Напоив Серого и наложив ему в ясли корма на ночь, бабка Йордана вернулась домой зарядить стан. Она уже давно собиралась сделать это — у нее было наготовлено шестнадцать локтей черной бумажной основы, припасены и два узла пряжи на уток.
Чего им зря валяться? Ждать, покуда моль источит, да пыль собирать на чердаках и в кладовках? Лучше наткать рядна. Рядно — оно всегда рядно. Сложить, посыпать нафталином — и пускай себе лежит в сундуке. Когда-никогда пригодится. Дед Петр, покойник, не мог этого взять в толк и вечно ворчал: «Да будет тебе! С собой на тот свет небось не унесешь!»
Унести, конечно, не унесешь. Но когда он преставился, она достала из сундука самый красивый кусок материи — чистая шерсть с золотым и зеленым узором; достала и укрыла его, чтобы было ему чем согреть свои старые кости, чтобы хорошо ему было там…
Где оно, это «там», она не допытывалась, ей достаточно было того, что она знала — от дома далеко, место чужое, чужое и холодное, и теплое покрывало ему всегда пригодится.
Стан, разобранный, стоял в подвале, и она принялась по одной вытаскивать его тяжелые деревянные части.
Муж-покойник много лет назад сам сделал этот стан из груши — грушевая древесина крепкая, но тяжелая.
Когда бабка Йордана выносила стойки, ей заломило поясницу. Пережидая, пока боль отойдет, она обмахнула со стоек паутину и тут заметила, что дерево подгнило от сырости.
«Хоть бы в этот раз не развалился, а там уж как бог даст!» — подумала она.
Каждый раз, когда она отрезала очередное тканье, ей казалось, что больше уж никогда не доведется сесть за стан: годов за плечами много — почитай столько же, сколько нитей в берде, глаза уж без очков не видят, жизнь наматывается, как на навой основа, а под конец придет безносая и перережет своей косой…
— Зря ведь надрываешься, — говорили соседки, заставая ее за работой и глядя, как она обеими руками водит батан. — Снохи этих твоих половиков не постелют.
Она печально улыбалась, потому что и без них знала это. Оба ее сына жили в Софии. Она побывала у них в квартирах, застланных дорогими фабричными коврами и дорожками. Обе снохи были городские — родились в большом городе, в городе и помрут, так что им не узнать, что такое ниченка, навой или веретено.
В феврале, когда она послала им телеграмму, только старший сын приехал хоронить отца. Младший, как ей сказали, находится в дальних странах и вызвать его никакой возможности нет. Через месяц он воротился и как-то раз вечером постучался в дверь с целым чемоданом подарков. На другой день, когда пришли они с кладбища, он сказал:
— Вот что я надумал, мать… Заберу-ка я тебя с собой в Софию. Машина на дворе, соглашайся — и поехали.
Машина его и вправду стояла во дворе — темно-синяя, широченная, еле в ворота въехала. Бабка Йордана знала, что если даст согласие, то уже к вечеру очутится далеко от своего двора и будет ступать по мягким покупным коврам, пить воду из крана и глядеть сверху на темные железные крыши.
Но как на такое решиться?
Осла она, конечно, продаст — и без того давно хотела от него избавиться. Кур связать — и прямиком в багажник. А вот с домом как быть? В Югле столько было брошенных, пустых домов, что никто и лева не даст за эти не раз чиненные стены, сложенные еще при турках, эту замшелую каменную кровлю. Дом. Тесовый амбар. Подвал, заставленный кадками и кувшинами. Тележка, в которую впрягали осла. Ткацкий станок, прялка. Маслобойка. Ушат для брынзы. Дробилка для кукурузы. Два медных котла. Полая тыква для соли, деревянные тарелки, ложки — весь этот мир, в котором она жила до сих пор, который окружал ее и вокруг которого кружилась она, мир, вмещавшийся целиком в одно-единственное старинное слово: скарб.
— Господь с тобой, Стоян! — воскликнула она тогда. — Что ты говоришь, сынок… А что будет со скарбом нашим, с пожитками?
Стоян отступился. Но когда машина его скрылась из виду, бабка Йордана подумала про себя, что не только из-за пожитков не решилась она покинуть родное село. В глубине души она опасалась, как бы не случилось с ней того же, что с Дамяном Сырчаджией, как бы на старости лет не попасть людям на язычок… У деда Дамяна — сын профессор, по сей день живой, здоровый, ни дна ему ни покрышки! Прикатил однажды вот на такой же легковой машине, подбил отца перебраться в столицу, продал его домишко, деньги — в карман, а через какое-то время старик прислал о себе весть из дома для престарелых, что в Ихтимане. Профессорше, вишь, неприятно, что у нее в доме какой-то старик…
Вот чего опасалась бабка Йордана, и даже не столько из-за себя, сколько ради доброго имени сыновей. В селе Митко и Стояна знали еще мальчишками, и никогда она дурного слова о них не слыхивала, пусть так оно и дальше будет. Да и они чтоб не забывали Юглу, отчий дом, где сделали первые свои шаги, огороды по берегу Осыма, где добывались те скудные гроши, на которые они выучились… Чтоб помнили и наведывались в родное село — не то что сын деда Дамяна, для которого все пути-дорожки в Юглу травой поросли…
Стан был собран, оставалось только пойти одолжить бердо у Ощипанной Боны — у нее бердо пошире, сядут как-нибудь днем, пока светло, и нитку за ниткой проберут черную основу через его кизиловые зубья.
Бабка Йордана отправилась за бердом.
Еще с улицы она увидала, что у Боны во всем доме свет. Все лампы горят, двери и окна распахнуты, радио играет что есть мочи какую-то незнакомую музыку, в которой она различила только звуки скрипки.
Со стесненным сердцем поднялась старуха по ступенькам, заглянула в первую комнату и увидела Бону — та лежала поперек кровати, бесстыдно заголив толстые ноги.
— Бона! — окликнула ее бабка Йордана. — Что с тобой, Бона?..
Ничего особенного не произошло. Бона просто была пьяна.
Когда она после купания шла домой, у нее было смутное предчувствие, что в этот вечер с ней что-то случится. Сильно клонило ко сну, но столько еще всего надо было переделать — постирать, прополоть рассаду, сбегать за опрыскивателем к Неше, золовке, потому что завтра — виноградник опрыскивать…
«Господи, за что вперед браться?» — спрашивала она себя, а потом решила немножко вздремнуть — со свежей головой быстрее управишься.
Она укрылась меховой безрукавкой и, засыпая, думала о том, что эта ее сонливость не к добру. «Что есть смерть? — запали ей в голову слова одного дьякона из Троянского монастыря. — Сон вечный… Каждую ночь мы приближаемся к вечности…»
Это было во время ярмарки, на пресвятую богородицу. Она заглянула в монастырь, и дьякон предложил поводить ее по кельям, показать, где обитают его братья во Христе. Час был поздний, она отнекивалась, говорила, что устала, хочет спать. Вот тогда-то дьякон и сказал, что сон подобен смерти и глупо самому торопиться навстречу вечности, когда можно похитить у нее еще хоть минутку…
«Ну, ты-то на другое заришься! — подумала она. — Только ничего у тебя не выйдет, козел бородатый!»
У дьякона были большие глаза навыкате, светло-коричневые, как мушмула, которую продавали на базаре; длинная волнистая борода жирно блестела, и от нее шел какой-то слабый запах, похожий на запах меховой безрукавки, которую она сейчас накинула на себя…
Проснулась она, когда на дворе уже стемнело, куры уснули, а рассаду не прополешь — ничего не видать. Стояла тишина, и Бона услыхала совсем рядом, около дома, какое-то глухое постукивание: «туп… туп…»
«Яблоки! — догадалась она. — Этак они у меня все попадают!»
Это опадала ранняя, сладкая яблонька.
Бона заглянула под прогнувшиеся ветки и увидела, что земля сплошь покрыта падалицей.
«Прошлый год я их поросенку скормила, — подумала она. — А нынче что с ними делать?»
И тут вспомнила, что до того, как они завели поросенка, она резала яблоки и сушила на солнце. За лето насушивала по нескольку мешков, и зимой у нее всегда булькала на печи кастрюля с компотом. Но это давно, когда дом был полон народу и было для кого варить компот. Теперь, для себя-то одной, что за охота возиться! От многого она отказалась, обойдется и без компота.
«Мне бы сейчас взять сечку, — подумала Бона, — да нарубить этих яблок, не ракия бы получилась — чудо!»
Это показалось ей не таким уж сложным делом, и, отыскав сечку и потемневшее деревянное корыто, она сгребла падалицу в кучу и села рубить. Чтобы яблоки лучше разминались, она била их обушком, они были мелкие, но крепкие, и руки у нее забрызгало сладким соком. Когда корыто наполнилось доверху, она прикатила из погреба кадушку, в которой они осенью возили на винокурню виноградные выжимки. Если наполнить кадушку до верхнего обруча, то получится как раз одна заправка.
Бона даже ощутила запах ракии. Глазам представилась приземистая сельская винокурня, раскаленные угли в очагах, тоненький звон струек, стекающих по стенкам подставленной посуды.
Прошлой осенью она в первый раз сама сварила ракию. Муж приехать не смог, а очередь подошла, так что она в одиночку погрузила кадку на тележку деда Петра. Вернулась домой к полуночи, притащила на коромысле два ведра прозрачной, обжигающей жидкости, которая окутывала ее своим невидимым спиртовым облаком. Тихо было в доме и пусто, и у Боны сжалось сердце — никто не выбежал навстречу, чтобы снять с нее ношу, некому было отведать ее ракии. Голова у нее кружилась, ей показалось, что она сейчас задохнется, она распахнула окна настежь и зажгла все лампы, потому что боялась темноты…
«С кем я ее пить-то буду, господи?» — спрашивала она себя, а слезы струились по щекам и капали на раскрытую грудь.
Тяжкая была ночь… Все вокруг плыло и качалось, и до сих пор слышала она свой голос, гулко отдававшийся в пустой комнате: «С кем я ее пить-то буду, господи!» Хотя тревога эта, как оказалось потом, была совершенно напрасной: к весне от двух ведер осталась всего одна бутылка…
Бона отложила сечку и пошла за ней. Та хранилась в самом нижнем отделении буфета, среди других бутылок и банок, чтобы не лезла на глаза, не напоминала о себе, но рука быстро нащупала ее. В полумраке комнаты раздалось негромкое бульканье.