— Простите, — подал голос Прошин. — Я не хочу вмешиваться в планы руководства, но, учитывая загруженность наших лабораторий, предлагаю отдать эту работу мне.
— Вы берете на себя большую ответственность, — предупредил Бегунов. — У вас и без того серьезная тема.
— Знаю.
Прошин отправился к себе, провожаемый одобрительными взорами коллег.
— На морской песочек потянуло, — прозвучала за спиной реплика Михайлова и, вслед за ней, — чей-то смешок.
Но он не обернулся. Ему было легко. Балласт бездеятельности оборвался, брякнувшись за спиной, появилась цель, далекая, сложная, но только такие он и признавал, презирая стрелявших в упор. Те, кто лупит в упор, не стрелки, те много не настреляют…
Он еще раз взвесил каждый пунктик плана: кандидатская — деталь готовая, почистить ее, снять шелуху… Затем — датчик. Эту деталь вытачивает лаборатория. И морской прибор. Окрестим его… «Лангуст». И надо для него дать мастеру свой резец, неудобный, явно не тот, но в правильности подбора резца мастера придется убедить.
Он осторожно покусывал губы, и глаза его смеялись. Он действительно был счастлив, хотя сам не понимал отчего. Но вспомнилась Ирина, семь цифр-закорючек, перенесенных с клочка бумаги в записную книжку, и он — анатом своих чувств — также связал их строгой схемой и подвел итог, вышедший отменным: приятный кавардак любви царил в душе; начиналась Игра! — и ее захватывающая прелесть, отзывавшаяся щекотным холодком в груди, преисполняла его смыслом. А может, лишь иллюзией смысла. Но какая в конце концов разница?
В кабинете он застал Глинского. Тот нервно загасил сигарету и ломким визгливым голосом закричал:
— Ты когда-нибудь уволишь эту пьянь или нет?!
Лицо Сергея пылало, волосы были растрепаны, глаза сверкали бешенством. Вернее, сверкал один глаз; второй заплыл, свирепо тлея в здоровенном багровом синяке.
— О, — Прошин поправил очки. — Какая странная производственная травма…
Глинского затрясло.
— Если бы не Чукавин….
— Постой, паровоз, — сказал Прошин. — По порядку, пожалуйста.
— По порядку… — Глинский сопел, едва не плача. — Стою с Наташей. Говорим. Вдруг — Авдеев. Так и так, разрешите на минутку… Меня, значит. Сам — в дупель. Торчит как лом. Ну, вышли. И тут, представь, подзаборное заявленьице: «Если не оставишь ее…» Я его конечно, послал. Ну и… — Он приложил к глазу пятак.
«Как незаметно наступила зима, — думал Прошин, всматриваясь в искрящийся снежком дворик НИИ, исполосанный темными лентами следов автомобильный шин. — Наступила, похоронила под снегом грязь, мокрые листья, чьи-то обиды…»
— Я в суд на него, сволочь, подам! — заявил Глинский, давясь злобой.
Прошин очнулся.
— В суд не надо, — отсоветовал он. — Возня. Я уволю его, и все. Но вовсе не из сострадания к твоему фингалу. Мне просто не нужны разносы от начальства по милости двух петухов, устраивающих дуэль из-за какой-то курицы.
Сергей сжал кулаки, но Прошин, приняв рассеянный вид, отвернулся.
Когда Глинский удалился, Прошин вызвал Авдеева.
Коля Авдеев был гордостью и горем лаборатории. Талант и пьяница. Любая ужасающая в своей мудрености задача решалась им быстро и просто, хотя никаких печатных трудов, степеней и прочих заслуг за Колей не числились.
Через несколько минут голова инженера робко просунулась в дверь. Авдеев молчал. Прошин тоже.
— Ну ладно, — наконец сдался Алексей. — У тебя есть что-нибудь еще там, за дверью?
— Есть, — застенчиво призналась голова.
— Тогда заходи сюда весь!
Авдеев, поразмыслив, повиновался.
— Садись, убогий, — сказал Прошин дружелюбно. Он открыл сейф и, не сводя с собеседника насмешливых глаз, вытащил ворох бумаг. — О! Полное собрание твоих объяснительных. За опоздания на работу, уходы с нее… за появление в состоянии определенном… Сейчас ты напишешь еще одно произведение. Повесть о том, как поссорились Николай Иванович и Сергей Анатольевич. Пиши, Гоголь. Или… Мопассан, а?
— А что так? — Прошин откинулся в кресле, прищурил глаза. — Грамоте разучился? Нет? Тогда пиши, лапочка, пиши. И слезно моли о пощаде. Раскаяние — путь к спасению. А если серьезно, Коля, то ты распустился. Каждый день под мухой, как это, а? Вчера ты пил, сегодня человека изувечил, завтра прирежешь кого-нибудь. Давай-ка, в самом деле… пиши. По-хорошему, по бумаге… По собственному, пиши, желанию…
— Леша, прости. Я больше….
— Не надо детсадовских извинений! Пиши! Все!
— Увольняешь, — с пьяным сарказмом сказал Авдеев. — А кто диссертацию тебе сделал — это, значит, шабаш, да? Забыто?
— Ну и сделал, — Прошин протирал краем портьеры свои ультрамодные очки. — Только зачем попрекать? Тогда ты нуждался в быстрых деньгах и получил их. Ну что смотришь на меня, как упырь? Давай лучше объясни функцию тупого угла в любовном треугольнике. А мы, для общего развития, послушаем…
— Заткнись, — процедил Авдеев, раздув ноздри.
— Ах, страшно-то как! — всплеснул руками Прошин. — Еще разок, только на октаву ниже и продаю тебя на роль Бармалея в Театр юного зрителя. Ты похож, кстати. Ходишь, как пьяный леший: небрит, костюм в пятнах, ботинки клоуна… — Он с отвращением посмотрел на инженера.
Испитый, с сеткой малиновых сосудиков на опухших веках, тот, ссутулившись, сидел на стуле, приглаживая узловатой рукой спутанные тусклые волосы.
И вдруг в Прошине будто что-то мягко шевельнулось, и прорезался тоненько голосок Второго: «Бери этого типа за глотку и вытряхивай из него докторскую. Сам не справишься».
— Да ты пойми, — Авдеев перегнулся через стол, сблизившись лицом с Прошиным. — Пойми, — страдальчески обнажая в оскале бледные десны, цедил он, и слюна пузырилась в уголках рта. — Она же Сереге вроде забавы! А мне… Нельзя мне от нее, Леха!
— Да сядь ты! — Прошин поморщился от сладковатого перегара, пахнувшего в лицо. — Сядь…
— Не могу уйти, нельзя… никак… — зажмурив глаза и мотая головой, выговаривал тот.
— Тихо ты! — Прошин на цыпочках подошел к двери, открыл ее, затем закрыл вновь. — Вот что, — сказал, зевая. — Иди-ка ты, Коля, домой. Проспись. Потом сполосни морду свою наглую, подстриги патлы эти декадентские — и марш в магазин. Выделяю тебе две сотни. Как лорда тебя на них не оденут, но за человека с пропиской сойдешь. А то будто макака. Но все туда же, по бабам! Женщина же, кстати, ценит в мужчине прежде всего чистоплотность. Это афоризм. И его необходимо запомнить.
— Ты чего, серьезно? — опешил Авдеев.
— Серьезно. — Прошин, слегка откинув голову, приближался к нему. — Я вообще серьезный человек. И с этой минуты столь же серьезно займусь тобой. Видеть тошно, как катишься ты в тартарары. Неужели самому не ясно? Пройдет год, доискришь ты остатками пропитого таланта и уедут тебя в какой-нибудь профилакторий для таких же, как ты, алконавтов, оградят от вечнозеленого змия охраной и начнут лечить гипнозом и общественно полезным трудом. Весело? А Наташу мне жаль… — продолжил он грустно. — Поразвлекается с ней Серега, и — пишите письма. Дура. Хотя, понятно: молодость… А ты, Коля, прости ей. И — спокойненько, неторопливо отбей ее. Не такое это и сложное дело. Если, конечно, взяться… Но ты измениться должен, Коля, и сильно. Главное — не пей. Моя к тебе большая просьба, мой приказ.
— Завяжем, — глухо сказал Авдеев. — Это — несомненно.
— Ступай, — равнодушно откликнулся Прошин. — И деньги возьми. — Он вытащил из стола пачку. — Да, а Наталья-то, как она к тебе? Ну, ясно. А перед Глинским извинись. Не спорь! Мало ли что… Пойдет еще плакаться в инстанции… Затем. Деньги эти… можешь не возвращать. Дарю. Я сегодня щедрый. Но только еще раз пикни насчет кандидатской!
— Забыто, — мотнул головой Авдеев.
— Провал памяти за двести рублей?
— 3-зачем рубли? Человеком надо быть. Человеком!..
— Ну иди, ладно. Утомил, собака.
Лукьянов вернулся от Прошина озабоченно мурлыкающим какой-то жизнерадостный мотивчик, нахлобучил очки на кончик носа, что сделало его похожим на старую хитрую ворону из детского мультфильма, и, громогласно объявив, чтобы ему не мешали, зарылся в бумаги.
С дотошностью корректора Лукьянов рылся в чертежах анализатора, постреливая глазом в сторону Глинского, расхаживающего мимо зеркала и изучающего безобразный, припудренный синяк.
«Авдеева не уволил, — размышлял Лукьянов. — Значит, нужен ему Авдеев. Да и понятно. Кто анализатор до конца доведет? Я — стар. Паша — поводырь никудышный, не чует главной тропы, излишне восторжен, появится новый горизонт — он к нему… Глинский? Пустышка. Хотя нет, последнее время подбрасывает идейки, зря я так про него. Просто надо оттянуть мальчишку от Прошина, пока не поздно… Воронина? Уважаю. Толковый исполнитель. Но не творец…
А что я ищу? Ах, вот… Антенны с узкой диаграммой направленности. Откуда у Леши к ним такой жгучий интерес? Стоп. Это ж его кандидатская! То бишь Авдеева. Бедный, глупый Коля… Такая элегантная диссертация… Так что же, ты, Леша, хочешь? Использовать эту работу в конструировании датчика? Чтоб добро не пропадало? Верно. А зачем маялся, щупал меня? И как понять фразу: „Главный вопрос — система опрашивания каждой антенны“? Долго он готовил ее… А фраза умная, дельная»…
— Паша! — крикнул Лукьянов Чукавину, сам между тем поглядывая на Авдеева, сидевшего неподалеку. — Наш патрон предлагает использовать свою замечательную диссертацию применительно к датчику. Я — «за».
Коля и ухом не повел. Он покачивался на стуле, глядя в экран осциллографа, на зеленую пружинку синусоиды и задумчиво грыз большую деревянную линейку.
— Видите ли, Федор Константинович, — Чукавин оглянулся на Авдеева. — Не понадобится нам его диссертация. Создавать датчик как систему узконаправленных антенн дорого, муторно… Это сложный путь. Авдеев предложил другой вариант. Небольшой датчик, похожий на согнутую под прямым углом планку, проходит над телом больного…
— Так… — Лукьянов растерянным жестом снял очки. — А… когда предложил, если не секрет?
— Уж минул час, — сказал Авдеев вскользь.