Ученики гимназии состояли в кровной вражде с титулярными юнкерами — с учениками коллегий, будущими чиновниками. Где встретят юнкера гимназические ученики — изобьют. Лавливали юнкеров и университетские. Однажды летом несколько десятков мальчишек затеяли побоище близ Никольского моста в кремлевском рве, где росли яблони и вишни. Их, конечно, обирали зелеными, и университетские привыкли считать это своей привилегией, юнкера же ее нарушали. Проломленные головы в столичном городе выглядели непорядочно, а потому вышняя власть — Сенатская контора — провела следствие и наказала зачинщиков.
Каникулы у студентов и учеников гимназий бывали два раза в год — с 18 декабря по 6 января и с 10 июня по 1 июля. Казалось бы, времени на отдых давалось немного и год должен быть очень напряженным. Однако так только казалось. Профессора подсчитали, что большинство учеников занимается лишь тридцать-сорок дней в году. Очень многие заявляли, о болезнях, мешающих им посещать классы, но главным злом были семейные праздники, которые справлялись раз или два каждую неделю. На уроки оставалось совсем мало времени.
Для дворянских сыновей университетская гимназия была способом избавиться от обязательной военной службы. Им представлялись привилегии и льготы, а записанным с детства в полки шли очередные чины. Указ 18 мая 1756 года предписывал всех недорослей из шляхетства, которые пожелают поступить в университет, принимать непременно.
Оттого и бывало, что какой-нибудь князь Александр Маметов числился четыре года в нижнем французском классе, занятий не посещал, никаких успехов оказать не мог, а отсидев свое время, просил о выключке. Николай Фиглов провел четыре года в гимназии с таким же результатом, Иван Позняков за два года едва месяц ходил в классы. Братья Воейковы, Федор и Михаил, о чьем поведении ничего худого сказать нельзя, за полтора года едва выучились начаткам латинского языка и арифметики — ленились, значит, или неспособны. Конференция профессоров каждую неделю разбирала просьбы нерадивых учеников об отчислении и освобождала их.
Плохая подготовка университетских учеников привлекла внимание куратора Шувалова. Он в 1761 году предписал директору университета выдавать аттестаты уходящим только дважды в год и в них прописывать, что именно каждый знает, а не то, что он «прилежно обучался», как пишут обычно. «Можно прилежать, — объяснял Шувалов, — но за неимением понятия ничего не знать».
Наказаний нерадивым ученикам было предусмотрено немало, и делились они на шесть градусов, или разрядов, от словесного увещания до выключки из гимназии, что определял университетский директор. Регламент предусматривал: если ранее принятые меры не помогут, «такого непотребного ученика выключить и при всех прочих учениках чрез сторожа выбить из гимназии».
…«Выбить» — серьезный глагол!
Ленивого ученика заставляли носить изображенного на дощечке осла, били дубовою линейкою по ладони. Третий градус — урок учить на коленях. Четвертый — порка, что полагалось за великие продерзости, упрямство и ослушание. Однако в этом градусе наказывали две гимназии по-разному: подлых, то есть разночинцев, секли, оголив зады, розгами, а в дворянских классах указано бить по штанам линейкою. Дворянину не полагалось испытывать на своем благородном теле, что такое розга, даже педагогическая. Вероятно, многие дворяне-ученики знакомились с нею в домашней обстановке — вряд ли подмосковные помещики столь тонко понимали свои сословные привилегии, что остерегались пороть непослушных сыновей, — но учение дело государственное, и тут дворян трогать нельзя.
Фонвизин закончил латинскую школу дворянской гимназии. На склоне дней, вспоминая пережитые годы, он говаривал, что учились в его время весьма беспорядочно, ибо, с одной стороны, причиною тому была ребяческая леность, а с другой — нерадение и пьянство учителей. Лишь профессор Шаден отлично преподавал курс логики на латинском языке, объяснения его были внятны, и ученики знали предмет. О других иностранных профессорах, к сожалению, сказать этого нельзя. Например, Филипп-Генрих Дильтей был одним из тех иностранцев, которые прибыли в Россию за легкими деньгами. Тиролец по происхождению, он служил адвокатом и через своего родственника получил приглашение занять кафедру права в Московском университете. Профессорского жалованья — 600 рублей в год — ему показалось мало, и Дильтей взялся за частные уроки. Он преподавал что угодно — географию, универсальную историю, геральдику, юриспруденцию и даже греческий язык.
Учитель Новикова во французском классе Николя Билон был в некотором роде человеком знаменитым, ибо его денежные затруднения послужили поводом для сенатского указа.
Билон занял деньги у московских ростовщиков по двум векселям — жалованье учителям младших классов полагалось небольшое, всего сто двадцать рублей в год, — и к сроку отдать не сумел. Городской магистрат посадил его в долговую тюрьму. Это было нарушением университетских прав — членов ученого корпуса мог судить только суд их товарищей.
Директор тотчас донес о таковом происшествии куратору Шувалову, а тому не составило большого труда добиться от Сената нового указа в поддержку университетских привилегий. 22 декабря 1757 года указ этот разослали во все судебные места, чтобы после никто неведением отговариваться не мог.
Во втором классе Билон отметил Новикова в числе самых лучших учеников. Университетская газета «Московские ведомости» печатала списки студентов и учеников гимназии — награжденных, переводимых из класса в класс и отчисленных. В номере газеты за 12 мая 1758 года Новиков увидел свое имя на газетной полосе.
4
В декабре 1759 года директор университета Иван Иванович Мелиссино — Аргамаков умер, пробыв лишь два года в своей должности, — отправился в Петербург. С собою он взял десять учеников гимназии, чтобы представить их куратору Шувалову и похвастаться плодами университетского просвещения.
Среди избранных были братья Денис и Павел Фонвизины. Они пробыли в столице несколько недель. Возвратившись в Москву, Денис Фонвизин с увлечением рассказывал приятелям о виденных им чудесах, о настоящем театре и об актерах, с которыми он свел знакомство.
— И вот директор повел нас к Шувалову, — говорил Фонвизин. — Вельможа принял всех весьма милостиво, а меня оглядел особо и подвел за руку к человеку, в котором угадал я кого, как вы думаете?
— Графа Разумовского, — ответило несколько голосов.
Фонвизин засмеялся.
— Видно, что вы далеко от столицы живете и по-деревенски судите. Разумовский никогда к Шувалову не поедет, ведь они…
Фонвизин оглянулся и приложил к губам палец.
— Словом, не угадали, и больше пытать не буду. Меня представили Ломоносову.
— Ты видел самого Ломоносова! — воскликнул Новиков.
— Как вижу тебя. А что ж тут диковинного? — Фонвизин прикрыл свою гордость небрежным тоном. — Он спросил меня, чему я учился. «Латыни», — ответил я. Тут начал он говорить о пользе латинского языка с превеликим красноречием.
— Латинский язык, спорить нечего, нужен, — сказал Новиков, — но и русскому не худо бы нам учиться побольше. Стыдно не знать отечественного наречия.
— В Петербурге, — возразил Фонвизин, — говорят по-французски, вернее, стараются говорить. Мы были с директором во дворце. Везде сияющее золото, огромная музыка, люди в голубых и красных лентах — первые чины империи. А в разговоре все с русского на французский перескакивают.
— Я бы, кажется, вовек из дворца не ушел, — мечтательно сказал Василий Рубан. Он был беден, учился в разночинской гимназии на своем коште с превеликим усердием, а в свободное время пробовал сочинять стихи.
— Французский-то язык и у нас, на Москве, в ходу, — заметил Новиков. — Плохо то, что рядом с ним и русский коверкают. Щеголи и модницы говорят на своем языке, чему не у Ломоносова учивались. Намедни слышал я разговор. Жаловалась госпожа на мужа — любит он ее, а это, мол, неприлично… «Муж, — говорит, — расстроен от жены, это-де, радость, гадко. Как привяжется он ко мне со своими декларасьонами да клятвами в любви, я сперва прошу его отцепиться, а после резонирую, что стыдно и глупо мужу быть влюбленным в свою жену. Он не верит, и мне одно средство — упасть в обморок». В модном языке есть и русские слова, да в каком-то другом значении. Маханье, например, — что такое?
— Ну, это просто, — ответил Павел Фонвизин. — Махать за кем — ухаживать, строить куры.
— Какие еще куры? — спросил Рубан.
— Это слово из женского щегольского наречия, — пояснил Павел Фонвизин. — По-французски faire la coure — то есть влюбляться, ухаживать. Теперь все чаще так говорят, скоро мы к такой речи привыкнем.
— И сами так изъясняться будем? — спросил Новиков. — Уволь, братец, от столь мрачных предвещаний. Русский язык надобно нам беречь и правильные его образцы распространять печатно, чтобы читатели их запоминали и от писателей доброму бы научались.
— Какие у нас писатели? — с горечью сказал Рубан. — Кто может на рифмах связать «байка, лайка, фуфайка», тот уже печатает оды, трагедии, которые полезно читать лишь тому, на кого рвотное лекарство не действует.
— Ты, наверное, про свои стихи говоришь? — спросил Павел Фонвизин.
— Не задирайся, Павел, — остановил брата Денис Фонвизин. — И ты, Василий, не горячись, шутка — не обида. Лучше послушайте, какую вам скажу новость. Директор наш говорил Шувалову, будто Московский университет начинает выпускать свой журнал.
— Об этом и здесь молва идет, — сказал Новиков. — Пример Александра Петровича Сумарокова и журнала его «Трудолюбивая пчела» ободряет наших начальников, особливо асессора Хераскова, — ведь он и сам пишет немало.
— Херасков — господин весьма скучный, — сказал Фонвизин. — Таким будет и журнал его. А мне подавай остроты и соли!
— Тогда читай Сумарокова, — посоветовал Новиков и наставительно прибавил: — Каждый писатель должен иметь два предмета: первый — научать и быть полезным, и второй — увеселять и быть приятным. Но тот писатель будет превосходнее, который сумеет оба эти предмета совокупить во единый.