Он вытер слезы ладонью, еще хранившей прикосновение руки отца, закрыл глаза и вновь попытался скользнуть в то ужасающе далекое лето, возвратиться в которое хотелось навсегда. Но — безуспешно; лихорадочное желание ухватить нить потерянного сна пробудило его окончательно.
— Не выйдет, — прошептал он в пустом, отрешенном раздумье. — Только кошмары с готовностью тянут нас в свою хохочущую бездну, а эти сны сверкают и гаснут, оставляя слезы утрат и страх перед огромностью прожитого…
Фраза внезапно получалась округлой и красивой, удивив его; всплыла мысль о похороненном поэтическом даровании. Даже припомнился стишок, сочиненный когда-то в детстве: «…спят громады арбатских домов, провода гулко стонут от снега, и горбатые спины мостов упираются в звездное небо». Сладкий наркотик утреннего сна расположил его к сентиментальности, и Прошин наслаждался этим так редко приходящим к нему чувством, как кружкой холодной воды после бани. Вспомнились субботние вечера, когда приезжал к отцу на работу, стоял у тяжелых стеклянных дверей в вестибюле и счастливо улыбался, видя — отец, худощавый, уверенный, сбегает по лестнице, на ходу вынимая пропуск из пиджака.
И вот тогда, взявшись за руки, они шли на рынок, а откуда они уезжали на дачу. Сколько было этих одинаковых, но прекрасных дней, слившихся в картину ушедшего сна: в теплые улицы, пыльные душистые липы, красно-желтые трамваи, пушистые от тополиного пуха коврики луж и ощущение себя — маленького, но всесильного, потому что тот, кто идет рядом, — самый умный, смелый и добрый человек на земле.
Сейчас-то ясно, что был он никакой не «самый», и не на кого теперь смотреть, как на «самого», вот только чуточку жаль, что никто не смотрит так на тебя восторженными глазами мальчишки.
…Они уезжали на дачу, вечно попадая в переполненную, уже отходящую электричку, но отец все-таки успевал купить ему два запотевших стаканчика с нежно-розовым клюквенным мороженым. — Его всегда продавал у касс один и тот же старик с обрюзгшим темным лицом, грубыми руками, в белом халате и шерстяной кепке. Старик жевал фиолетовыми губами потухший чинарик, вытирал рукавом слезящиеся глаза, тяжело кряхтел и всякий раз обсчитывал отца ровно на две копейки. И они, сев в электричку, смеялись над этим стариком; вагон мягко покачивался, заходящее солнце бежало наперегонки с электричкой, жизни не было конца и не верилось, что таковой может быть… А он был.
Прошин плакал, удивляясь себе — не разучился… Потом встал, запахнулся в халат и подошел к окну. Уже рассвело… Улица была пустынной. Облетевшая листва жалась к краям холодных сухих тротуаров. Пронесся и растаял далекий шум ранней машины. Суббота. Октябрь. Осень.
После завтрака, сам не зная зачем, он отправился в гараж и, только когда распахнул тяжелую стальную дверь, понял, что сейчас поедет на дачу. На дачу, не виденную уже лет двадцать… И тут же подумалось: все дома давно заперты, в поселке никого, и властвует над всем лишь стылая осенняя грусть… А впрочем, кто ему был нужен?
Из приоткрытого оконца лицо сек сухой, злой ветерок. Стрелка спидометра прилипла к крайней отметке.
По обочине сначала тянулись чахлые от дорожной грязи кустарники. А потом начался лес… Он незаметно наступал на дорогу из-за скошенных полей, блестевших в изморози, застывал над асфальтовой просекой шоссе, по-осеннему неприветливый, с траурной хвоей сосен, скелетами осин, торчащими из медных сугробов опавшей с них листвы, потом опять уходил от дороги, убегая к горизонту, и тогда в окне пролетали аккуратные кубики дач и — вновь вырастал у обочины.
У отца никогда не было машины. Да и денег на нее не было, хотя зарабатывал много: тратил их не считая, легко и безалаберно, за что мать устраивала регулярные скандалы: на книжке ни шиша, с долгами век не расплатиться, а перед первым проходимцем — карман наизнанку. Насчет первого проходимца обстояло так: отец получил премию, и в магазине, где покупал с Алексеем торт, к ним подошел человек: пенсне с цепочкой, обвислый портфель и галстук-бабочка, повязанный на клетчатой байковой рубашке.
— Доцент Веселовский, — представился он, шаркнув сандалеткой. — Не могли бы вы, в силу человеческого взаимопонимания, одолжить мне не хватающий на хлеб рубль. Скажите адрес, и я сегодня же верну. Только бедственное положение трагически вынуждает меня снизойти…
Отец дал два рубля, и доцент с такой благодарностью принял их, что даже Леша понял: адрес доценту уже ни к чему… Тем более, отойдя два шага, они услышали его голос:
— Коллега, есть стакан и руль… — И увидели рядом с водевильной фигурой Веселовского стыд и позор родного микрорайона — алкоголика Яшу со странной кличкой Гипофиз, чьи похождения регулярно освещались стенной печатью, вывешенной около штаба дружины.
Мать не могла забыть эти два рубля два года.
Сложным было отношение Прошина к матери. Конечно же как сын, он дорожил ею, а значит — любил, но все-таки они были чужими. Характер ее — жестокий, властный — исключал участие, ласку; возражений она не терпела и била сына за любую провинность. И он боялся ее, и страх тот поселился в нем надолго, со временем превращаясь в ленивую, дремлющую неприязнь. Встречался он с матерью редко, а уж если и навещал ее, то, как правило, по обязательству: поздравить с днем рождения или еще с каким календарным праздником и — побыстрее уйти. А забыл он ей все, как старался забывать всем, причинившим ему зло, хотя те, кому зло приносил он, ему не прощали. Забыл побои и унижения, забыл даже ее ложь отцу, любившему ее и презираемому ею. А подчас становилось ее жаль… все плохое в ней было от того счастья, что не нашло ее, что она искала и тоже не нашла…
Двигатель «Волги» пел; карабкались на пригорок ажурные ракеты высоковольтных башен, и провода их, как связки альпинистов, с утомляющей однообразностью провисали и вновь лениво поднимались навстречу очередному столбу. А вот и покореженные прутья ворот поселка, вот застывшая от морозца грязь на аллее между дачами, вот и все…
Машину он оставил у забора и сквозь штакетник зачарованно посмотрел на старый, вросший в землю дом… Дача была оставлена до лета. Тяжелая, ржавая диагональ стальной полосы с узлом новенького замка перечеркнула покоробившуюся фанерную дверь. Когда-то от любил сидеть на этом теплом от солнца крылечке, рассматривая бревенчатую стену в блекло-голубых чешуйках краски и паучков, бегающих в расселинах досок.
А как-то он поймал такого паучка и бездумно начал отрывать ему длинные, ломкие волоски ножек…
— Что ты делаешь?!
Он увидел ошеломленное лицо отца, растерянно отщелкнул паучка в сторону и, смутно чувствуя за собой вину, начал говорить: подумаешь, паук какой-то…
Собственно, и сейчас, взрослый, он понимал, что поступил, в сущности, нехорошо, но действительно… подумаешь…
Через много лет отец скажет ему грустно:
— Странный ты был человек. Дан есть. Природу любил, музыку, стихи сочинял… А паукам отрывал ноги.
Отец сказал это на Кубе, в «Тропикане» — огромном, открытом ресторане-парке. Встретились они там случайно: Прошин поехал тогда в свою первую командировку за рубеж, а отец работал на Кубе уже год…
В жирной тропической зелени, закрывавшей небо, горели разноцветные светильники, звонкий тенор пел под гитару на небольшой эстраде; отец сидел за столиком вместе с каким-то добродушным полным кубинцем и сказал ему, увидев Алексея:
— А это… мой сын.
Потом они долго сидели втроем, Прошин шутил, кубинец смеялся, все было мило; но с таким же, сегодняшним ужасом — отдаленным, жившим как бы вне его — он сознавал, что детство-то ушло, и человек с усталыми глазами, сидящий напротив, — уже не бог, а такой же, как он сам. Только менее сильный, менее, возможно, умный и более старый… И все. А потом кубинец ушел, смеяться над остротами Алексея стало некому, они молчали, и вдруг отец сказал:
— Странный ты был человек. Дай есть. Природу любил, музыку, стихи сочинял… А паукам отрывал ноги.
Прошин, опустив глаза, ничего не ответил.
Это последняя их встреча. А может, последний день детства…
Дача, дача… Клен со свернувшимися в трубочки от мороза листьями, под ним задернутый инеем столик — отец смастерил его вместе с ним, Алексеем… Все прошло, все.
Аллея пронеслась под колесами, незаметно превратясь в тропинку через березовую рощу. «Волга» клюнула носом и остановилась. Он вылез из машины, опустился на сырой, треснутый пень. Темный, прихваченный ледком пруд лежал перед ним. Поникшая осока, твердая глина берега и красный, в бурых оспинах лист осины, скользящий по стылой плоскости воды…
Здесь ушло от него детство… Да, здесь.
…После дачной вечеринки, все расходились спать, и какая-то приятельница родителей, держа в руке папиросу и блестя золотой коронкой, тихо выговаривала отцу в коридоре:
— …знаю я эти «дома отдыха» от мужей, и ее знаю; не знаю только, почему ты валандаешься с последствием ее неудачного романа, делая вид, будто все хорошо.
— Прекрати… — шептал отец. — Не надо… Леша услышит.
А он слышал это за кричащей подлым скрипом дверью, слышал! И ухающий бой впервые занывшего сердца звоном отдавался в голове, и мысли были такими, как этот бой, — оглушительными, упруго жахающими; мысли о том, что сейчас, сегодня, произошло непоправимое!
Он отошел от двери, громко протопал до нее вновь, вышел, улыбнувшись разом притихшим взрослым, и с этой застывшей улыбкой зашагал по аллее все быстрее, быстрее и, уже добежав до поляны, уткнулся в траву лицом и расплакался…
Он так никого и не потревожил вопросами и обвинениями, а когда после развода мать, запинаясь, принялась рассказывать ему о подлинном отце, ему было тягостно от ее жалкого, сдавленного голоса и хотелось помочь ей выдавить эти уже совсем не страшные слова…
Затем появился Бегунов. Отец. Да какой там отец… Отец был один, один и остался. И ни за что на свете Прошин не мог сказать этому чужому человеку «отец», «папа»… Ни за что! Но отношения их складывались вполне миролюбиво. Не реже одного раза в неделю Бегунов встречался с ним, вел унылые разговоры о перспективности научного творчества, давал советы и деньги… Алексей брал и то и другое… И вдруг как бы проснулся. Они сидели за столом — мать, Бегунов, — пили чай и вели чинную беседу о выборе вуза. Старшее поколение напирало на поступление в вуз технический, где новоявленный папа читал лекции, Прошин кивал, глядя в пространство, потом взял со стола хрустальную сахарницу, повертел ее в руках, разглядывая, и грохнул об пол. Встал, опрокинул стул и ушел из дома. В тот же вечер он приехал к отцу. У того была какая-то женщина, и Алексей, не разобрав, что к чему, оскорбил и его…