С наступлением новой экономической политики власть идет на определенные компромиссы и в похоронной реформе. Так, вводятся новые диверсифицированные тарифы, которые зависели от классовой принадлежности покойного: чем дальше социальное происхождение покойного было от большевистских идеалов, тем выше был тариф. Часть кладбищ сдавалась в аренду общинам верующих, в обязанности которых входил уход за захоронениями и общее благоустройство. Однако новые введенные тарифы и допуск религиозных общин на кладбища просуществуют недолго. С середины 1930-х годов похоронное дело выпадает из системы государственного обеспечения и регулирования. После принятия в 1936 году Сталинской конституции, декларировавшей создание бесклассового общества, новая система тарифов, основанная на принадлежности к тому или иному классу, отменяется. Кладбища передаются в ведение местных Советов, и всякий надзор за ними и их финансирование прекращаются. Одновременно с этим практически прекращается работа похоронных бюро и производство похоронных принадлежностей. Вся отрасль, которая еще недавно, даже после реформы 1918 года, полноценно функционировала, лишается централизованного управления и распадается. Похоронное дело распределяется между отдельными акторами, которые занимаются им по совместительству с какой-то иной, официальной деятельностью.
Превращение похоронного дела в набор практик самообеспечения, происходившее повсеместно начиная со второй половины 1930-х годов, не может быть объяснено исключительно как следствие реформ 1918 года. Я полагаю, что объяснение этому факту можно найти, если посмотреть на развитие практик обращения с мертвыми телами не с точки зрения похоронного администрирования и работы похоронных бюро, а с другого, возможно, менее очевидного ракурса, учитывающего городское планирование и то место, которое в нем занимала новая практика кремации. Речь об этом пойдет в главе 2.
Подобная смена оптики показывает, что проблемы в похоронном деле были связаны не с тем, что в новых принципах похоронного администрирования были скрытые дефекты, а в том, что для нового человека в том новом мире, который строится после революции, место для смерти было вообще не предусмотрено. Утопия, населенная здоровыми людьми, болезни которых могут быть побеждены, если построить правильную систему здравоохранения, и чей голод навсегда может быть удовлетворен, если синтезировать еду прямо на заводах, обречена не только вытеснять смерть, но и всячески не замечать ее. Неудивительно, что в новых советских городах, спроектированных для жизни в новом мире, для кладбищ просто не находится места, а новой практикой обращения с мертвыми телами становится очищающая кремация, которая превращает неуместный труп в два килограмма стерильно белой пудры. Всё старое, умирающее, больное — это характерные эпитеты прошлого, побежденного мира, которые существуют в настоящем лишь в форме пережитков, с которыми необходимо бороться. Сам по себе проект создания нового человека представлялся не как синтез, создание «с нуля», а как его «собирание» из уже существующих элементов через постепенное и планомерное очищение от идей прошлой культуры, «пережитков»82. Новый мир и новый человек в советской риторике всегда связаны с понятиями здоровья, молодости, витальности. Характернейшим образом это демонстрируют парады физкультурников, на которых стройными рядами, демонстрируя молодые здоровые тела, шествуют те самые «новые люди», съехавшиеся со всего Союза83.
В вытесняющей смерть утопии кладбища — эти громоздкие и символически нагруженные пространства смерти — выглядят в высшей степени неуместно. В символьном пространстве нового советского города кладбищу места не находится вообще (его место занимает напоминающий фабрику крематорий, вписанный в оптимистичный заводской ландшафт, см. главу 2). Между тем в реальной жизни, в которой событие смерти происходит каждый день, вписать это событие в советский нарратив (нарратив частного, семейного ритуала или нарратив города с его публичными шествиями и коллективными манифестациями) оказалось задачей поистине нерешаемой. Это отчетливо видно в риторике советских идеологов, касающейся новой практики «красных» похорон, о которой пойдет речь в главе 1 книги. Хотя очевидно, что старые похоронные практики, тесно связанные с христианским вероучением, не подходят для убежденных коммунистов, новые найти сложно, да и сама необходимость их не очевидна. Должна ли смерть коммуниста быть обставлена какими-то «коммунистическими обрядностями» или лучше переработать его тело в какое-то полезное сырье — мыло или удобрения, как это происходит после смерти животных? И если обряд все-таки нужен, то что, собственно, он символизирует, раз смерть человека — это всего лишь начало распада его тела на множество микроэлементов? Пытаясь найти новую форму для не вполне понятной цели, идеологи упирались в пустоту.
В дискуссию о новых обрядах, в том числе и о похоронном, включаются видные большевики. Троцкий в книге «Культура переходного периода» в 1923 году отводит отдельный раздел апологии новых «красных» обрядов, включая и похоронный. В региональной прессе в течение всех 1920-х годов повсеместно публикуются заметки с подробным описанием «красных» похорон. Сама эта дискуссия о новых похоронах на страницах газет и брошюр, на диспутах и заседаниях, экскурсии в крематорий и мавзолей — свидетельство рефлексии общества, которое напряженно ищет новую форму прощания с мертвыми телами, которая отражала бы новые, создающиеся на глазах представления о человеке и социальных отношениях. Одновременно это и признак расширяющегося вакуума, нарастающей неудовлетворенности теми решениями, которые возникают в ходе эволюции советского проекта.
Нерешительность советских идеологов в деле повсеместного внедрения «красных» похорон сталкивается с прямым запросом «снизу». Рядовые рабочие и крестьяне ищут новые формы, которые могли бы заполнить вакуум и неудовлетворенность людей в процессе десемантизации смерти. И в этом случае они вынуждены давать прямой ответ на вопрос, который для них самих не так очевиден. Прекрасный образец такого рода дает фельетон Михаила Кольцова «Мое преступление» 1926 года:
Сегодня пришли ко мне два брата Каравайченковы, два великана в пимах и малицах, дышали на меня морозом, здоровьем и волнением, донимали меня полтора часа, слушали мои заверения и не ушли, пока не выговорились и не доказали своей беды.
Приехали братья из Вологодской губернии по земельному делу судиться от деревни за очень нужные клинья с какими-то очень дерзкими выселками. А заодно зашли по точному адресу, на особой бумажечке за голенищем, к Кольцову Михаилу — получить от него список безбожной советской литургии для умерших честных беспартийных крестьян. А также полный порядок красных октябрин и наименование революционных вождей для крестьянских младенцев на каждый день в году.
Не знаю, какой шустрый селькор твердо убедил деревню, что у меня безбожная литургия есть и напечатана и продается за полтора рубля. Посланцы были тверды, настойчивы, совали полтора рубля, ввиду отказа предлагали пожертвовать полсотни на Красный Крест, а главное — доказывали безвыходность положения.
— Выручите, дорогой партийный товарищ! Нам ведь не зря адрес даден — толковый человек давал. В вас видим спеца по этому делу! Нам и на клинья наплевать, пропади они к черту, но только в сельсовет доставить красные списки на безбожные требы: вся деревня стонет. Поп — первейший спекулянт, без меня, говорит, не обойдетесь. Даже старики почти никто не верует, но все же литературка непременно нужна для помощи. У нас комсомол — сущие молодцы-пройдохи, за все ребятки берутся. Но сами поймите: без поваренной книжки — ни хоронить, ни октябрить. Дверь узка в могилу, а вот и той нет. Мертвым телом хоть забор подпирай. И в сороковины, когда поминать, — ни речей, ни песен не приготовлено: такая обида с пустыми руками возвращаться, прямо до слез. Поп засмеет, все каркал, что без него не обойдемся, вот и выходит правда!
Я убеждал Каравайченковых, что все это ерунда и сущие пустяки. Что не в обрядах дело, а в избе-читальне, в ликвидации неграмотности, в сельскохозяйственном кооперативе, в комитете взаимопомощи, в коллективной запашке, в борьбе с самогоном, в тракторе, в агрономе, в газете, в кино, в кольцевой почте. Г ости мерно кивали маятниками голов, полностью подтверждали. Но младший не удержался и, потупив глаза, неспокойно перебил:
— Фабричных все-таки с похоронным маршем провожаете. Крестьянство в полном тоже праве жить по новой форме. Обойдение в правах получается.
Ходоки вышли вместе со мной, и я, передовой, свободный от предрассудков и прочего такого человек, совершил акт мещанства и интеллектуальной отсталости в масштабе целого села. Помогал в писчебумажном магазине покупать портреты вождей, красные абажуры, ленты, лозунги, плакаты: «Соблюдай чистоту», «Кончил дело — уходи», «Все в Осоавиахим», заведомо зная, что названные предметы послужат для устройства каких-то безбожных литургий, советских отпеваний и красных поминок.
Может быть, картон «Кончил дело — уходи» будет колыхаться в головах у покойника. Может быть, затейливая картинка с самолетами и противогазами будет красоваться над почтительно склоненными головами новобрачных. Может быть, плакат «Просят не курить» будет торчать перед голубыми глазками неграмотного новорожденного младенца... Все равно! Пусть. Я пошел на преступление и пока не раскаиваюсь в нем.
Потому что братья Каравайченковы из вологодской деревни забирали свои самонужнейшие покупки со спокойной радостной твердостью.
Они знали, что делают, и не мне было смущать их ясные, обдуманные затеи. Потому что мне казалось настоящим мещанством и настоящей интеллигентщиной отвращать людей от их безусловно революционных действий, конкретных поступков во имя далекой, пока бесплотной идеи.
Потому что, если затерянные лесные труженики хотят выбраться из ямы тьмы и суеверий, надо не приказать им прыгать, а подставить ступеньку или подать руку помощи84.