– не состоялось. А можно обострить эту и без того острую ситуацию, чтобы эта «несостоявшесть» врезалась в глаза, ум, память зрителя навсегда. Все дело в количестве тротила. Они в этом случае должны кинуться друг к другу и, захлебываясь от поцелуев, лепетать что-то друг другу, так как соскучились после последнего своего разговора, готовы к развитию отношений, но понимают, что это все-таки последний раз. И еле-еле отрывается она от него: «Ну, ну… ну, давайте пожмем друг другу руки…» – это после всего, что было. Как выныривание из глубин. Обострение рисунка. Обострение формы. Форма должна кричать.
Так же можно сделать и спектакль Кости – акт самосожжения на Красной площади: у тебя полторы минуты, пока не схватили.
Последний визит Нины из IV акта, признание Вершинина («Трам-там-там») и так далее.
Суть в том, что так надо делать все. А прочее делать вообще не надо. Получится ожерелье из образов, переходящих друг в друга по своей новой, внутренней драматургии.
Нужно больше смелости в обращении со штукатуркой. Это через сто лет построили Бобур с канализацией наружу, а тогда – прятали, штукатурили…
Лежу в комнате, передо мной плакат выставки Пьеро делла Франчески «Благовещение». Удивительно нежный голубой ангел с лицом миловидного четырнадцатилетнего юноши, с голубыми крыльями, сложив руки на груди, благовещает Деве Марии. Ее на плакате нет – фрагмент. Зато видна удивительно легкая колоннада, аркада, эспланада, в которой это происходит.
Легкость и нежность такая, что, кажется, привяжи ниточку к этой картине, к этой ситуации – и полетишь вместе с ней к облакам.
Вопрос: это было так? Нет: была комната в доме плотника, который жил в Вифлееме в десяти километрах от Иерусалима, это далекая восточная провинция Римской империи. Дом плотника, думаю, был с земляным полом и очень бедным. Никаких колоннад.
Почему-то Бог выбрал эту девушку для того, чтобы она родила ему сына. Ничем не примечательная семья плотника в глубокой провинции. Выбрал принципиально незнатную даму. Не выбрал девушку из знатного рода, которых было пруд пруди. Девушка на земляном полу, соответственно одетая, руки, только что убиравшие в коровнике.
Муж – плотник, значительно старше, значит, отдали ее за него не от хорошей жизни, а чтобы вытащить из нищеты.
Девушка сидит, моет руки, шьет, я не знаю. Вдруг ангел. Как? Как Бог посылает ангела? Шум, молнии? Или тихо?
Сидит или стоит? Она подняла глаза, а он тут. Стоит. Как одет? В небесный хитон? Одеты ли ангелы вообще? Зачем? Ведь Адам и Ева начали одеваться после грехопадения, а ангелы не «грехопадали», может быть, он и не одет? Или Бог прикрыл его наготу, чтобы он не очень отличался от местных жителей? Зачем? Крылья же не скроешь, и у него же задача, наоборот, чтобы его божественная воля была мощная, чтобы ей поверили. Тогда гонец должен быть особенный. Или такой, как у них там, голый. Чтобы контраст был ярче – голый.
Контраст обыденной жизни и чего-то неожиданного. Еще и в связи с известием о ниоткуда взявшейся беременности…
Вот сидит девушка в грязном дворе бедного дома, какие-то домашние животные, руки грязные. Поднимает глаза – сидит голый мужчина, с крыльями. Теперь интересно: ангел удивился, что его послали к «такой»? Перепроверил адрес? Переспросил имя? Или просто смотрит? Смотрит и думает: ну, начальник совсем с ума сошел… Ну, посмотрел, ну, сказал. Ее реакция? Поверила? Сразу? Не усомнилась, что перед ней ангел? Не побежала звать мужа? Не рванулась? (Как Маргарита с Азазелло.) Может быть, сделала что-то глупое? Подняла юбку и посмотрела на свой живот? Стала себя осматривать? Какова степень ее опытности? Десятки вариантов поведения, но ни один из них – не статичное и смиренное приятие новости: это неестественно. Этому не веришь.
А что ангел? Интересуется тем, как его известие принято? Наблюдает? Отвечает на вопросы? Он молодой? Почему? Так принято… А может быть, в возрасте? Она для него как дочка? Какие чувства у него? У молодого – одни, у сорокалетнего – другие. Но чувства же есть?! Иначе все картонно. Знает ли он цель, с которой этот Сын придет в мир? Сказал он ей об этом? Или ему безразлично? Если безразлично, то почему? Циник? Служака? Вручает известие, как повестку в армию? Ему все равно, что она чувствует, ему важно вручить? Тогда ему все равно, что он голый. Ходит, не стесняясь…
Как только начинаешь задавать вопросы, а ответы (те или иные) возводишь в степень художественного образа, ты делаешь современное искусство. Ты проявляешься в ответах и в умении, в способности эти ответы подать в художественной форме.
Внутри пыльно. Все находится как бы в покое, но тревожно. В немецком языке не нашлось слова «тревожно»! На гастролях не могли перевести! Счастливцы. Тревожно – это какое-то затишье перед чем-то неведомым (грозой, боем, испытанием). Это не «страх», хотя и это тоже. С одной стороны, это более легкое что-то, а с другой – более опасное: неизвестно, с какой стороны ожидать нападения.
Вот и сейчас, оставим главные стороны, откуда можно ожидать нападения, – здоровье и политика. Возьмем работу. Просто работу.
Как найти способ передачи своей тревоги? Тревожно, что что-то я упускаю. Где-то что-то явилось, а я уперся в свое и не заметил. Актер где-то есть с глубиной и гротеском, а я не заметил! Или явление какое-нибудь, способ. Способ передачи тревоги. И есть ли он? Может быть, его надо просто чувствовать? Как человеку. То есть по-человечески? Что, собственно, я хочу передать? Вот, собственно, тревогу эту и хочу передать. Неустойчивость при богатстве, чайный сервиз, пастила, а в дом уже кто-то входит… 21 июня… Состояние звенящего воздуха и какого-то марева… Это и в актерской игре должно быть: не слишком большая уверенность пребывания на сцене, не актерство, а как бы скольжение, впроброс, а потом вдруг – посмотреть в глаза…
Верю ли я в человеческие качества моих артистов, которые позволят им быть моими соратниками на поле этих зыбких желаний? Нет. Поэтому они должны сымитировать эту тревогу, сыграть. И я должен им помочь. Помочь выразить эту мою тревожность. Поэтому даже материальное, то есть та среда, где актеры ходят и дышат, должна быть тоже такой – зыбкой, ждущей и тревожной. Недоделанной. Свежей. Зовущей к продолжению. К завершению. Но не законченной. Что-то начали и ушли… Сейчас, наверное, придут и продолжат! Но их долго нет…
Я испытал шок от студенческой работы. Вернее, это была не «работа», а что-то необычное. Это был, собственно, уход. Уход из института, обернутый в этюд. Эта Варя все три года была на грани отчисления, болела, то ли жульничала, то ли правда, но во всем ее поведении была какая-то неправда. Работала мало и приходила редко. Училась на режиссерском отделении, но была отпущена ко мне, и, собственно, я отвечал за ее занятия. А их и не было. Причем она была очень талантливая. За три года принесла три поразившие меня работы: дом в Питере, Библию как надгробный памятник сыну с надписью «00–33» и этот уход.
Мы делали «Чайку» на курсе, она все не приносила и не приносила, и вот последний день перед экзаменом. Она – последняя.
Спиной к нам начинает собирать свои вещи со стола, произнося только одну фразу: «Если я Треплев, как я могу сделать „Чайку“, когда я не могу ее сделать даже про то, что я не могу ее сделать».
Потом включила музыку. Все это время, две трети его, я скучал, смотрел в пол. Но когда я увидел, что она рвет свои работы, и понял, что она действительно уходит и это конец, я стал думать: если она полезет на стол и возьмется за окно, я кинусь к ней с криком «Гриша! Помогай!». Но она не полезла. Она педантично поломала свою живопись, которая не влезала в мешок, порвала рисунки и сложила все в мусорные мешки. Продолжалось это минут пятнадцать. И ушла, потащив мешки с собой. Когда хлопнула дверь, мы сидели еще минут десять молча. Не было слов. Гриша пошел вслед, но ее не нашел, только два мешка у помойки. Третий она не дотащила, бросила на лестнице. Я сказал только: «Я хотел бы учить вас жить, а не умирать, а то, что мы видели, – это что-то иное. Хотя очень и очень сильное, по сравнению с чем наши работы – пыль».
«Непроговоренность задач – зачем? – есть основная причина заболоченности нашего искусства».
Это из папиных записей.
Интересно. Надо «проговорить».
Естественность поведения актера на сцене – да; правда существования – да; психологическая, человеческая наполненность артиста на сцене – да, да, да. Условность, театральность – тоже да. Музыкальность – тоже да. Пластичность – да, сложность, ассоциативность – да.
Но все это делали и другие. В той или иной степени, некоторые с большим успехом. Что же мне не дает покоя и почему театр сейчас для меня не то, чем была живопись, когда я тянулся к кумирам, шел по лунной дороге к своим обожествляемым учителям? Почему мне кажется, что в театре я делаю, могу делать, что-то свое, чего никто никогда не делал? И не оглядываться? Что это? Как называется?
Как называются эти разные сочетания и без того мало используемой визуальности с точным и резким, свободным и нежным, человечным и наивным «Станиславским»?
Как называются эти разные сочетания, которые дают формулы, конструкции, которые могут душу у человека вынуть, протереть и вставить на место? Именно придуманные конструкции, как декорации Поповой к «Великодушному рогоносцу», только вместо палочек – разные конструкции по выниманию души. Притом что это нельзя впрямую про себя говорить, звучит пафосно и самонадеянно, но реально меня интересует именно это.
Конструкция, модель нового летательного аппарата, сидя в котором испытываешь такие сильные неожиданные перегрузки, что теряешь сознание, как летчики в сверхзвуковых самолетах. Изобретение этих конструкций и осуществление их всеми возможными и доступными средствами.