Новый посол — страница 6 из 64

Пока извлекали старую лису из комода, Евдокия Сергеевна устала — лежала недвижимо, скосив глаза на грудь; кажется, ткань ее исподней рубахи вздымалась — Евдокия Сергеевна это видела.

— Рукой не могу повести, чтобы не отозвалось в сердце, — сказала она, — надену носок и жду, пока сердце успокоится... Все думаю: сумею надеть второй или вот так умру в одном носке...

Она умерла по-иному: хотела дотянуться к стакану с водой и, не дотянувшись, уронила руку. Ее так и нашли: рука свисала с кровати.

Нелегкую задачу задала им мать. Они точно примерялись, как подойти ко дню, что виделся впереди. Гоша, может быть, и решился бы назвать этот день, да ненароком боялся оскорбить память матери. Все было в их власти, не во власти их было приблизить или отдалить этот день.

Вот они и вернулись к прежней своей жизни, к ее раздумчивым циклам, повторив их в подробностях. Все так же встречались в вагоне рабочего поезда за пять минут до отхода и ехали вместе до полустанка, а потом он провожал ее до Белого Колодца. Она пробовала ему читать книгу вслух, но он плохо слушал. Она понимала, что, была бы его воля, он сломал бы эти циклы и перевез бы ее на кирпичный, но воли его тут не было.

А место у противоположного окна, где сидел человек с заячьей губой, было занято его дружком, тем, что носил и зимой, и летом фуражечку с черным козырьком, тронутым нетускнеющим лаком. Да и глаза человека в фуражечке были ярко-черными, заметно лакированными, — все чудилось, что парень с заячьей губой оставил их, чтобы они продолжали смотреть в упор: была в них дерзость нескрываемая, быть может, даже вызов. Он пробовал улыбаться. Блеснет своими лакированными глазками и улыбнется. Того гляди, улыбка обратится в слово, готовое полымем полыхнуть.

Как-то, улучив минуту, он подошел к Ирине и, остановив на ней свои лакированные глазки, произнес:

— Привет вам, сами знаете... от кого... — и, ухватив козырек, надвинул фуражечку на глаза, при этом улыбка продолжала мерцать.

Она подумала: вот так, против воли человека, в нем вдруг образуется двойная жизнь. Она рушит душу человека... Было такое чувство, что кто-то все время идет тебе вслед. И ты слышишь, как он напирает на шаг, убыстряя его. Как в ту ночь на подходах к балке-расщепихе. Но что можно сделать? Бежать? Да, собрать нехитрый чемоданишко и рвануть... Но куда бежать? На Север, на Север — куда еще? Одной?.. А может, бежать нет смысла? Может, надо явиться к Гоше и все рассказать? Он ведь добрый — поймет... Но все ли зависит от его доброты? Есть, говорят, в мужике такое, что дано ему его мужицкой сутью и живет само по себе. Ничего нет страшнее этой его страсти. Взбунтуется — и не совладаешь, не найдешь управы. Неодолима эта сила в мужике. Нет ее сильнее и, пожалуй, темнее.

В начале осени выходил год, как ушла Евдокия Сергеевна, а на исходе осени решили сыграть свадьбу. Ирине померещились страхи. Все казалось — явится этот сладкоглазый и все порушит. К концу лета вдруг началась жара, какой не было и в июне. Пропал сон у Ирины, начисто пропал. Как ни проснется — все звезды в окне. Подруги засмеяли Ирину: «Да в радость ли тебе свадьба? Вон в какую худышку обратилась!»

Все имеет свое начало и свой конец: отшумела свадьба, как будто ее не было. Гоше хотелось взять в одну руку молоток, в другую пригоршню гвоздей, пойти по усадьбе, приколотить в заборе доску, поставить покрепче на петли калитку. Гоша стучал молотком, а Ирина была рада-радешенька. Казалось, чего радоваться простому стуку молотка, а было радостно. Чудилось, что жизнь ладится вопреки всем невзгодам. Время от времени Ирина выглядывала из окна, которое не заставил ее закрыть и приближающийся вечер, чтобы отыскать глазами Гошу. Калитка была распахнута — он и в самом деле крепил петли. Но в следующую минуту она увидела мужа на скамейке, что была врыта под старой яблоней, Сумерки уже достаточно сгустились, и человека, сидящего с Гошей, распознать было не просто, но выдала фуражечка гостя, вернее, ее лакированный козырек — он и в сумерках блестел неудержимо. Она закрыла глаза, привалилась к стене. Неизвестно сколько простояла. Когда открыла глаза, скамейка посреди двора была пуста, а калитка все так же распахнута. Видно, они ушли, забыв закрыть калитку. Эта распахнутая настежь калитка, казалось, объяснила все.

Ирина выбежала на улицу. Как будто бы еще вчера улица не гудела от шумной свадебной толпы, не полнилась людским столпотворением. Поселок стоял на взгорье, и степь, в которую низвергалась бегущая мимо дорога, была еще видна далеко, хотя закат погас — его отблески, как перья плохо ощипанного петуха, торчали там и сям.

— Гоша! — крикнула она и подивилась, как слаб ее голос: да разве перекричишь этакую степь. Она побежала вслед дороге, и ее вынесло на кручу. — Гоша, Гоша! — крикнула она что было мочи, но голос ее утопила степь. Она не помнит, как дотянулась до каменной плиты, которой был будто выстлан холм, — казалось, камень напитался полуденного солнца и сейчас отдавал его. Наверно, холод, что пробудился в камне, привел ее в чувство. Она вдруг вспомнила, что оставила все двери дома открытыми, — в ней возник испуг, но его было мало, чтобы оторвать ее от камня.

Его теплая ладонь пробудила ее — она встала.

— Это ты?

— Я.

Он сказал «я», но она не увидела его. Ночь скрыла его. Он был, и его не было.

— Я хочу сказать, что не сказала до сих пор... — произнесла она.

— Я знаю уже все сам, пойдем домой...

Она ощутила у себя на плече его ладонь — ладонь дышала теплом и мукой-сеянкой, запах был давним, его берегла память — для нее и прежде в этом запахе было дыхание добра.

— Пойдем домой, домой пойдем, — не переставал повторять он.


МУЖИК


Он стянул бутсы резинкой вместе с книжками, и мы пошли. Школа была на горе, а стадион — под горой. При желании от школы до футбольного поля можно было добежать минуты за три, если, разумеется, ты уже вышел на шоссе. Но все произошло, когда до шоссе оставалось метров пятнадцать. Мы так и не успели посторониться, она сошла на траву. Помню только синеву глаз, густую синеву и чистый поток волос, легших на плечи, как мне кажется, неуловимого пепельно-дымчатого цвета, да запах духов, протянувшийся шлейфом, — она уже была бог знает где, а мы с Юркой еще плутали в этом шлейфе, безнадежно запутавшись. Неизвестно, как долго бы это продолжалось, если бы он не крикнул:

— Гляди, да она вошла в школу!

Действительно, пепельноволосая приблизилась к школьным дверям и, отпрянув на секунду, как это делают новички перед дверью, в которую входят впервые, осторожно взяла ее на себя.

Но нельзя было не заметить и иного: в ту самую минуту, когда она открывала школьную дверь, рядом возник человек в баках и форменном костюме лесовика — в наших степных местах лесов немного, и форма человека в баках показалась мне почти экзотической.

— Сколько ей может быть лет? — нашелся Скиба, когда мы уже были на шоссе.

— Двадцать три, — ответил я не задумываясь — была в ее походке уверенность человека вполне взрослого.

— Какой там! — отверг мое предположение Юра. — Не больше двадцати...

— Тебе хочется, чтобы ей было не больше двадцати? — спросил я и увидел, как робко, больше того, виновато улыбнулся мой друг, — не припомню, чтобы он улыбался так прежде. В городе знали Юру Скибу. Его успехи в школе были скромны, но зато на футбольном поле он был очень приметен. Его единственного из школьников взяли в сборную. Это было почти неслыханно. Ведь там все были старики из стариков. Они уже были женатики и приходили на стадион с чадами и домочадцами. И вдруг — Скиба!

Итак, мы видели, как пепельноволосая вошла в школу, на минуту задержавшись у ее входной двери, — эта заминка, если подумать, могла объяснить многое. Кем была пепельноволосая и по какой причине пришла в школу? Хотели мы или нет, но дали волю фантазии. Нет, она определенно старше старшеклассницы и младше родительницы. Но, может быть, она не родительница, а сестра или дочь родительницы и пришла опекать племянника или брата? Но тогда как объяснить эту ее заминку у двери, показывающую, что в школе она впервые? А может, она посланница часового завода, шефствующего над школой? Ну конечно, посланница часового завода! Там, по слухам, нужны девчонки с руками кружевниц, иначе с микроколесиками и микромаятниками не совладаешь, а руки эти природа дает девушке в возрасте пепельноволосой. Дает года на три. Потом отнимает. Раз и навсегда. Ну, разумеется, часовщица-кружевница!.. Вот как важно подумать! Подумал и нашел ответ к задаче: часовщица-кружевница!

— Ничего не скажешь, хороша! — вырвалось у Юрки.

— А вот если бы она была не таким... гренадером, была бы она так же хороша? — вырвалось у меня. — Нет, нет, ты не смейся!.. Я заметил: девушка, встав из-за стола, например, и обнаружив рост, разом становится красивее, не так?..

— Значит, все мои достоинства в том, что я... длиннобудылый? — возмутился Скиба.

— Не все — некоторые... — парировал я, но так и не поправил ему настроения — он вдруг сделался непонятно печальным.

На большой перемене Юрка разыскал меня в учительской, куда я отволок три стопки тетрадей с контрольными работами параллельных классов.

— Послушай, душа Мирон, помнишь эту дивчину, с этакими волосами? Ну, ту самую, что прошла мимо, не оглянувшись, и проволокла за собой павлиний хвост из духов?.. Ну, та, которую ты назвал гренадером? Помнишь? Кто бы она могла быть, как ты думаешь?

— Часовщица-кружевница! — ответил я мигом. — Гонец шефов-часовщиков! — пояснил я.

— Мимо! — ответствовал мой друг. — Не то, совсем не то...

— Тогда кто? — спросил я.

— Наша новая физичка!.. — произнес Юрка. Не ошибись я так грубо, ликование его было бы меньшим: где физичка и где часовщица-кружевница! Надо же так! — Физичка, ясно?.. И к тому же новая классная руководительница...

— И ты успел уже ей представиться? — полюбопытствовал я.