— А где же твоя роспись? — спросил я солдата.
Он улыбнулся:
— Дойду до конца войны, тогда и вырежу.
ПОТЕРЯННАЯ ТРУБКА
Я УЗНАЛ фамилию хозяина ложки, имя его и отчество и записал эту историю себе на память. А после, когда шел в дивизию, пожалел: сколько было у меня на войне таких вот случайных, интересных эпизодов, и все они остались незаписанными. Например, тот случай с трубкой.
Пришел в нашу роту из госпиталя новый солдат — Силаев. И после первого же боя, когда мы заняли поселок на горе, исчез. Куда — никто не знает. Пошел слух, что вернулся он под гору, на поле ратное. Зачем? Друзей у него пока не было, разыскивать среди убитых ему некого. «Трубку он, наверное, потерял», — догадался вдруг сержант. «На кой она ему? Зовите парня сюда — свою отдам», — пообещал я. А трубка у меня солидная, прямая, как оглобля. Сосу дымок по настроению, когда захочется, — табак в чубуке никогда не гаснет. В роте у нас были разные трубки: изогнутые, с колпачками, коротенькие носогрейки и подлиннее — боярыни. Держать их в зубах, говорят солдаты, — наслаждение. Но моя бельгийская трубка лучше всех других.
Сержант вздохнул: «Не возьмет он вашу. Его трубка — особая. Сам ее вырезал и обкурил в партизанском отряде». — «Нет, кажется, в окопах, — вмешался другой солдат. — Еще под Москвой...»
Вскоре пришел Силаев — довольный, сияющий. «Нашел?» — спросил его сержант. Солдат кивнул головой и показал не трубку, а черт знает что. Чубук вырезан из корявого нароста какого-то дерева и похож на узловатый кулачок старушки. А мундштук просверлен горячим гвоздем в неошкуренной тонкой веточке этого же нароста. «Выбрось, — посоветовал сержант: — Похожа на дуек». — «Это что за птица?» — «Леший. Колдунья». — «Нет, ни за что не выброшу», — покачал головой Силаев.
Тогда я предложил ему свою трубку: «Поменяемся?»
— «Спасибо, товарищ лейтенант. Лучше я вырежу вам другую».
Нет, видно, дорога была Силаеву именно его трубка.
В разговор вмешался командир второго взвода: «Говорят, один наш писатель собирает всякие трубки — всех времен и всех народов. А такой вот у него наверняка нет».
В тот день я не спросил Силаева, что за тайна у его трубки. А потом уже спросить было не у кого...
«ЕСТЬ УПОЕНИЕ В БОЮ...»
НЕ люблю я красивых слов, особенно в тяжелые минуты. Но однажды оправдал их. Бой уже окончился, и на высотке стало тихо. А старший лейтенант Гаврилов — командир нашей роты — никак не мог успокоиться. Ходил возбужденный по окопам и шептал что-то невнятное, будто молитву читал. Я даже пошутил:
— Богу молишься?
— Да нет, — смутился он. — И сам не пойму, что случилось. Когда началась атака и я увидел, что может она захлебнуться, почему-то вспомнилось в этой горячке стихотворение. Не все, а одна строка: «Есть упоение в бою». И я твердил эти слова до самого конца, даже теперь не могу от них отделаться.
— Упоение-то есть, да роты нет, — вздохнул я.
— Да, — согласился Гаврилов, — больше половины выбило.
И загрустил.
Рядом с нами сидел пожилой солдат — Макаров Антон Сергеевич. Хороший солдат, но молчаливый — от него, бывало, слова не дождешься. Но тут, заметив, что командир горюет, Макаров решил утешить его:
— Ничего, товарищ старший лейтенант, уляжется. О нас еще песни споют и сказки расскажут!
ЗЕЛЕНОЕ ПЯТНО
Я СЛЕЗ с попутной машины у станции Хотынец, накануне занятой нашими войсками. На уцелевшем вокзале пусто и тихо — ни паровозов, ни пассажиров, одни только голые, тоскливые рельсы, покрытые сверху ржавчиной. На потускневшем перроне в зазорах между каменными плитами проросла трава. Здание вокзала с обвисшей крышей и с выдавленными взрывной волной окнами, казалось, глядело на меня, единственного путника, с удивлением. На голых деревьях близкой рощи гомонили галки. Наверное, они тоже только что прилетели сюда вслед за нашими войсками. Подальше, в поселке, слышались голоса и тарахтели брички — должно быть, с востока подтягивались тылы дивизии.
Но редакции и здесь не оказалось. На высокой веранде крайнего дома лежали раненые; два пожилых санитара сидели на ступеньках и ждали машину. К ним подошел третий, помоложе.
— Всех подобрали? — спросил он стариков.
— Только что последнего вытащили. Безнадежный, до госпиталя не дотянет.
— В поле чисто, — поддержал разговор другой санитар. — Остался только у дороги один убитый... Его заберем, когда машины подойдут.
Они рассказали мне, что редакция и все тылы уже перевалили за гору. Дивизия утром взяла перевал, сейчас передние, наверное, где-то у Карачева.
Я вышел из поселка на дорогу, надеясь, что меня догонит попутная машина или подвода. Но дорога была пуста. Редкие грузовики, объезжая станцию, ныряли в какую-то лощину за поселком, туда же втянулся недлинный обоз. Шофера и ездовые, видимо, боялись налета или обстрела на большаке. Но мне бояться было нечего — по одинокому путнику стрелять не станут.
Шоссейная дорога вела на перевал, к двум белым домикам под высокими вербами. Оттуда, из-за горы, подымалась в небо синяя туча, такая синяя, что белые домики под густыми вербами горели на ее фоне, как звезды. Эти два дома на перевале почему-то казались мне уже знакомыми. Будто я видел их уже где-то.
В обе стороны от шоссе раскинулось картофельное поле. Когда по нему пробежал свежий ветер, сочная, темно-зеленая ботва заволновалась, как море. Только небольшое светло-зеленое пятнышко влево от обочины осталось неподвижным. Убитый. Он лежал в ботве, выставив навстречу ветру плечо. Я свернул к нему, снял пилотку. Кто этот человек? Откуда? Сегодня утром он был жив, а теперь вот лежит, не добежав до перевала. Мне не раз приходилось перепрыгивать через павших в атаке, но я никогда еще не был в чистом поле наедине с убитым. Его неподвижное плечо, казалось, взывало: я здесь лежу, чтобы ты шел дальше...
Синяя туча, нависшая над полем, озарилась молнией. Ударил гром. И не успел я выскочить на дорогу, по которой вихрилась пыль, как хлынул дождь, холодный, обжигающий. Белые домики на горе погасли. Темная ботва, промытая первым дождем, стала светлой — озаряемая молнией, она вспыхивала яркой зеленью. А намокшее плечо убитого, наоборот, потемнело. Я шел вперед, оглядываясь, и чувствовал, что это темное пятно в яркой зелени запомнится надолго, будто оно теперь лежит на моей совести — мы всегда в чем-то виноваты перед погибшими. Раскатать бы плащ-палатку да накинуть ее на голову, чтобы скрыться от грозы. Но нет, совестно. Перед солдатом. Ему хотя и не холодно уже, а все-таки...
СОЛНЦЕ В ЛУЖЕ
НА горе, у домов, я нашел попутчика. Трудно в дороге одному. Чего только не передумаешь, особенно после такой вот тяжелой встречи в поле. Лучше уж идти вперед с живыми — за разговором и путь короче, и дышится легче. Спасибо, попутчик — младший лейтенант из какой-то бригады, оказался словоохотливым человеком. Он, как выяснилось, свободно разговаривал на двух языках и служил в бригаде переводчиком.
— В тех двух домах — пленные, — объяснил он мне. — Я на допросе здесь был. Говорят, в Карачеве сильный заслон. В последней, высотке перед городом танки зарыты. Так что мы, видать, у этого Карачева еще попляшем. Слышишь, как гремят?
Впереди не утихала канонада. Гулко молотили землю орудийные выстрелы и взрывы, а на самой горе, у дороги, вспыхивали рыжие копны от снарядов, похожие издали на прыгающие кусты перекати-поле. К югу от высотки открывалась низина, освещенная солнцем. В голубой испарине синели на лугу стога, за ними сверкала река, а на краю земли, уже в невероятной дали, мерещились живые, призрачные силуэты какого-то города.
— Не Карачев ли? — спросил я спутника.
Он остановился.
— Нет. Карачев ближе. По-моему, это лес или роща.
Но через минуту из-за высотки показался какой-то гвоздик — не то заводская труба, не то вышка, пониже мерцали белые полоски, а под уклон от них сбегали крохотные пятнышки.
— То Карачев, — решил я.
— Нет, этот городок, наверное, пока еще у немцев, — возразил младший лейтенант.
Мы пошли дальше.
— Пленные, — снова начал он, — глядят в окно на речку и вздыхают: «Похожа на Рейн», «А город — на Веймар».
Я усмехнулся:
— Войдем в Германию — посмотрим, похож ли этот Веймар на Карачев.
Небо на западе уже прояснилось, и тень от грозовой тучи, освободив долину, медленно всплывала на высотку. Впереди по обочинам дороги суетились артиллеристы с орудиями, — видимо, занимали огневые позиции. Наконец-то и над нами проглянуло из-за тучи ослепительное солнце, и все вокруг, промытое дождем, засверкало и заискрилось. Заблестели частые лужи, большие и поменьше. К одной из них, очень маленькой, подошел солдат с полотенцем через плечо.
— Умываться, — решил мой спутник.
Нет, солдат располагался на дороге бриться. Он стоял на корточках и, вытянув шею, заглядывал в лужу, как в зеркало. Но солнце, видимо, слепило ему глаза. Тогда он встал, спустился медленно, не торопясь, с дороги, обошел одно орудие, второе и остановился перед пушистым одиноким деревцем, тоже сверкавшим всеми своими промытыми, яркими листочками. Солдат поднял голову и долго смотрел вверх — не то в небо, не то на вершину осинки. Ему, видно, было жаль ломать тонкие, молодые ветки. Быстро нагнувшись, солдат поднял с земли сухой прут. Вернувшись на дорогу, он воткнул его прямо в лужицу. Затем, расщепив ножом верхний конец палочки, вставил туда крохотное зеркальце.
— Уютно устроился, — позавидовал я.
Да, на этой вершине, откуда видны были необозримые дали, солдат чувствовал себя как дома.
— Зачем ему Рейн? — вздохнул мой спутник. — Ему и в родном краю хорошо.
ВСТРЕЧА
НАКОНЕЦ, я нашел редакцию. Ночью. В глубоком овраге. Вверху, над обрывом, стояла крытая машина, похожая в ночных сумерках на черный дом, а внизу, в обрыве, еле мерцала изнутри слабым светом полотняная палатка. Меня провел сюда, в эту черную пропасть оврага, шофер машины. Спускаясь по крутой тропинке, он предупреждал: