Новый Голем, или Война стариков и детей — страница 4 из 34

I wonna be loved by you, сиськи под газом, как дыни-корольки, неподвижны на белом шевелящемся теле... и вдруг - сиськи под газом, как дыни-корольки, неподвижны на белом шевелящемся теле, Happy birthday to you, happy birthday to you, happy birthday, Mr. President, happy birthday to you... и - по горло в свитере, курносая, старая - бедная старая еврейская девушка Мерилин: курит, глядит никуда, что-то бормочет - экран несколько раз подпрыгнул на месте, я разобрал пару закадровых слов: разоблачили, оказывается, пожалуйте бриться: не самоубийство, разумеется, никакое, а евнухи из тогдашнего цезаря личной охраны в ангельский гинекей ворвались и, бедную, отравленным клистиром ее умертвили. Цезаря или брата цезаря? Не разобрал, ускакало.

Но как бы покойный Борис Борисович объяснил мне другое? Почему разноухий актер, человечеству неизвестный, в шестидесятилетней давности шестиразрядной фильме вот, балансирует между столиками хрустальным подносом на поднятом над головой троеперстии, а два перескока спустя он же, но в шляпе высовывается из-за сарая, чтобы подставить морщинистый лобик под “смит и вессон” набриолиненной курочной знаменитости? И больше его никогда не будет, а если и будет, так снова дважды зараз. Почему, если сырая блондинка смотрится в зеркало, то через три прыжка обнаружится научно-популярный фильмец о производстве венецианских зеркал (или тель-авивских блондинок, или по культурному каналу Тарковский), а еще через пару - симпатичный вампир, сосредоточенно чистящий перед сном длинные зубы? Это может быть и рекламой пасты. Почему искусно замурзанный вестерновый вахлак, His name is Nobody, продолжается на “Евроспорте” заставкой всемирного конкурса парикмахеров: IS (International Styling), а заканчивается телевизионным уроком английского (...а сейчас, дети, мы начнем изучать время, называемое Past Perfect)? НАЙДИ И ПРИШЛИ В РЕДАКЦИЮ СПРЯТАННУЮ ФРАЗУ! А бывает еще и другое, бывает, что одно какое-нибудь мелкое слово застрянет и бьется, и бьется, отскакивая во всех падежах и родах (ну, какие там у них падежи...). Да кто бы нарочно стал программировать бесчисленные эти повторы, подбросы, подхваты, эти поперечные сюжеты дурацкие? Не иначе, постепенно пришел я к суждению, в медиальных решетках засели какие-то малолетние бесы - они-то эти узоры и складывают, для собственного удовольствия, играя друг с другом - или друг против друга - в какой-то своей - сквозной, что ли, реальности, проходящей в отдельную (любительскую и полукопченую) реальность отдельного зрителя сквозь каналы телевизионных каналов. И чем этих каналов больше, тем ближе эта реальность, тем плотнее она сшивается с нашей... - так я подумал и даже затеял об этом писать тяжеловесно-остроумный эссей не без мысли, нерусской и задней, продать его в “Русскую мысль”, выходящую в городе Париже газету, где Бунина принципиально называют Иваном Андреичем, а некрологи помещают в разделе “Пути русской культуры”. Но выяснилось, что незадолго до этого Американская Империя отключила антисталинский ‹рган от крантика с даровыми денариями, и пришлось ему,солнцем палиму, брести на туфлелобзание к римскому папежу. Вслед за чем на рю дю Фобур Сен-Оноре подъехали четыре мрачно-любезных аббата из ватиканского финотдела - месяца четыре проверяли балансы, начиная с 1948 г. Аты-баты, шли аббаты... Тем аббатам, однако же, нашептали добрые люди, что это я-де, устно и письменно, предлагал переименовать “Русскую мысль” в “Римскую блядь”, пользуясь выражением протопопа Аввакума, и забубенное это бонмо сообщено было лично Великому Пшеку. Тот поставил вопрос кардинально, я бы сказал, на попа, и собственноручно составил энциклику “Iulio Goldsteino prohibemus”. Так что писать я о демонах медиальных ничего не писал - только ходил от телевизора к окну и обратно, до середины апреля ходил, до отъезда в обратно переименованный С.-Петербург по архивному делу. Потом, вернувшись и не скинувши даже маминой плешивой цигейки до середины бедра, поднял блокнот с бобрика и перелистнул чубастые странички еще раз: цифры, цифры от 1 до 33 - столько в телевизоре юденшлюхтском каналов. Столько и букв в русской азбуке, спаси ее, Господи, в эти смятенные дни - дни переделов и переименований. И как русская пианистка, прямо в цигейке уселся к столу - подставлять. Оказалось, из б. Ленинграда письмо - мне, от Елены Андреевны Шварц. Как же я сразу не догадался, когда “Штассфурт” начал скакать по каналам?! Голова - не Дом Советов, говорила покойная нянька моя, баба Катя, и смеялась, развеваясь седая.

Дорогой Юлий! О Стрельне: перенасыщенное смертью, тлением, гниением и слухами о кладах и подземных ходах место, при этом тускло освещенное заливом, его сиянием. В войну там прямо на берегу погибло огромное количество ополченцев, которых десант выбросили прямо в залив, а немцы с берега из пулеметов всех почти положили. Двое-трое ушли по воде в город. Братская могила как раз на нашей улице была, за нашим домом, мама там свечи ставила. А еще ближе к Заливу часовенка св. Николая, первая в России из железобетона. Мы снимали дачу на улице Портовой - ударение польское, на предпоследнем слоге. Мы там с Вами проезжали. Она главная в приморской части. На одном ее конце деревянный дворец Петра, на другом яхт-клуб. На берегу речки Стрелки, параллельной этой улице, мы снимали верандочку и крошечную комнату с почти провалившимся полом и маленькую мансарду, где мама жила, где тоже все было в состоянии крайней ветхости. Кухни не было, там жили десять кошек, подобранных хозяйками, и ужасный запах. Этот дом - самый ближний к Заливу, единственный сохранившийся после войны, когда-то большой и крепкий, там был немецкий штаб. Все остальные дома сгорели. Хозяйки - две старушки, из которых старшей девяносто лет. Ее муж был смотритель парка, он умер от горя, чуть ли не с собой покончил, когда при Хрущеве вырубили все деревья в парке. Для красоты. Во многих дворах между Стрелкой и Портовой растут еще посаженные при Петре дубы или их дети. У меня был такой любимый дуб, я все время под ним читала. Когда мы уехали ( и больше не вернулись), можете не верить, но друзья, которые забирали мои вещи оттуда, сказали, что листва вся стала черная и высохла. В том же дворе однажды рухнул древний вяз и чуть меня не убил, это было как предвестие бед, и мы с мамой это почувствовали тогда же. Грохот был громовый, вся Портовая сбежалась, все ахали.

Хозяйка рассказывала, что однажды мертвая голова всплыла против их дома из-под льдины. Приходили следователи. Но так и не узнали - чья она. В соседнем доме старик повесился. Все вот так там. А напротив жили тоже довольно зловещие цыгане. У цыган сумасшедшая старуха приставала к прохожим с вопросом “сколько времени”? Они ей отвечали. А она снова спрашивала. Сын у них на рассвете бегал по улице и выл, приплясывая. Двухлетний внук сидел в канаве и курил “Беломор”, которым его угощала его бабушка.

Вы, наверно, знаете, что Блок в последнее лето жизни ездил в Стрельну купаться. На реке Стрелке недалеко от Петровского дворца, но не видный от него, есть маленький, но завораживающий водопад, с него и начинается Стрелка. Когда мы там снимали дачу, ходили по поселку слухи о том, что в Константиновском дворце в подвалах, под террасой, отделанной ракушками, сатанисты убивают собак. А может, и еще кого. Находили изуродованные трупы собак в парке. В частности, цыганской собаки. Но они и сами однажды зарубили собаку топором. И вот сейчас у нас по нашей программе показывали дворец и говорили, что в подвалах собирались сатанисты, но их изгнали.

Да, дерево, которое меня чуть не задавило, было не вяз, а каштан.

Ну, может быть, пока хватит стрельнинских ужасов? Я не знаю, чего во мне больше - ужаса или любви к этому поселку. Все эти полулеса-полупарки, ряска, заброшенные яблоневые сады... Подземный ход из Орловского парка в Константиновский... А у залива среди осоки была такая песочная проплешина в конце дубовой аллеи, там всегда даже при солнечном свете в воздухе носились белые огоньки. Их и другие видели.

С любовью,

Лена.

В полукруглоголовой, наружу распахнутой створке косо вспыхнуло - включился! Что вдруг?! А это кто, черно-белый, квадратный, постриженный под горшок истукан? - раскорячив ноги и руки, карабкается по изрезанной ступенями улице в гору? Почему изображение не перескакивает, почему продолжается фильм, почему черно-белые наискось смутно бегут по юденшлюхтскому небу евреи, машут руками, полурастворенные в стекольном мельканье, в вертолетном ветре, в просвещенно-жилистой мгле... титры, “Ende”. А почему телевизор какой-то выгнутый гигантским парусом “Loewe”? - вчера еще, кажется, был “Stassfurt”, неужто же, пока я ночью ходил, мне его заменили?

5. ДЕДУШКА И СМЕРТЬ

Хорошо смотреть на всё сверху, из башни: почти все мимоидущие женщины, эти кентавры двуногие, кажутся сверху красавицами - пока не остановятся постоять. А мужчины, которые в шляпах - если на площади ветер - а здесь всегда на площади ветер - идут, будто безостановочно с кем-то здороваются. И разнообразие форм человеческих лысин видишь по-настоящему только отсюда - встречаются, как на бабочкиных крыльях, почти все буквы алфавита, преимущественно О, Н или Л, но и У я уже видел, и Щ! Кроме того, в итоге узнается окончание почти всех начал: что, например, сталось с белым зонтиком, выброшенным из серебристого “ауди” с мюнхенскими номерами и овальной наклейкой “PL” - через двое суток его поднял, когда на рассвете прогуливал свою растопыренную собачку, д-р Хайнц-Йорген Вондрачек, бессменно-бессонный бургомистр Юденшлюхта, да и унес, небрежно помахивая. Тремя часами позже, у бедра белый зонтик, промаршировала в архив на несгибаемых колоннах-ногах прекрасная Ирмгард (Die erste Kolonne marschiert... Die zweite Kolonne marschiert...), бургомистрова внучка, выпускница ярославского библиотечного техникума с прической, напоминающей горку холодных перепутанных макарон. Мы с нею подруги закадычнее некуда (хотя у нее кадыка нету, а мой опушён голубым косыночным газом) и перекидываемся (она устно, я письменно) с одной стремянки на другую через стеллажный проход о разных женских пустяшностях и городских чудесах. А иногда она мне переводит какую-нибудь ненужную выписку: