного контроля над ними не являлось принципиальным нарушением их «конституции». Другое дело, что земства, как выборный всесословный государственный орган, были приспособлены для взаимодействия с гораздо более современным обществом, чем то, на которое ориентировался режим Александра III. Поэтому не удивительно, что вопреки всем ограничительным мерам хозяйственная и политическая роль земств (и в меньшей степени — городских дум) продолжала возрастать. Именно земства подготовили деятелей эпохи массовой политики начала ХХ века и оказались ядром современной государственности, в наибольшей степени приспособленной к требованиям этой эпохи.
Чрезвычайное законодательство и реформа полиции
Наряду с корректировкой политических институтов, созданных в ходе Великих реформ, предпринимались и новые шаги в направлении практической «национализации» империи. Непосредственно ощущавшиеся отклонения от курса предшествующих десятилетий не так легко поддаются четкому формулированию (помимо общей реакционной риторики). Вероятно, главным отличием была именно однозначность практического воплощения идей, прежде влиявших на действия правительства в разных сферах, но не становившихся особой последовательной политикой. Эта установка на прикладное применение абстрактных принципов и вообще на идеологическую направленность политики проявилась в распространенности «чрезвычайного законодательства», направленного на решение конкретной задачи в обход стандартных процедур и без оглядки на общую систему государственности. В нарушение принципа «правомерного государства» распространялась практика «ручного управления», руководствовавшаяся не общими юридическими принципами, а конкретными целями. Так, в августе 1881 г. согласно «Положению о мерах к охранению государственного порядка и общественного спокойствия» министр внутренних дел и губернские власти получили право ареста, высылки и предания суду «подозрительных лиц» (принципиально не формализуемый юридически термин), закрытия учебных заведений и предприятий, запрета на выпуск газет и т.д. С помощью «Положения» в любой местности могло быть фактически объявлено чрезвычайное положение. Введенное на три года как временная мера, «Положение» 1881 года не раз продлевалось и действовало до 1917 г., т.е. до конца существования империи. Предоставляя широкое толкование норм временных законов администраторам разного ранга (пусть и на государственной службе), верховная власть действовала в обход государства как «идеальной машины», работающей по универсально применимым формальным правилам.
Пример чрезвычайного закона другого типа — указ Александра III от 9 марта 1891 г. о запрещении евреям-ремесленникам селиться в Москве и о выселении оттуда уже проживающих там евреев-ремесленников. Этот указ был распространен и на многие другие категории московских евреев, которые, подобно ремесленникам, имели право проживать за Чертой оседлости и не выселялись из других городов внутренней России. Проведенная московской полицией операция по выселению привела к тому, что еврейское население Москвы сократилось на 80%. Характерно, что высылка евреев из Москвы столетием ранее (при Екатерине II) — столь же репрессивная акция — была осуществлена как системная государственная мера, регулирующая места проживания всех выходцев из западных губерний, независимо от вероисповедания. В 1891 г. ни о какой правомерности решений верховной власти речь не шла. В данном случае самодержавие воплощало не верховный суверенитет государственности, а несистемное право манипулировать государственным аппаратом — именно в этом смысле понятие «самодержавия» и получило распространение в современной культуре.
При этом режим Александра III поощрял развитие современного государства в сферах, способствующих гомогенизации и консолидации (то есть, в определенном смысле, «национализации») общества. Как и в прочих случаях, речь шла о развитии тенденций предшествующего правления. Так, еще в августе 1880 г. был создан Департамент государственной полиции при Министерстве внутренних дел, пришедший на смену III Отделению в качестве главной спецслужбы страны. Уже сама по себе замена учреждения, формально являвшегося подразделением личной канцелярии императора, регулярным правительственным органом (фактически — министерством в министерстве), служила «нормализации» государственной системы. Воплощающий наиболее передовые принципы администрации и контроля над населением, Департамент полиции был не только самым современным государственным органом в России, но и одним из наиболее передовых в Европе. С самого начала в нем собирались картотеки на преступников, включая политических противников режима, т.е. членов подпольных политических кружков и партий (а легальных партий в России не существовало), активистов национальных движений. С 1890 г. в российской полиции стали внедрять авангардную систему учета, разработанную французским физическим антропологом Альфонсом Бертильоном, основанную на ограниченном наборе антропометрических показателей и отпечатках пальцев. Совершенствовалась система агентуры и внешнего наблюдения.
Создание современной государственной границы как границы нации
Не менее важным было создание в октябре 1893 г. Отдельного корпуса пограничной стражи — а заодно и современной государственной границы. Только недавно, при Николае I, прежние вольнонаемные таможенные служащие уступили место военизированной «пограничной таможенной страже». Но и после этого, основными функциями вооруженного формирования, которое подчинялось таможенному ведомству, были сбор пошлин и борьба с контрабандой. Государственной границы в современном понимании не существовало: таможенная стража была сосредоточена вблизи транзитных пунктов (больших дорог, портов, железнодорожных станций). Казачество прикрывало «военную границу», как и столетия назад (например, в степи). Физически же основная часть границы империи оставалась прозрачной и проницаемой, являясь, по сути, юридической и географической фикцией. Ее существование и соответствие изображению на карте обеспечивалось дружескими отношениями с соседями — прежде всего, Австрией и Пруссией, нерушимость границы которых также зависела лишь от доброй воли России. Население, проживавшее по обе стороны границы, лишь в минимальной степени удерживалось от перемещения через нее пограничной стражей. Главным сдерживающим фактором было имущество, включенность в местную социальную среду, а также незначительность отличий условий жизни по ту сторону границы.
На протяжении XIX в. предпринимались шаги по дальнейшей милитаризации и специализации пограничной стражи, увенчавшиеся указом 1893 г. Подчиняясь теперь формально министерству финансов, новая пограничная стража представляла собой реальный армейский корпус численностью почти в 40 тысяч человек, из них более тысячи — офицеры и генералы. Повторяя общевойсковую структуру, пограничный корпус делился на территориальные округа, округа — на бригады и т.д., вплоть до кордонов из 15-20 человек и далее — мелких постов. Впервые вооруженные силы брали под контроль государственные рубежи в мирное время, причем практически на всей их протяженности. Тем самым возникал сам феномен современной границы как непроницаемого (в идеале) периметра, отделявшего одно политико-экономическое и социальное образование от соседнего.
Характерно, что одновременно происходит радикальный разворот в российской внешней политике: в результате серии договоров и секретных соглашений, в 1891−1894 гг. состоялось оформление военно-политического Франко-Русского союза. Многим казалось невероятным сближение авторитарной Российской империи и Французской третьей республики. Особое внимание уделяли символическим мелочам: так, во время визита французской военной эскадры в Кронштадт в июле 1891 г. Александр III, стоя с непокрытой головой, выслушал гимн Франции — Марсельезу, исполнение которой в России было запрещено. Союз с Францией пришел на смену стратегическому партнерству с империей Габсбургов и немецкими государствами (теперь объединенными в Германскую империю), насчитывавшему, за исключением кратких перерывов, не одно столетие. У этого кардинального внешнеполитического поворота была своя логика, связанная с обострением соперничества с Австро-Венгрией на Балканах после «русско-турецкой» войны 1877−78 г. и смещением баланса сил в Европе после объединения Германии. Не вдаваясь в перипетии международных отношений и дипломатических интриг, в данном случае важно отметить, что впервые с эпохи пороховых империй Россия оказалась во враждебных отношениях со своими непосредственными соседями в Европе и союзником страны, расположенной на другом краю континента. Речь идет не об абстрактной «геополитике», а о новом восприятии территории собственной страны и ее границ, четко очерченных, как никогда прежде, окруженных потенциальным — и столь же внутренне гомогенным — противником. Границы приобрели четкость и непрерывность, потому что гомогенизировалось («национализировалось») восприятие страны, что способствовало дальнейшей поляризации восприятия своих и чужих. Практически повсюду государственная граница разделяла население, однородное в этнокультурном плане: литовцев, поляков, украинцев, евреев. Прежде это обстоятельство служило, скорее, стабильности границ, которые носили преимущественно политический характер и не слишком мешали сложившимся трансграничным личным и хозяйственным связям. Теперь же, при непрерывности и непрозрачности границ (по крайней мере, в политическом воображении), проживание в пограничном районе представителей той же этноконфессиональной группы, что и «за границей», стало восприниматься как серьезная политическая проблема и вызов государственной безопасности. Раньше границы между собой проводили монархи, позднее — чиновники камералистских государств. При Александре III окончательно формируется представление о том, что границы отделяют одну нацию-государство от другой, а значит, представители «чужой нации» на нашей территории являются потенциально агентами чужого государства.
Этот аспект «национализации» государства лишь развивал тенденции, заложенные в ходе Великих реформ и даже еще раньше. В 1830-х гг. по приказу Николая I началось сооружение Черноморской береговой линии по восточному побережью Черного моря — фактически, современной укрепленной границы с фортами и промежуточными опорными пунктами между ними. Нынешние Новороссийск, Геленджик, Сочи, Адлер, Пицунда и Гагры отмечают места главных крепостей в полосе укреплений. Сооружение сплошной границы вдоль моря, на узкой береговой полосе, за которой начинались крутые горы, не имело никакого стратегического внешнеполитического смысла — но Черноморская линия и не была задумана для защиты от вторжения иностранной армии. Ее целью была изоляция горцев — «черкесов» — на российском Кавказе от снабжения по морю, что должно было помочь их покорению и замирению. Первая массированная современная укрепленная граница в Российской империи служила исключительно задаче внутренней гомогенизации населения. После смерти Николая I не имеющая стратегического значения и крайне затратная граница была демонтирована в 1854 г., но уже в 1857 г. возник проект, напрямую вытекающий из современного «пограничного сознания»: выслать с территории Российской империи черкесские племена, представляющие угрозу стабильности. На их место предполагалось заселить колонистов из внутренних российских губерний. Автором проекта «этнической чистки» был Дмитрий Милютин, в то время начальник Главного штаба Кавказской армии, будущий архитектор военной реформы и один из наиболее современных и «европейских» государственных деятелей. Его авангардный геноцидальный план был реализован в первой половине 1860-х гг.: российская армия сгоняла горцев на побережье, где они ожидали транспортировки в Османскую империю без оборудованного жилья и средств к существованию. Организация транспорта отсутствовала, а те, кто выжил в тяжелейших условиях и покинул Россию, оказались объектом зеркальной национальной политики османских властей: их расселяли среди христианского населения Балкан, особенно в Болгарии, как колонистов, лояльных имперскому режиму.
Создание современной границы в масштабах всей Российской империи и перенос на европейских соседей систематического отчуждения, прежде проявлявшегося лишь по отношению к Османской империи и Ирану, означали торжество национального восприятия российского государства. Пограничным (точнее, трансграничным) этноконфессиональным группам это сулило распространение «черкесского синдрома» в недалеком будущем.
Русификация — в самом разном понимании слова — всегда входила в политический и культурный арсенал империи, но именно при Александре III она оформляется как осознанная, целенаправленная и незамаскированная иными соображениями политика.
От Екатерины II до Николая I «обрусение» означало государственную политику, направленную, главным образом, на административную унификацию империи. Параллельно эта категория использовалась для описания встречного спонтанного процесса самоадаптации этноконфессиональных групп к нормам жизни и господствующему языку империи (аккультурации). Процесс этот с разным успехом протекал среди народов волжского региона, Сибири или западных окраин (включая евреев). Спонтанная аккультурация (то есть переход к «двуязычию» в широком смысле, без отказа от родной культуры) стала особенно заметной тенденцией в середине XIX века, когда имперские власти все еще предпочитали регулировать, а не политизировать различия (за характерным исключением поляков). Великие реформы олицетворяли возвращение Российской империи в авангард современности, вновь предлагая разным группам населения региона доступ к глобальной «европейскости» ценой политической лояльности. Разумеется, «европейскость» второй половины XIX в. формировалась вокруг идеи национального государства, поэтому, несмотря на желание архитекторов реформ как можно полнее распространить их на всю территорию империи, качественно новые антипольские меры, Эмский указ и этнические чистки на Северном Кавказе не были лишь случайными эксцессами. Стихийно ориентируясь на проект «имперской нации», в своих наиболее последовательных проявлениях Великие реформы реализовывали более примитивную и понятную модель этнокультурного государственного национализма.
При Александре III эта модель становится государственной политикой, во многом благодаря Каткову и Победоносцеву, наиболее последовательно и сознательно формулировавшим ее. Русский национализм режима Александра III не был популистским и массовым. Его идеологи стремились сохранить социальное и политическое неравенство, поскольку главным воплощением нации видели не сам народ, а его «высшие организационные и духовные формы» — государство и, в особенности, персонифицированное фигурой монарха самодержавие. Однако с точки зрения выстраивания границ «национального тела» (да и оборудованных границ государства, как мы видели), различия с массовым популистским национализмом были незначительные. Интеграция — а значит, полноценное членство в обществе и гражданство — представлялась возможной и желательной только для тех, кто принадлежал к «русской нации» исторически и по крови. Русификация империи в этой трактовке означала закрепление привилегированного положения этих «истинно русских людей» (а не всех православных и аккультурированных подданных). Не говорившие по-русски православные греки или обрусевшие немцы-лютеране — традиционная массовая опора имперского режима — вдруг начали восприниматься экзотически, как странный тип невраждебного (но по определению подозрительного) чужака. Такое понимание русификации следовало из наиболее распространенной европейской версии национализма (один язык — одна религия — одно государство). В то же время, это была реакция на растущий национализм народов империи, прежде всего поляков и финнов, которые в постреформенной России наиболее последовательно занимались нациестроительством. Возникла парадоксальная ситуация: единство империи пытались защищать при помощи такого же национализма, в каком видели угрозу имперскому единству, когда он демонстрировался польским или финским «сепаратизмом». Подавляя чужие национальные проекты, русский государственный национализм точно так же разрушал империю в смысле общего — и «ничейного» — политического пространства.
Не признавая литовцев или поляков членами русской нации, на них все же пытались распространить русификаторские меры. Очевидно, в этом сказывалась и инерция прошлого (когда сама русификация понималась иначе), и репрессивная политика, направленная на подавление местного национализма. Но главным, видимо, было действительно стремление сохранения имперского единства — только реализовывавшееся через принципиально антиимперскую, националистическую политику. Если целью было распространение универсального имперского «гражданства» (равноправного членства в империи), а единственным актуальным образом гражданства был этнокультурный национализм, то результатом и становилась наблюдавшаяся в последние десятилетия XIX в. парадоксальная ситуация: «нерусских» заставляли становиться «русскими», при этом заведомо отрицая полноценность их «русскости», а значит и гражданства.
В 1887 г., например, начальные школы в Балтийском регионе, которым прежде было разрешено преподавание на русском, эстонском или латышском языках в течение первых двух лет обучения, обязали вести преподавание исключительно на русском в последний год обучения (за исключением уроков Закона Божия и церковного пения). Эти меры сопровождались заменой местных судебных и административных органов общеимперскими. В бывшем Царстве Польском, теперь официально именуемом (без всякого упоминания Польши) Привисленским краем, также было введено обязательное преподавание на русском языке в народных школах (1885). В то же время, предпринимавшиеся ранее попытки русифицировать католическое богослужение в Западных губерниях Победоносцев признал вредными именно с точки зрения интересов русской нации: они создавали возможности для активного «латинского прозелитизма» среди русских, в реальность которого верили многие представители высшей администрации при Александре III. В Великом княжестве Финляндском культурная ассимиляция не планировалась, но предпринимались попытки ликвидировать самые вопиющие атрибуты финляндской независимости от империи: был введен обязательный прием российской монеты, в мае 1890 г. Высочайшим манифестом почтово-телеграфное ведомство Финляндии было переведено в подчинение российскому министерству внутренних дел. Совершенно логичные меры административной унификации подрывали «имперскую конституцию» как принцип предоставления особого статуса для «особых случаев». В эпоху, когда современность прочно ассоциировалась с национализмом, действия имперских властей воспринимались как ущемление финляндских привилегий и стимулировали рост финского национализма.
На фоне политики отчуждения «нерусских» подданных империи в европейской части, политика режима Александра III в Средней Азии (прежде всего, в Туркестане) кажется следующей прямо противоположному вектору. После периода подчеркнуто колониального отчуждения на место системы военно-народного управления пришел курс на сближение с общеимперскими законами. Через двадцать лет обсуждения различных проектов реформы управления Туркестаном в 1886 г. было, наконец, принято Положение об управлении Туркестанским краем, представлявшее собой окончательный свод законов для этой имперской окраины. Положение подробно регламентировало права и обязанности местной администрации, которая теперь в значительно большей степени контролировалась из имперского центра. Сферы военной и гражданской власти разделялись на уездном уровне, юридическое и административное положение оседлого населения Туркестана приближалось к нормам жизни населения внутренней России. Историки региона склоняются к мнению, что Положение 1886 года демонстрировало стремление интегрировать Туркестан в состав империи и построить организацию управления и быта населения края на основе порядков, установленных для других областей России. Эта же задача преследовалась в области культурной политики. В последней трети XIX века в регионе создают русско-туземные школы для мусульман, где программа мусульманского образования дополняется изучением элементарной русской грамматики и русским преподаванием арифметики. Также была предпринята попытка внедрить преподавание православия на языках народов края: на «азиатские окраины» переносили систему Ильминского и опыт «обрусения» Среднего Поволжья.
Курс на «сближение» с новоприсоединенными территориями может показаться отказом от прежней принципиально колонизаторской позиции, воспроизводящей отношения непреодолимой цивилизационной дистанции европейской метрополии и заморских колоний. Однако отказ от «цивилизационной миссии» сам по себе не означает отказа от колонизаторской политики, как мы увидим ниже.
«Положение об управлении Туркестанским краем» 1886 г., а также принятое в 1891 г. «Положение об управлении Акмолинской, Семипалатинской, Семиреченской, Уральской и Тургайской областями» включали еще один аспект. Они формулировали юридическое основание «поземельного устройства» региона, отдельно для оседлого и кочевого населения. Единственным собственником земли объявлялось государство, а права «туземцев» ограничивались «потомственным владением». Статья 270 Положения 1886 г. лаконично констатировала: «Государственные земли, занимаемые кочевьями, предоставляются в бессрочное общественное пользование кочевников». Позже (в 1910 г.) эта статья была дополнена:
Земли, могущие оказаться излишними для кочевников, поступают в ведение Главного Управления Землеустройства и Земледелия… Впредь до утверждения закона о землеустройстве местного населения, предоставить Главноуправляющему Землеустройством и Земледелием производить … образование переселенческих участков из земель…
То, что юридический вопрос о собственности на землю играл важную (если не главную) роль в Положениях, подтверждается хронологией дальнейшх событий. В июле 1889 г. был издан «переселенческий закон» («О добровольном переселении сельских обывателей и мещан на казенные земли»), регламентирующий колонизацию Восточной Сибири и Средней Азии выходцами из внутренних губерний России. В декабре 1896 г. был создан специальный орган, координирующий колонизацию, — Переселенческое управление при МВД. Решая, какие именно земли «могут оказаться излишними» для местного населения, Переселенческое управление организовывало заселение их колонистами. Обычно эти меры рассматривают в контексте решения крестьянского вопроса («малоземелья», «аграрного перенаселения») и других практических проблем (укрепления границ, усиления контроля империи над завоеванными территориями). Чтобы увидеть новый характер «националистического империализма» режима Александра III, не сводящегося к конфискации «туземных земель», необходимо взглянуть на него в более широкой перспективе. Российское правительство второй половины XIX в., особенно Главное управление землеустройства и земледелия, очень внимательно следило за опытом решения внутренних социально-экономических проблем в США — прежде всего в том, что касалось «земельного вопроса» и постановки переселенческого дела. Динамика взаимоотношений федеральных властей США с коренным населением — отдельная сложная тема, и влияние конкретных американских законодательных актов на российскую внутреннюю политику еще ждет своего исследователя. Сейчас достаточно упомянуть, что в первые десятилетия после обретения независимости североамериканскими колониями, отношения с коренным населением (индейскими племенами) определялись несколькими главными принципами.
В области культурной политики со времен Дж. Вашингтона признавалось существование лишь цивилизационной дистанции между индейцами и колонистами, которая должна была со временем исчезнуть в результате аккультурации индейцев (в 1819 г. конгресс даже принял специальный Акт цивилизационного фонда, предусматривающий стимулирование просвещения индейцев, в том числе за счет федерального бюджета). Юридически земли коренного населения признавались объектом «туземного права собственности» (aboriginal title). Только федеральное правительство имело право заключать сделки по поводу этих земель, частные лица не имели права ни на покупку, ни на заселение этих территорий. Серия «актов о невмешательстве» Конгресса (The Indian Nonintercourse Acts) — последний принят в 1834 г. — подтверждала нерушимость «туземного права собственности». Политически коренное население рассматривалось как ряд «наций»: традиционное русское слово «племя» не передает значения суверенитета, который вкладывался в это понятие, не делающее различий между нацией Чероки и нацией Французской республики. Договоры, в том числе касающиеся территории, заключались между федеральным правительством и отдельными нациями. В целом, эти принципы оставались неизменными до второй половины XIX в., несмотря на политику этнических чисток, приводившей к «добровольно-принудительному» переселению индейских племен на запад. Принципиальный поворот в политике по отношению к коренному населению был обозначен «Актом индейского ассигнования» (Indian Appropriation Act) 1851 г., который создавал резервации для нескольких племен. Лишь на этой, строго очерченной, территории действовало обычное право индейских наций, которые сохраняли ограниченный суверенитет во внутренних делах. Следующей важной вехой стал «Акт индейского ассигнования» 1871 г. Конгресс отказывался признавать группы индейцев нациями в старом значении международного права, в смысле правомочности заключения договоров. Отныне все представители коренного населения воспринимались как частные лица, находящиеся под опекой федерального правительства. Одним из последствий этого решения было то, что земельные сделки переставали быть объектом международных соглашений и переводились в частноправовую плоскость. В результате, в марте 1889 г. президент Гровер Кливленд подписал акт об «открытии неприписанных земель» (unassigned lands) для колонизации. Территории, формально числящиеся индейскими, но не находящиеся в их пользовании, открывались переселенцам на основании федерального законодательства и правил, утвержденных правительством. Те, кто поспешил поселиться на них до официального разрешения, насильственно изгонялись армией.
Разумеется, оседлое и кочевое население Туркестана и Степного края мало походило на коренных американцев по своему юридическому статусу и социальной организации. Вероятно, не было и прямой связи между законом, подписанным президентом Кливлендом в марте 1889 г., и российским «переселенческим законом» июля 1889 г. Однако пример США позволяет понять, что, подобно отказу признавать «индейские нации» актом 1871 г., «Положение об управлении Туркестанским краем» 1886 г. не просто распространяло на «туземцев» общее законодательство. Переставая воспринимать коренное население как явные «колонии», отделенные от метрополии глубокой цивилизационной пропастью, режим Александра III в то же время отказывался признавать их особую юрисдикцию, в том числе — территориальную. Земля объявлялась собственностью государства, а территории «туземцев», «могущие оказаться излишними» для них, воспринимались как «неприписанные» (unassigned lands) — открытые для колонизации, но только под жестким контролем правительства. Менее имперская по своим внешним проявлениям, новая политика национального поселенческого колониализма была, по сути, не менее репрессивной. Прежнее открытое и символическое насилие колониальной власти замещалось скрытым и структурным насилием национального государства. В имперской логике, даже дискриминируемые группы населения жили на своей земле; с точки зрения национальной, вся земля принадлежит политической нации (представленной государством), а дискриминируемые группы населения пользуются урезанными правами на землю.
Александру III досталась в наследство крайне расстроенная экономика. Вероятно, эту фразу можно применить к любой формальной империи: ресурсы обширного и сложносоставного общества используются режимом лишь частично, зато те, что удается мобилизовать, растрачиваются на реализацию правительственного курса с большим перенапряжением. Смена правителя, как правило, означает и смену политических приоритетов, реализующихся за счет несколько иных ресурсов. Поэтому, хотя практически про каждого нового монарха пишут, что он принял страну с пустой казной, это не препятствует началу проведения новой амбициозной политики. Сказанное справедливо и по отношению к режиму Александра III: с самого начала ему пришлось столкнуться с комплексом экономических проблем. Великие реформы (особенно компенсация помещикам за крестьянские земли) легли на государственный бюджет тяжелым бременем, усугубленным Балканской войной и мировым экономическим кризисом 1870-х гг.
По некоторым подсчетам, размер непосредственных государственных расходов на реализацию крестьянской реформы 1861 г. превышал годовой бюджет страны. При этом расходы военного министерства выросли к 1874 г. в полтора раза, позволив начать проведение военной реформы, включавшей в себя дорогостоящую программу перевооружения армии. Как уже упоминалось, Балканская война 1877−1878 гг. потребовала новых колоссальных расходов и привела к обесценению рубля на 20%. Рост правительственных расходов требовал внешних займов, но внешнеэкономический фон оказался для них крайне неблагоприятным.
Затянувшаяся до конца 1870-х гг. мировая экономическая рецессия началась с биржевого краха 1873 г. («паника 1873 года») — обвального падения цен на акции, вызванного паникой спекулянтов на фондовых биржах в Австрии, Германии и Соединенных Штатах Америки. Дестабилизация мировой экономической системы была спровоцирована огромной контрибуцией, полученной Германией от Франции, проигравшей франко-прусскую войну: по условиям договора 1871 г., пять миллиардов франков должны были быть выплачены в течение трех лет. Эта колоссальная масса наличных — около полутора миллиарда рублей по плавающему вексельному курсу (едва ли не величина всех российских бюджетных поступлений за три года) — была направлена Германской империей на уплату государственных долгов бывших самостоятельных германских государств. В результате на фондовый рынок Западной Европы внезапно были выброшены сотни миллионов свободного капитала, искавшего себе выгодного применения. Начался биржевой ажиотаж. Только в Германии в 1870−1873 гг. возникли 958 новых акционерных обществ, активно строились железные дороги, скупались свободные городские земли, которые застраивались домами на продажу и сдачу в наем. Схожая динамика возникла чуть ранее в России в силу внутренних причин — колоссального объема выпуска ценных бумаг, в первую очередь направленных на компенсацию помещикам в рамках выкупной операции. Стихийно возникший во второй половине 1860-х гг. рынок ценных бумаг был не просто спекулятивным и «перегретым» стремительным ростом, но и совершенно нерегулируемым, ни законодательно, ни, хотя бы, традицией финансовой культуры участников (совершенно отсутствовавшей в России). Крах этой инвестиционной пирамиды, не обеспеченной реальным потребительским спросом, давшей толчок инфляции и создавшей экономический дисбаланс в международной системе производства и финансов, устроенной пока довольно примитивно, оставался лишь вопросом времени. Локальный финансовый кризис 1869 г. в России был усилен европейским крахом 1873 г., перекинувшимся с финансовой сферы на промышленность, железные дороги. Связь российской экономики с мировой начали осознавать даже обыватели. «Каким-то нас курсом батюшка-Берлин наградит», — гадают выезжающие за границу пассажиры в очерке М. Е. Салтыкова-Щедрина 1880 г. На фоне мирового кризиса и внутренних проблем экспорт из России сократился, обороты внутренней торговли упали на четверть. Дефицит российского бюджета за четыре года, с 1876 по 1880, составил более 334 миллионов рублей. Для покрытия дефицита правительство прибегло к крупным внешним займам, лихорадящий европейский фондовый рынок наводнили российские ценные бумаги, но курс их неуклонно падал, ухудшая кредитный рейтинг России. В результате, на 1 января 1881 г. государственный долг Российской империи достигал шести миллиардов рублей — почти в десять раз превышая размер всех поступлений в бюджет (654 млн. рублей). На обслуживание долговых обязательств Россия тратила более трети бюджетных доходов.
Интересно, что ответом на исчерпание ресурсов для проведения политики предыдущего режима после 1881 г. стала не просто смена политического вектора и даже не «контрреформы», восстанавливающие некое изначальное положение дел, а проведение целенаправленной экономической политики. С точки зрения современных историков, экономические меры предпринимали все правители — со времен князей Рѹсьской земли. Но, видимо, лишь при Александре III формируется само представление об экономике как самостоятельной сфере (отдельной от социальной, конфессиональной, военной и пр.), по отношению к которой государство должно проводить последовательную политику. Эта политика создает «национальную экономику» в том смысле, что все аспекты хозяйственной деятельности начинают рассматриваться как явления одного порядка и части единой системы.
Еще в начале XIX в. военные поселенцы, помещичьи крепостные, государственные крестьяне, кочевники-скотоводы и грузинские виноградари не воспринимались как равноценные участники некой общей — экономической — сферы. В эпоху Великих реформ создавались новые условия экономической деятельности, однако это являлось, главным образом, побочным результатом социально-политических преобразований. Законодательство приспосабливалось к новым экономическим реалиям, но роль государства в экономике оставалась непроясненной и двусмысленной. Формально ограничиваясь установлением налогов и пошлин (как и столетия назад), государство на самом деле играло все возрастающую роль во всех сферах экономики. При отсутствии осознанной экономической политики и разграничения государственной службы и предпринимательской деятельности, это означало предоставление исключительной свободы действий высшим чиновникам, использовавшим государственное влияние на экономику в частных интересах. Результатом было распространение системной коррупции — не в смысле сознательной преступной деятельности, а как выступления государственного служащего в роли участника экономической деятельности. Знаменитый глава Третьего отделения А. Х. Бенкендорф числился формальным учредителем нескольких железнодорожных компаний — обеспечивая им особый статус по сравнению с конкурентами. Сам император Александр II не считал зазорным вмешиваться в принятие бизнес-решений в интересах третьих лиц. Не воспринимая экономику как особую сферу, которую следует так же дистанцировать от компетенции исполнительной власти, как, скажем, судебную систему, сановники Александра II были бы крайне оскорблены указанием на коррупционность их действий.
Правительство Александра III осознанно и целенаправленно формировало национальную экономику Российской империи путем выработки общих принципов хозяйственной деятельности. Эти принципы пытались претворять в жизнь при помощи последовательной государственной политики, идентичной на большей части территории империи. Собственно, само осознание экономики как самостоятельной сферы, включающей в себя внешне совершенно несхожие формы деятельности (огородничество, банковский кредит, железнодорожное строительство, ресторанный бизнес и пр.), стало возможным благодаря кристаллизации «национального» взгляда на общество. Любое понимание «нации» сводит несистематичное многообразие социальных форм до двухмерной шкалы «свой — чужой». Это позволяет помыслить «истинно русскую» литературу, науку, моду, политику, архитектуру, философию и — экономику. Сама экономика четко противопоставляется «неэкономике», когда распространяется единая и универсальная классификация сфер деятельности. Характерно, что именно Александр III впервые стал назначать на пост министра финансов — ключевой для проведения экономической политики — профессиональных экономистов: ученых и практиков. В 1881−1886 гг. министром финансов являлся Николай Бунге — доктор политических наук (диссертация посвящена теории кредита), профессор Киевского университета по кафедре политической экономии и статистики, преподававший экономическую теорию и финансы наследникам престола. Его сменил Иван Вышнеградский (министр финансов в 1887−1892 гг.) — профессор механики Петербургского технологического института, инженер-конструктор, «топ-менеджер» нескольких железнодорожных компаний с репутацией опытного бизнесмена. После отставки Вышнеградского министром финансов в 1892 г. стал Сергей Витте, перешедший на государственную службу по просьбе Александра III из крупного бизнеса — он был управляющим Обществом Юго-Западных железных дорог. При всей остроте существовавших межличностных и политических разногласий, когорта министров финансов Александра III ярко выделяется на фоне министров предшествующего и последующего царствования — без исключения, карьерных бюрократов без всякого специального экономического образования и предпринимательского опыта. Осознание самостоятельности экономики при Александре III проявилось в том, что министрами становились люди, сравнительно недавно пришедшие на государственную службу из бизнеса, причем каждый следующий министр являлся в большей степени практиком экономической деятельности, чем предыдущий.
Трудно сказать, какую роль в стабилизации российской экономики сыграли те или иные конкретные меры правительства, а какую — сам факт осознания специфики собственно экономической политики и необходимости комплексного подхода к ее реализации (независимо от непосредственных целей). Общую концептуальную рамку национальной экономической политики заложил Бунге (1823−1895). Один из первых российских экономистов, он следовал в русле популярных экономических теорий своего времени. Ко времени назначения министром взгляды Бунге эволюционировали от классической английской либеральной теории «фритредерства» (неограниченной свободы предпринимательства) к немецкой «исторической школе». Не вдаваясь в нюансы сугубо теоретических различий, важно подчеркнуть, что именно немецкие (прежде всего, прусские) экономисты второй трети XIX в. заложили основу научного осмысления «национальной экономики». Вместо обсуждения универсальных закономерностей, действующих в неопределенном пространстве «экономики вообще», представители «исторической школы» сосредотачивались на анализе экономики отдельной страны как «закрытой системы», которая определяется множеством конкретных факторов: историей, географией, наличием и расположением ресурсов, составом населения. Собственно, сам термин «народное хозяйство» являлся калькой с немецкого. Из этой общей концептуальной позиции могли следовать самые разные конкретные выводы и рекомендации. Бунге склонялся к позиции немецких «катедер-социалистов» — системно мыслящих ученых, рекомендовавших минимизацию социального напряжения путем рациональной государственной политики. Идеи отмены ограничений на крестьянскую частную собственность (ликвидация общинной круговой поруки), введения всеобщего подоходного налога, отмены дворянских привилегий, разработки рабочего законодательства и предложение участия рабочих в прибылях предприятия снискали ему репутацию левого. Против Бунге яростно интриговали Победоносцев и Катков, подчеркивавшие его немецкое происхождение. Им удалось добиться замены Бунге сыном православного священника Вышнеградским, но, при всех стилистических и политических отличиях от предшественника, Вышнеградский разделял его системное видение национальной экономики. Менее чувствительный к социальным вопросам и готовый сохранить некоторые экономические привилегии за дворянством, Вышнеградский (1831−1895), как и Бунге, представлял народное хозяйство единым целым и следовал в русле рекомендаций немецкой «исторической школы». Он продолжил предложенную Бунге политику замены избирательно применявшихся старых налогов (вроде подушной подати с простолюдинов) акцизными сборами с товаров массового потребления (сахара, табака и т.п.), при одновременном введении современных дифференцированных налогов (на недвижимость, на предпринимательскую деятельность). Он продолжал манипулировать таможенными тарифами как инструментом регулирования экономической активности (а не просто источником доходов в казну) и стимулировать отечественное производство. Вышнеградскому приписывают лозунг «недоедим, но вывезем», отражающий установку на увеличение экспорта зерна в целях улучшения платежного баланса страны. Пришедший ему на смену Витте (1849−1915) был на целое поколение младше первого министра — последователя «исторической школы» Бунге, но свой переход на государственную службу в 1889 г. отметил публикацией брошюры «Национальная экономия и Фридрих Лист», посвященную основоположнику немецкой «исторической школы». Витте продолжал политику своих предшественников (уделяя внимание и социальным аспектам экономической деятельности) в той степени, в какой она вытекала из самой логики рационализации отдельных элементов «национальной экономики». На посту министра финансов Витте реализовал проекты, которые начинали готовиться его предшественниками: торговый договор с Германией 1894 г., опирающийся на протекционистский таможенный тариф 1891 г.; введение винной монополии в 1895 г.; закон об ограничении рабочего дня 1897 г.; денежную реформу 1897 г., вводившую золотой стандарт, — подготовку к ней начали еще Бунге и Вышнеградский, но именно она считается высшим достижением Витте на посту министра. Витте добился отмены круговой поруки в крестьянской общине и содействовал проектам переселения крестьян, что также служило продолжением усилий его предшественников.
Последовательность в достижении поставленных целей не следует смешивать с оценкой общей эффективности экономической политики. С точки зрения режима государственного национализма Александра III денежная реформа 1897 г. (осуществленная уже после смерти императора) являлась блестящим успехом. Всего за полтора десятилетия удалось остановить инфляцию, практически ликвидировать огромный бюджетный дефицит и укрепить репутацию России как идеального заемщика, чья валюта обеспечивалась золотым запасом. С исторической же точки зрения, оценка реформы зависит от конкретных экономических и политических задач, которые стоит считать приоритетными.
Так, одним из последствий перехода от биметаллической денежной системы (основанной на совокупном запасе золота и серебра и хождении монет из обоих металлов) к золотому стандарту стало резкое сокращение денежной массы. По подсчетам начала ХХ в., в 1899 г. на одного жителя России приходилось в шесть раз меньше находящихся в обращении денег, чем накануне отмены крепостного права в 1857 г. — 25 франков в пересчете на внешнюю «твердую валюту». В то же время в Германии и США денежная масса была в 4.5 раза больше в пересчете на жителя, в Англии — в 5.5 раз, а во Франции — почти в 9 раз (218 франков). Оборотной стороной стабильности финансовой системы стал острый дефицит капитала. Не удивительно, что ориентирующийся на идеал экономической автономности режим Александра III вынужден был обратиться к массовому кредитованию за рубежом — пусть и на новых условиях, в качестве «инвестиций», а не спекулятивных вложений в перекредитуемые казначейские ценные бумаги. Понятным также становится неожиданный поворот Российской империи к стратегическому партнерству с Францией — хотя и республикой, зато обладающей самым большим ресурсом свободных денежных средств.
Менее очевидным последствием крайней стабильности (и потому негибкости) денежной системы после 1897 г. стала ее неспособность компенсировать рост социального напряжения в результате инфляции, причины которой не сводятся к «обесценению национальной валюты». Стоимость денег, привязанная к количеству золотых монет в обращении (и, в итоге, к размерам золотого запаса страны), не реагировала на ползучий рост цен. В начале XX в. растущая «дороговизна жизни» выходит на передний план общественных и профессиональных экономических дискуссий. Все наемные работники ощущали, что установленные давно ставки месячных окладов или нормы дневного заработка обладают куда меньшей покупательной способностью, чем раньше, однако даже минимальные прибавки жалованья превращались в принципиальный политический вопрос из-за жесткой привязки рубля к золоту и отсутствия некой объективной шкалы инфляции: золото было абсолютным мерилом стоимости. Крайне ограниченное в доступных инструментах денежно-кредитной политики, правительство столкнулось с еще большими проблемами после начала первой мировой войны, а не приученное к пластичности доходов и цен население восприняло новый виток инфляции как катастрофу.
Столь же контекстуально и ситуативно приходится оценивать и другие шаги по формированию «национальной экономики», в частности, выкуп частных железных дорог в казну, проводившийся по инициативе Вышнеградского при поддержке Витте. С точки зрения абстрактной экономической теории, это была правильная мера в глазах последователей немецкой исторической школы и катастрофическая ошибка в глазах либеральных экономистов. Сугубо «бухгалтерский» анализ рентабельности частных и казенных железных дорог приводил к прямо противоположным выводам исследователей начала ХХ в. Если же отрешиться от идеологического начетничества, то национализация и приватизация железных дорог сами по себе не играли принципиальной роли — вне конкретного исторического контекста. Строительство таких масштабных инфраструктурных объектов, да еще столь протяженных, как в России, требовало колоссальных вложений капитала, которого в России всегда не хватало. В результате, бум железнодорожного строительства, предпринятого частными компаниями в эпоху Великих реформ, стимулировался государственными гарантиями, которые обеспечивали не только прокладку путей и создание инфраструктуры, но и поддержание определенной нормы прибыли при эксплуатации. Все риски перекладывались на государственный бюджет, а все доходы уходили частным концессионерам. Развращенные государственными гарантиями, многие частные компании не только завышали расходы на бумаге, но и экономили на качестве обслуживания и даже технике безопасности. Апофеозом технологической деградации железнодорожного дела стала катастрофа на 277-й версте Курско-Харьковско-Азовской железной дороги царского поезда, которым Александр III с семьей возвращался в Петербург из Ливадии 17 октября 1888 г. Несколько десятков человек из его свиты погибли и получили ранения; вероятно, в результате катастрофы началось развитие хронического заболевания у самого императора.
В принципе, сама «бизнес-схема», применявшаяся в России, мало отличалась от модели, принятой в США, где также остро стояла проблема коррупции политиков предпринимателями, стремившимися получить федеральную поддержку, и где многие владельцы дорог пытались нажиться за счет казенных средств. Но ключевым фактором являлась, все же, не форма собственности, а способность поддерживать четкие стандарты в отрасли, как технологические, так и предпринимательские. По сравнению с системой двойной безответственности 1870-х гг. — государственной и предпринимательской, — выкупленные в казну или сразу строившиеся государством железные дороги выгодно отличались эффективностью. Как показывает опыт США, этого же можно было добиться введением универсальных технологических стандартов и совершенствованием деловой культуры (прежде всего, при помощи независимой судебной системы). Режим Александра III предпочел прямое государственное управление конкретными железнодорожными линиями структурному изменению общих «правил игры» (подобному тому, что произвели Великие реформы). Кризис и последующий коллапс железнодорожного сообщения в период первой мировой войны показал невысокое качество государственного менеджмента. Выяснилось, что непосредственный результат зависит от уровня культуры персонала (от машиниста до директора дороги) и владения сложными технологиями управления и стратегического планирования, а не от юридического статуса предприятия.
Амбивалентность исторической оценки экономической политики режима Александра III связана с амбивалентностью (точнее, многозначностью) самой глобальной имперской ситуации, которую пытался ликвидировать проект русской национальной империи. Идея «золотого стандарта» служит экономической метафорой более фундаментального типа социального воображения, ориентирующегося на претворение на практике некоего — единственно истинного — идеала, будь то культурный канон, территориальные границы или политическая программа. Традиционная имперская политическая культура ориентировалась на поддержание верховной власти путем баланса (более или менее эффективного) разнонаправленных локальных интересов. Безусловно проигрывая в способности мобилизовать материальные и человеческие ресурсы обществам, структурированным идеей нации (что стало очевидным после Крымской войны), Российская империя оказалась перед необходимостью освоить новейшую версию «национальной» европейскости. Как совместить имперскую структуру и национальный идеал, никто себе не представлял — ни правительственные реформаторы, ни соперничающие с ними представители образованного общества, включая революционеров. Самое главное, никто и не отдавал себе отчета в принципиальной трудности такого совмещения. Реформаторы пользовались нациецентричным языком, подобно интеллектуалам Пруссии или Франции, даже обсуждая принципиально «общеимперские» меры, что еще больше запутывало ситуацию. Категория «русский» применялась одновременно в самых разных значениях, подобно тому, как людям казалось естественным называть «французским» все, что было связано с Францией. В результате оказывалось, что в «русской армии» могли служить «нерусские», одновременно являющиеся «русскими» (по подданству), только проживающими в «нерусском» крае «русской» земли, управляющемся «русской» администрацией и «русскими» законами, хотя и с сохранением некоторых «нерусских» обычаев.
Ориентируясь одновременно на несколько возможных альтернативных интерпретаций «нации», архитекторы Великих реформ, скорее, закладывали структурный фундамент для самой возможности национальной мобилизации, чем реализовывали на практике некий конкретный сценарий. Как уже говорилось, в политике режима Александра II можно обнаружить и признаки крайнего этнонационализма (вплоть до геноцида «меньшинств»), и стихийного формирования «имперской нации». Режим Александра III перешел к практическому воплощению национального сценария, выбрав самый очевидный — и самый противоречивый вариант «национальной империи». По сути, речь шла о попытке сформировать внутри России русское национальное государство — «золотой стандарт» идеального общества, однообразного и гомогенного. При этом оставался открытым вопрос, что делать с империей, не вписывавшейся в одномерную русскость. Точнее, этот вопрос логически следовал из однозначной идентификации государства с «русской нацией», которая в этнокультурном смысле едва ли составляла большинство населения страны. Однако «имперская слепота» современников Александра III приводила к тому, что «империя» воспринималась как синоним государства (как и в работах многих современных историков). Инерция старого сословного мышления способствовала тому, что «русскую нацию» рассматривали как подобие нового господствующего сословия — вроде дворянства в дореформенной России, надтерриториальной системообразующей группы. Для людей вроде Каткова и Победоносцева, формировавших идеологию режима, дворянство и воплощало русскую нацию (оставалось лишь очистить его от всех инокультурных примесей). Все «нерусское» играло буквально подчиненную роль, но по отношению не к «русским» как отдельной группе населения, а к русскому национальному государству. Поэтому и Великое княжество Финляндское, и Туркестан «национализировались» через более тесную интеграцию в государственные институты, а не через прямую дискриминацию. Теоретически, сама по себе политика интеграции не являлась колониальной, оставляя возможности для различного дальнейшего развития.
Структурно подрывая старую имперскую «конституцию», режим Александра III и вполне открыто выражал недовольство империализмом предшествующей эпохи. Так, был подведен «баланс» управления Туркестанским краем его первым генерал-губернатором К. П. фон Кауфманом (с 1868 по 1881). Оказалось, что за это время из Туркестана в Государственное казначейство поступило чуть менее 55 млн. рублей дохода, а правительство израсходовало на этот регион около 141 млн. рублей, т.е. почти в три раза больше! Общественное мнение России было убеждено, что Туркестан — это колония, которая живет за счет метрополии. Не менее выделявшиеся западные окраины империи — Польша и Финляндия, напротив, с экономической точки зрения оказывались доходными, что выглядело еще скандальнее: русский национальный «центр» оказывался экономически и культурно более отсталым, чем подчиненные территории. При всей своей репрессивности, «империя» предполагала признание отдельности входящих в нее подчиненных «земель», что категорически не устраивало адептов русского национализма. Идеологи режима Александра III предпочитали говорить об империи лишь в связи с международным статусом России, мечтая о введении на практике «золотого стандарта» однородного национального государства. Все, что не укладывалось в одномерную национальную схему, оказывалось в «серой зоне» умолчания. Понятно, что долго продолжаться так не могло, и в скорой перспективе режиму нужно было определиться с отношением к «нерусским» землям и группам населения.
Таким образом, попытавшись реализовать на практике идеал «русской национальной империи» в наиболее понятной версии русского национального государства, режим Александра III уже к середине 1890-х гг. оказался на перепутье. Выбранная консервативная версия национализма стала слишком узкой для растущей социальной базы движения, в любой конфигурации. Представители «русских» предпринимательских кругов рассчитывали на получение той или иной формы политического представительства. Популистский национализм, ориентирующийся на крестьян, требовал ограничения привилегий дворянства и более или менее радикальной аграрной реформы. Внешнеполитический националистический курс, направленный на достижение автономности России на международной арене, формулировался Александром III в бравых афоризмах, вроде записанного его кузеном известного «Во всем свете у нас только два верных союзника… — наша армия и флот.» Однако на деле России пришлось вступить в стратегический альянс с Французской республикой и следовать в фарватере ее яростно антигерманской политики. Экономический национализм (прежде всего, в форме протекционизма и золотовалютного фетишизма) привел к возросшей зависимости экономики от внешних инвестиций (прежде всего, французских) и к напряженным отношениям с соседями. Наконец, политический национализм во внутриимперской политике остро поставил вопрос о будущем «нерусских» земель в составе России. Курс на демонтаж имперского своеобразия и унификацию государственных институтов от Туркестана до Финляндии мог стать отправной точкой как для широкомасштабной этнокультурной русификации, так и для рациональной федерализации. Вероятно, при отказе от программы русского национализма и после политической реформы, могла быть даже испробована модель имперской нации как сообщества равных гражданских прав — и лишь продолжение прежнего курса, полностью проявившего свою системную противоречивость, оставалось наиболее утопическим из всех возможных.
Но именно такой выбор сделал преемник Александра III на троне, его 26-летний сын, вступивший на престол после смерти Александра, в октябре 1894 г., и короновавшийся императором Николаем II. Исчерпавшую свой потенциал программу русской национальной империи он пытался реализовывать в новых условиях возникновения массового общества в России, в эпоху становления массовых социально-политических движений. Не способное предложить новое комплексное видение политического урегулирования «имперской ситуации», правительство Российской империи окончательно утратило ведущие позиции в соревновании реформаторских сил. До поры до времени ему удавалось поддерживать статус-кво, иногда даже одерживая тактические победы над своими оппонентами. Но занимаемая им межеумочная позиция антидемократического национализма в сочетании с сознательным отказом от старой имперской политики компромиссов и кооптации местных элит обрекала режим Николая II на все более заметную маргинальность. Перед лицом разнонаправленных процессов самоорганизации на территории Северной Евразии, достигших в начале ХХ века небывалой амплитуды, имперский режим оказался политически несостоятельным.