Нулевой том — страница 2 из 42

Яша же Виньковецкий не стал жить после жизни, своей волею оборвав такую возможность. Он ничего этого не знает, про гласность и перестройку.

Светлой его памяти посвящаю я эту посмертную публикацию.

Из цикла «Люди, которые…»

Точка. Точка. Запятая.

Минус. Рожица кривая.

Ручки. Ножки. Огуречик.

Вот и вышел человечек.

Присказка

Люди, побрившиеся в субботу

Рано утром.

Мужчины, побрившиеся в субботу, ждали троллейбус. Над женщинами торчали зонтики. От дождя у мужчин поднялись воротники, а по спинам скатывались серые капли. Шляпы уныло опустили крылья. Передо мной стояли спины с опущенными руками, и на спинах был понедельник.

Подошел троллейбус. Он должен был перевезти этих людей окончательно из воскресенья в понедельник. На лице у троллейбуса была тупость работающего без воскресений. Один за другим пропадали в нем шляпы с опущенными крыльями и женщины вперед зонтиками.

Двери захлопнулись и выдавили меня внутрь. Я уперся носом в одну из спин, стоявшую на ступеньку выше. Она пахла сыростью. Над спиной была шляпа, и с нее стало капать мне на нос. Я постучался в спину и сказал:

– Гражданин, у меня нет зонтика, чтобы спрятаться от вашей шляпы.

Под шляпой оказалось молодое лицо, на котором еще сохранилось воскресенье. Оно улыбнулось:

– Извините.

Молодой человек снял шляпу и аккуратно вылил воду из тульи. Вода попала в туфлю рядом стоящей женщины.

– Не умеете обращаться со шляпой, так не носите! – возмутилась она.

Молодой человек смутился и стряхнул на меня оставшиеся капли.

«В субботу была баня…» – подумалось мне.

Ехать было далеко, за окном был дождь и туман, и я стал смотреть на лица. На них был тоже понедельник, такой же, как на спинах. Приглядевшись, я открыл и несколько другие лица.

Оживленно делились чем-то две девушки, рассеянно и глупо рассмеялся сам по себе сосед – на их лицах доживало воскресенье. Про некоторых можно было сказать, что у них на лицах была суббота, а воскресенье было отдыхом от субботы.

Понедельники ни на кого не смотрели.

Воскресенья смотрели, но не очень видели, словно издалека.

И лишь субботы, казалось, видели и понимали происходящее.

На одной из остановок в троллейбусе появилась старушка. На лице ее не сохранилось никаких дней недели, а был какой-то общий, длинный и последний день. И было странно, зачем она сюда попала. Она вошла с передней площадки, прижимая стул к груди. Стульчик был маленький, детский, но у него было уже четыре ножки. Они воткнулись в ноги, и получился шум, сутолока. Кричали в основном понедельники. Кричали о том, что неприлично лезть со стулом в троллейбус, что со стульями надо в трамвае, что вообще с мебелью надо в грузотакси, что и так сесть негде, а она со стулом, что и так все едут на работу. Старушка испуганно обнимала стул и беззвучно жевала жалкие слова.

Она вышла, а в троллейбусе, до нее молчаливом, сохранился гул. Рядом со мной что-то говорили, что чего-то стало вовсе не достать, а что-то стоит невозможно дорого, что в детском саду дурные воспитатели и что еще надо кормить мать… А кто-то обругал кондуктора в том смысле, что безобразие, что по утрам, когда всем ехать на работу, так долго нет машины; мол, зачем она открывает двери всяким со стульями и что еще не хватает, чтобы влезли со столом. А кондуктор говорил, что не она открывает двери и составляет график, что она на работе и чтоб к ней не лезли всякие.

Потом случилась женщина: подъезжая, мы забрызгали ей чулки. Она этого так не оставила и записала номер кондуктора.

Вошел пьяный, в лице которого была ночь с воскресенья на понедельник. А кондукторша, у которой еще и вовсе не было воскресенья, стала требовать с него за проезд. А он, катая голову по плечам, просил ее не беспокоиться. А она стояла над ним и требовала, потому что у нее еще будет воскресенье, когда она ни с кого не будет требовать.

И кондукторша наконец стала на него кричать, что все они такие, что пропьют все на свете, а женщины маются, что сегодня на работу, а он, видите, с утра пораньше.

На лице пьяного смешались все недели, и он что-то бормотал про то, что он хороший рабочий и что ничего в том плохого, что рабочий человек один раз выпьет. И, наконец поняв, что требует от него эта женщина, стал бессмысленно рыться в карманах, засовывая в них руки чуть не по локоть. Но устал.

– Опять плати… Жи-и-изнь… – протянул он и приткнул свою вращающуюся голову на плечо соседке. Та брезгливо стряхнула голову с плеча и встала. Он свалился на сиденье и уснул окончательно.

«В субботу тоже была выпивка… после бани», – подумалось мне.

Скучным голосом объявил кондуктор мою остановку. Это была конечная остановка. И люди, вымывшиеся и побрившиеся в субботу, ощетинив воротники и зонтики, вышли из машины.

Я присоединился к толпе спин и, с общим потоком, попал в стремнину заводских ворот.

Октябрь, 1958

Люди, которых я не знаю

Тихая у нас улица… Совсем рядом гудит туго натянутая магистраль: автобусы, люди, люди, машины. А здесь – тихо. Речка без набережной. Мост деревянный. А все остальное – сад. И мой дом. Очень спокойный дом. Все окна у него разной формы, и это мне особенно нравится. Проходя мимо дома, мне всегда хочется пожить в угловой мансарде.

Мои окна выходят во двор.

Если пройти по лестнице, то почти на каждой двери будет медная дощечка – профессор такой-то. Очень много профессоров по нашей лестнице. Тихие старики.

Внизу магазин – тоже очень тихий. Покупателей мало, и все друг друга знают. Вот кассирша – она тоже живет по нашей лестнице.

На скамеечке у входа в магазин согнувшись сидит женщина. Тихо, очень неподвижно сидит эта женщина. Пятнадцать лет сидит она на этой скамеечке. Сначала молодая – худенькая, в нарядном ситчике, с короткими прямыми волосами. Она сидела на этой скамеечке в любую погоду. Иногда к ней подсаживались дворники, и иногда она исчезала куда-то.

У нее странный взгляд – кажется, никто не попадает в него.

Иногда она смеется. Такая у нее сипотца.

Может, она и не всегда сидела на этой скамейке.

Она сидела и сидела – и день, и два, и год, и другой, и потом еще год, а я, как-то странно, замечал ее только вдруг. Однажды я вдруг заметил, что она очень похудела. Потом очень поседела – тоже вдруг. Потом она надела коричневое мужское пальто. Теперь она всегда сидит в этом пальто.

Внезапно согнулась ее спина.

И вся она, сжавшись, сидит сейчас на скамейке.

Я прошел в магазин. За прилавком девочка – это новенькая. Милая. Второй раз я захожу в магазин, и она за прилавком. Смущается, когда я подхожу к ней с чеком.

Очень миленькая девочка. Да-а-а…

Тихая у нас улица.

Когда я выходил из магазина, туда прошел тоже странный человечек. Он живет напротив. Он всегда в шляпе и с портфелем. Мы часто едем вместе в автобусе. Все кондуктора его знают. Встречаясь со мной, он говорит:

– Приятно видеть молодость! При этом,

Лишь только посмотрю, я становлюсь поэтом.

Впервые я столкнулся с ним на автобусной остановке.

Я направлялся в ателье, и у меня на руке повисло пальто. Впереди стоял человечек с портфелем и в шляпе. Несколько раз он оборачивался и с интересом посматривал на меня.

– Почему на вас второе пальто? – спросил он наконец.

– Это мое пальто, – сказал я.

– Я увидел на вас второе пальто. И сразу подумал: здесь что-то не то…

– В чем дело?! – сказал я.

– Дело в том, что нынче лето…

А вы, что, не слышали об этом?

В очереди смеялись.

– На мне первое, – сказал я. – Не приставайте.

– Зачем ко мне вы, юноша, придрались?

Вы, может быть, в Америку собрались?

Мы поговорили.

– Родные все зовут меня поэтом,

А я не чувствую себя при этом, – сообщил он мне.

И звал к себе.

Вот он-то и прошел в магазин, когда я вышел.

Интересно, что он еще может мне сказать?

Я вспомнил, что могу еще купить сигарет, и вернулся за ними в магазин. Девочка за прилавком снова смутилась. Я встал в очередь за человечком с портфелем. Тут в магазин прошла девушка со стеклянным глазом. Она тоже из нашего дома. Она всегда старается быть нарядной. Она встала за мной. Бабы в очереди посмотрели на нее и зашушукались.

С этой девушкой я знаком немного. Вернее, я был знаком с ее подругой, и они пришли однажды вместе в нашу компанию. В тот вечер все разбрелись парами по комнатам, а она сидела одна в гостиной, и ее стеклянный глаз удивлялся.

Теперь я иногда вижу ее сидящей на скамейке около магазина.

Худенькая, с короткими прямыми волосами, в веселом ситчике, сидит она рядом с женщиной в коричневом мужском пальто.

Девушка встала за мной, и я поздоровался с нею.

Девочка за прилавком странно на меня посмотрела.

Бабы в очереди зашикали:

– И не стыдно!.. Прямо в очереди!..

– Что вы?.. Что вы! – отмахнулась девушка в веселом ситчике. – Это просто знакомый.

– Пачку сигарет! – крикнул я на девочку за прилавком.

– Когда я вижу юности приметы,

Тогда невольно становлюсь поэтом, – сказал человечек с портфелем.

– При этом, при этом! – рассердился я.

И выскочил из магазина. С удовольствием вдохнул воздух и закурил.

Подошла толстая дворничиха. Поставила около скамейки метлу, бросила совок. Села рядом с женщиной в коричневом мужском пальто.

– Что это ты, Машка, грустная такая? – засмеялась она. – Вон, смотри, молодой человек, – кивнула она на меня.

Женщина сидела, положив локти на колени, а голову на ладони, смотрела вперед, и ничего не попадало в ее взгляд.

– Что ж ты молчишь! – толкнула ее дворничиха.

Женщина деревянно покачнулась и завалилась набок, нелепо задрав стоптанные башмаки.

– А-а-а-а! – закричала дворничиха. – Машка! Машка! Дядя Миша! Дядя Миша!

Из сапожной будки вылез дядя Миша, квартальный милиционер, степенный и усатый. За ним вылез ассириец, усатый и степенный.

Из магазина высыпали бабы.

– Жалость-то какая… – сказал кто-то из них.

– Тетя Маша! Тетя Маша! – закричала девушка в веселом ситчике.

– Уснуть… И видеть сны, – сказал человечек с портфелем.

– Да-а… – сказал дядя Миша и стал звонить по телефону.

Сентябрь, 1959

Голубая кровь

«Интересный дядя! – подумал я. – Керенский-Врангель-Коненков…»

Интересный дядя стоял в подворотне.

Седые усы серебряными ложками изгибались по щекам. Трость. Корректное пальто. Выдержанное, достойное лицо.

«Джентльмен. Аристократ. Комильфо».

Я смотрел на него вежливо и с интересом, стараясь, чтоб не вышло нагло. И в это время входил в подворотню.

Он тоже смотрел на меня.

«Чувствует породу… – думал я. – Теперь ее мало. Приятно увидеть ее в молодом. Так настоящая женщина чувствует настоящую женщину».

Я разделился, забежал на место дяди и посмотрел на себя, входящего в подворотню…

«Так себе. Ничего. Просто прелесть!»

Дядя сделал сдержанные полшага в мою сторону. Два пальца сжали поля шляпы. Легкий поклон.

– Извините, пожалуйста… – говорит он поставленным голосом.

– Нет, что вы, что вы… – говорю я и тоже кланяюсь. Только шапка у меня меховая и полей нет… Я делаю полшага в сторону, чтобы обойти дядю.

Дядя делает полшага ко мне:

– Извините, пожалуйста…

– Пожалуйста-пожалуйста… – говорю я.

И стараюсь протиснуться между дядей и стенкой.

Дядя прижимает меня к стенке:

– Вы не скажете, где квартира такая-то?

– Ах… – говорю я. – Я из этой квартиры. Пойдемте со мной.

– Там живет профессор Роттенбург?

– Я его племянник.

– Ах, вот как… – говорит старик. – Значит, он ваш дядя? Очень рад.

Мы пожимаем руки. И идем вместе.

– А как здоровье вашего дяди?

– Ничего, – говорю я, – хорошо здоровье. Недавно, было, заболел, но все в порядке.

– Так что ваш дядя в пор… то есть здоров?

– В совершенном порядке.

– Так вы говорите, он сейчас дома?

– Он всегда в это время дома, – говорю я.

– Приятно видеть такого молодого человека, как вы. Ах, теперь не та молодежь…

Я потупляюсь. Только скромность не позволяет мне согласиться. Он должен оценить это.

– Опять лифт не работает, – говорю я.

– А какой этаж?

– Пятый.

– Ох, – говорит дядя, – чего же он не работает?

– Разве ж теперь обслуживают?.. – скорбно замечаю я.

Дядя светски раздвигает усы в улыбку.

Мы поднимаемся рядом. На площадках я пропускаю дядю вперед. Ему тяжело. Усы шевелятся по щекам.

– Извините, – говорит он и передыхает. На лице у него достоинство и виноватость. Он пыхтит.

– Ничего, я не спешу, – говорю я.

«Славный, красивый старик, – думаю. – Таких теперь уже мало. Старой закваски».

– А вы чем занимаетесь? Работаете или учитесь? – спрашивает дядя. – Если, конечно, вы ничего не имеете против такого вопроса.

– Нет, что вы, – говорю я, – учусь.

– Это замечательно, это хорошо, это изумительно – учиться, – говорит старик. – Ваш дядя – прекрасный пример. Наука требует от человека всей его жизни…

Он смотрит с испугом на оставшиеся ступеньки. Наконец пересиливает себя:

– Ну, пойдемте дальше…

Улыбается он так легко и плавно, мол, вы уж извините, что я старик, мол, старость не радость…

– Вот и наша площадка, – успокаиваю я старика. – Вот мы и пришли.

Я чуть задеваю дядю.

– Ах, извините, – говорю я.

– Нет, что вы, что вы, пожалуйста…

Мы стоим у двери. Смотрим друг на друга.

– Нет, вы меня извините, ради бога, пожалуйста… – Я краснею.

– Да ну что вы! – отмахивается дядя.

Я стою у двери и не могу пошевелиться:

– Да нет, я правда очень виноват… извините, пожалуйста… я совсем забыл… простите, ради бога… так получилось… я не хотел…

Дядя расширяет глаза, и его усы выгибают пушистые седые спинки.

– Что вы, право?

– Я совсем забыл… дядя улетел вчера в Кисловодск…

Некоторое время мы смотрели друг на друга.

На дядином лице боролась корректность.

Корректность победила:

– Что ж вы сразу не сказали…

Тучная спина заколыхалась вниз по ступенькам.

«Ничего, – успокаивал я себя, – ничего. Усы, как у швейцара».

8 февраля, 1960

Чужая собака

На работе объявили выговор. Соседи объявили бойкот. Жена сбежала с другом детства.

Я, конечно, могу сходить к тетке, погулять с ее собакой… У нее, у собаки, сегодня день рождения. Тетка приготовит торт.

Этот молодой жирный боксер, я ничего не имею против. Сильный зверюга. Он идет, виляя обрубком хвоста, натягивая поводок. Все время приходится тормозить, словно бежишь под горку. Морда у него, с точки зрения обывателя, малосимпатичная. По-моему, это красивое животное.

А я надеваю темные очки от солнца и веду его, желтенького, песочного, по Невскому.

А про него говорят:

– У-у-у! Черчилль… чертяка! Мизантроп этакий…

А про меня говорят:

– А хозяин-то… Еще очки надел!

А одна говорит:

– Бедный… Такой молодой – и уже слепой!

А один другому говорит:

– С-суки! Жизнь-то у них какая!.. Нам бы такую…

А мальчик кричит:

– Хочу собачку! Хочу-у-у!

А один говорит:

– Почему собака без намордника?!

А я думаю: «На тебя бы намордник…» А я иду по улице в темных очках, с боксером… И у меня к нему симпатия. Да он бы и не обратил внимания на этого типа! Он вообще ни на кого не обращает внимания. Наверно, у него свой, собачий мир, и он меня туда не пускает. Я его уважаю за это. Мы бы с ним нашли общий язык. Но мой мир его не интересует. Умный, зверюга! Лоб мыслителя. А глаза? Чтобы у всех людей – такие глаза!

Люди зыркают на него – на меня, на меня – на него. А он ни глазом, ни ухом – все тянет и тянет меня вперед. Сосредоточенность и целеустремленность во всем. Он явно идет куда-то. Наверно, ему стыдно показать, что он идет просто так…

И я, тоже вот, – гуляю с собакой…

У нее сегодня день рождения. Тетка приготовит торт…

А еще я могу – не пойти к тетке…

9 февраля, 1960

Собрание фраков

После речи дедушки Во, ровно в 12, звякнули шампанским.

Был роскошный стол.

Хвалили отдельные вина, их букет и выдержку. Пили из хрусталя мелкими глотками. Хвалили отдельные закуски. Кушали икру и апельсины-ананасы. Описание того, что кушали, – слов на 100.

У мужчин образцово торчали белоснежные манжеты.

Дамы держали длинные мундштуки в длинных пальцах.

Время от времени говорили, что все славно, но пробовал ли кто такой-то сорт вина, такую-то закуску. И если не пробовал, то не пробовал ничего в жизни.

Кто-то что-то кушал у знаменитого Шейнина-Моисеева-Ботвинника.

Все кушали Шейнина-Моисеева-Ботвинника.

Танцевали.

И говорили, что чудесная музыка, просто славная. Но кто не слышал такой-то вещи, тот не слышал ничего.

Что за музыка была у Шейнина-Моисеева-Ботвинника!

Вина становилось мало.

Женщины невозмутимо покидали стол и выстраивались у туалета.

У мужчин торчали манжеты.

Кто-то принес из бабушкиной комнаты часы с кукушкой. На него зашикали. Обиженный, он ушел на лестницу.

Где-то на кухне уединившиеся манжеты пили стаканами перцовку. Нюхали горбушку.

В кухне тоже ничего не осталось.

Два манжета толклись у хозяйкиных духов.

В три часа один кандидат, разговаривая о способах заварки кофе, упал замертво.

Жена выскочила из темного угла дивана и начала беспокоиться вокруг. Из того же темного угла вышел бледный дух, поправляя манжеты.

Обиженный человек принес с лестницы огнетушитель и представил его как доказательство.

Вызывали такси.

Кто-то пробовал еще упасть, но все поняли, что тот прикидывается.

Кто-то потерял манжету. Ползал.

– Адрес… Адрес свой потерял! – плакал он. – На манжету, уходя, записал… и потерял! Кто знает теперь, кто я такой?!

Никто не знал.

– Как меня зовут?!

Такси вызвали.

Кандидата погрузили на заднее сиденье.

Бледный дух махал ручкой.

Шофер был мужчиной.

Ехали.

Жена оглянулась на заднее сиденье: муж был еще там.

– Мужественная профессия… – сказала она шоферу.

Шофер рыгнул.

– Голубчик, вы всегда такой мрачный?

– Приехали, дамочка.

Кандидат сохранял бесчувственное состояние. Вызвали неотложку.

Врач был мужчиной.

Распевая, он пощупал пульс через манжету и приложил ухо к пиджаку.

– Ер-р-рунда! – сказал он. – Проспится. Ничегошеньки с ним не будет. Такого не бывает, чтобы что-нибудь было.

– Я так испугалась, доктор…

– Чеп-пух-ха! Стоило вызывать… Разве ж это случай? Это не случай. Вот только что был случай, так это случай! Жена с мужем друг дружку бритвами порезали… Только что оттуда.

– Благородная профессия… – вздохнула жена.

Врач поцеловал ей ручку:

– Вызывайте, как только сочтете нужным…

И долго искал галоши.

Видимо, тогда он и наблевал в передней.

9 февраля, 1960

Любители

За рулем.

Дорога впереди в ниточку. Машина раздвигает дорогу, разрывает лес. Лес разлетается, улетает двумя струями слева и справа.

Поворот.

На лужайке за обочиной – колеса.

Машина, как жук, – кверху лапками.

Чужая машина. Не своя машина.

«Вот это да! Вот этот пропорхал!..» – Вообразил. Возникла сказка происшедшего. Диагноз.

«Тот ехал. Тот затормозил. Того занесло. Тот повернул – еще больше занесло.

Заносило, заносило…

И тот полетел.

Перевернулся, перевернулся… Раза два перевернулся.

Не меньше ста была скорость!

Интересно.

А где же пассажиры?

Никого людей. Впрочем, пассажиров могло и не быть.

А шофер?..»

Машина остановилась. (Долг автомобилиста. Интерес профессионала-любителя.)

Все равно никого.

Вдруг смех. Послышалось?

Увидел…

На холмике сидит человечек. Смотрит на машину кверху лапками. Прыскает.

«Странный очевидец. Все-таки надо узнать».

– Здоро́во!

– Здоро́во. Ха! – сказал сидящий. – Здо́рово? Хала.

– Здо́рово! Ведь шел-то как! На сто.

– Наверно. Ха-ха-ха!

– Вы видели?

– Видел… Ах-ха-ха-ха!

– Наверно, подвели колодки?

– Ах-ха-ха! Курица… Ха-ха-ха!

– Ведь не меньше двух раз перевернулся?

– И-ах-ха-ха! Четыре… – трясся человечек. – И-и́х-хи-хи́!

– Что ж тут смешного! – возмутился автомобилист. «Все бы этим пешеходам поскалиться». – Жертвы были?

– Их-хи-хи́-хи! – визжал человечек, тыкая пальцем в сторону перевернутой машины. – Были… Иг-ги-ги́-ги!!

– КТО? СКОЛЬКО?

– И-и-и́г-ги-ги́-ги-ги! Курица… И-и́х-ха-хи́-ху-хо́!

– Как?

– И-их-ха-хи-́ ху-хо!́ Хотел объехать… Уа-ах-ха-хи-хи-́ ху-хо!́ Уа-ах!

– А как же пассажиры?!

– Уо́х-хоу-хоу! – лаял человечек. – Пассажиров нет. Уо́х-хоу-хоу! хох!

– То есть как?!

– Уо́х-хох! Фьи́ть-фьють… И-ах-хи́-хи-гу́-го-го́! Фьюи́ть! – свистело в человечке.

– Бессердечный человек, – сказал автомобилист. – А шофер?

– Гу́-гу-го́-го-ги́-ги-ги́! Бу́ль-бульк! – булькало в человечке. – Ох-гу! Ух-го! Ах-гы-ы-ы! – ухал он. – Иги́ги… Хохи́хи… Пш-ш-ш! Вш-ш-ш! – выпустил воздух человечек. – Шофер?!.. Го́ги-гу́ги! Их-хи-ху-хи! Буль-бульк… Уап-пи-пи́! Бу-бо-ба! Фьють-фьють! Х-х-х… ЭТО Я!!!!!!!!!..……

11 февраля, 1960

Такие дела

В энской районной газетке была нехватка стихов. Кое-как перебивались на армейских собкорах.

Однажды – честь честью патриотический стих. В редакции обрадовались. Стих прошел.

Все нормальные люди читают нормально. А стихов не читают.

А вот какой-то псих читал стихи снизу вверх по заглавным буквам.

Искал.

Нашел: по диагонали читалось «ИВАНОВ – ДУРАК».

Иванов был большой человек.

Газетку разогнали. Столько-то человек, кормившихся ею, осталось без куска.

Эти люди:

стали писать стихи, стали читать стихи.

СЕНСАЦИЯ!!

Весь мир потрясен вестью. 500 лет мы неправильно читали Вийона. Все стихи Вийона надо читать не так, как они написаны.

Их надо читать:

снизу, по диагонали, ходом коня, третьими буквами, четвертыми буквами третьего слова с конца пятой строки снизу.

Биография Вийона совсем не такая, а другая, зашифрованная.

А как обстоит дело с другими?

С другими обстоит так же.

Тыщи лет люди не так читали стихи.

Наивные увлечения прошлого: игра в 15, футбол, Шерлок Холмс.

Все читают стихи. Общий ажиотаж. Детективность стиха.

Страшные истории из жизни великих людей. Их теневые стороны.

Тираж поэзии подскочил до невиданных высот.

Современная поэзия перестроилась. Ушел в историю наивнейший по технике акростих.

Поэты строили дачи.

Поэтессы удачно выходили замуж.

Кроссвордисты, ребусисты терпели крах…

Но переквалифицировались:

«В этом стихе про зиму, найдя ключ, вы прочтете совет по домоводству».

Литературоведение с ужасом осознало, что оно шло не тем путем.

И оно пошло новым:

Надсон оказался словарем всех русских ругательств при соответствующем чтении.

Барков – лириком.

Классики были пересмотрены. Чистка.

Гражданские поэты были довольны: стало куда помещать идейное содержание.

Возникла проблема. О…..: его не удавалось расшифровать.

Это был один из самых драматических моментов.

Открылась группа врагов.

Жертвой пал Щ. Стихи его, при соответствующем прочтении, таили в себе порнографические откровения.

Всюду:

в трамваях и парках, на улице и в очередях —

сидели, стояли и ходили люди с раскрытыми томиками и сложно водили пальцем, выискивая закон прочтения стиха.

А еще через тыщу лет – еще сенсация:

обнаружили рифму, и что читать надо то, что написано в строчках, и что ничего зашифровано не было.

Такие дела…

18 февраля, 1960

Китайцы

624 тыс. т мух перебили китайцы.

Торжественное собрание: в районе уничтожили всех мух. Эстрада – кумачовый стол – президиум. В зале товарищи в синих френчах. В президиуме товарищи из товарищей. Собрание считается открытым… Слово предоставляется…

Речи.

Товарищи сменяют на трибуне товарищей.

Зал относится с полной китайской ответственностью. Слышно, как муха пролетит.

Вдруг услышали… Пролетела.

Муха! Муха в зале!!

– Синь-синь-сяо-МУХА, – сказал председатель.

– Синь-синь-сяо-МУХА!! – сказал президиум.

– Синь-синь-сяо-МУХА!! – сказал зал.

Все смешалось. Ловили муху.

Поймали. Казнили. Отнесли в президиум.

Собрание продолжается.


…Где-то сдают сухих комаров. Где-то обязательно должны сдавать сушеных комаров…

18.02.1960

Черный день

Человечек.

Когда закурил, перетряхивал пачку – раз-два, два-раз. Высунется папироска – он ее обратно загонит. Спрячется – снова вытряхнет. Раз-два, два-раз. Потом, словно спохватится, – достанет. И снова: откроет коробок спичек, закроет. Закроет – откроет. Ширк-ширк – коробок в его руках. Уже, кажется, никогда спички не вынет. Вдруг – раз! – закурит.

Уходит – дверь прикроет – откроет, откроет – прикроет. Туда – сюда. Сюда – туда. Помашет дверью, словно прикрыть ее можно только с великой точностью…

Положит что-нибудь на стол… Чуть пододвинет. Потом обратно. Еще подвинет… Пока вещь не успокоится, словно на единственном для нее месте.

И был у него большой бумажник.

Отделений – раз, два, три… Много.

Одно отделение – для рублей, второе – для трешек, третье – для пятерок… Каждому сорту по отделению в этом бумажнике.

А каждая бумажка сложена в четыре раза.

И специальный кошелечек для мелочи.

Пересчитывает человечек деньги, они укладываются пирамидкой: внизу – самый большой квадратик, наверху – самый маленький…

Или можно по росту.

И досталось ему наследство. Тысяч пять.

Много вещей вдруг стало необходимо купить.

А тысяч всего пять.

И он решил так:

Ухнутся они – их и не было.

И жить ему будет – так же.

Ведь никогда ему отложить не удавалось…

А если черный день?

А про черный день – и ничего нет.

Надо бы их сохранить, 5 тысяч.

Но как-то приятно в то же время, чтобы не только он чувствовал, что у него есть деньги.

Положил в сберкассу.

КАК ОНИ ТАМ ЛЕЖАТ?

Беспокоился.

Снял, переложил в другую.

КАК ОНИ ТАМ ЛЕЖАТ?

Взял половину. Переложил еще в другую кассу.

Вынимал, вкладывал.

Клал, забирал.

ПЕРЕКЛАДЫВАЛ.

В одну кассу – три, в другую – две, в третью… – И нечего.

Тогда:

Из первой – пятьсот. В третью – пятьсот…

А кассиры поглядывают.

Докладывают каждую субботу куда надо.

А соседи в квартире поглядывают.

Откладывается у них в голове.


И на кухне разговоры:

– Один человек нес мешок. На нем синие очки, несет его по улице. А пацаны пошутили – чирк! А оттуда – как посыплется! как посыплется!..

– А то, еще у одного был чемодан с двойным дном…

с тройным!

с четверным!..

– А наш сосед ТОЖЕ странный человек…

А человечек беспокоился.

Еще раз переложил.

Тут-то и отделился от очереди один в плаще:

– ПРОЙДЕМТЕ.

А человечек то приоткроет сберкнижечку, то призакроет.

То приоткроет.

Не понимает: куда пройдемте?

– Я давно слежу за вами и все знаю.

Жена пришла на свидание, говорит:

– Черный день пришел, надо бы…

– Э-э-э, не-е-ет… Какой это черный день! Разве это черный день? Это еще не черный день. Надо – про черный день…

Разобрались – выпустили человечка.

И еще случилось что-то…

– Вот, пришел черный день, – говорит жена.

– Нет, – говорит человечек, – это еще не черный…

И не было у них в жизни черных дней.

02.03.1960

Кощей бессмертный(Старая история)

Ух! Ух! – Трясется лес.

Стонет земля под Кощеем.

Вот и хоромы.

Вот и дома.

Устал он, ух, как устал. Не такое теперь время.

А жена у него молодая, круглая.

И он говорит:

– А не пахнет ли тут человечьим духом?

Жена у него молодая, круглая…

Она и говорит:

– Полно тебе, нахватался в дороге. От самого и пахнет. А я тут бедная, молодая-круглая…

– Ну, ну, – говорит Кощей. – Что ты говоришь… Какие ж теперь бабы? Одна ты у меня.

– То-то.

А сама ему на стол ставит. И первое ему, и второе, и третье.

Угодила всем. Обтаял Кощей. Разлегся.

– Иди ко мне, – говорит.

А жена ему гладит волосы, говорит:

– Уж так я тебя люблю, так холю…

Скажи, где твоя душа?

– В венике, – ухмыльнулся Кощей. А про себя подумал грустно: «Старая история…»


На следующий день ушел Кощей, жена веник и помыла, и посушила, бантиком повязала, маслицем смазала.

Явился.

– Что-то тут челове… – А жена надула губки, круглые, красные. А Кощей видит: в углу веник сияет. – Ну, ну, не буду, – говорит. – Зверь я, зверь… Истинно Кощей. Нехорошо я к тебе отношусь. К жене своей единственной. Соврал я тебе вчера. А ты – хорошая, доверчивая – сказок даже не читала. Разве ж может душа быть в венике? Сама рассуди… Соврал я тебе.

Жена совсем расстроилась с виду. Размяк Кощей:

– Скажу я тебе: там, на чердаке, в сундуке – шкатулочка, в ней заячий хвостик…

В нем моя душа.

И вот на следующий день ушел Кощей, жена сундучок-то начистила, а из хвостика щепотку вырвала.

Приходит Кощей, шатается.

А жена молодая, круглая…

– Простудился я, что ли. Просквозило меня, продуло. Просек много – сквозняки. Сегодня уж точно человечиной пахнет. Ну, да ладно, сил моих нет.

Слег.

Жена хлопочет. И малина, и мед, и молоко. Выскочит, словно в погреб. А сама наверх. Щипнет – и обратно.

А Кощею все хуже.

А жена хлопочет. Градусник ставит.

Гладит его по волосам:

Уж я ли тебя не любила, уж я ли не холила…

Скажи своей женушке, где ты свои сокровища хранишь?

А Кощей вовсе обессилел. Рта раскрыть не может.

Приподымет только кверху два пальца…

И рука падает обратно.

А заячий хвостик совсем облысел.

А жена плачет:

– Неужто ты меня покинешь… Что я делать буду? Куда себя дену?

Скажи хоть, где свои сокровища хранишь-прячешь?

Тут Кощей собрался с остатними силами. Поднялся на чердак.

Хвост забрал.

А полюбовника съел.

И тут же поправился.

– Съесть бы тебя мало, – говорит жене, – да разрушать семью жалко.

И на что ты надеялась? Ведь я же бессмертный!

А жена и говорит:

– Виновата я, раскаиваюсь. Ошибалась.

– Старая история, – говорит Кощей. – Все вы начинали с веника… Бессмертный я.

Успокоилось все. Улеглось.

Говорит жена:

– Только скажи мне, что это ты все два пальца подымал, когда я про сокровища спрашивала? Думала, на чердак показываешь. А там ничего…

Говорит Кощей:

– Не подозревал я тебя. Думал, правда заболел. Умирать собрался. Столько живу – надоело. И совсем уже на сокровища показать хотел. Но только подниму руку – и не могу. Подниму – и не могу…

А раз не вышло – зачем тебе про сокровища знать?

Бессмертный я, бессмертный…

02.03.1960

Родинка

Можно сходить в кино.

Взять билет за полтора рубля. Стоять у контроля и ждать, пока впустят.

Они обязаны впускать за час до сеанса!

Он войдет вместе со старушками и школьниками, мотающими уроки…

А когда впустят, можно рассматривать фото артистов, лица, знакомые до того, что странно, что они не с вашей лестницы. Или стенд о семилетке.

Можно купить мороженое, наконец…

Покурить с инвалидом в уборной.

Можно подняться наверх и листать журналы:

четырех матросов носило 49 дней в океане без еды, наша галактика расширяется и конечна, мы нашли друг друга! мы не виделись 10 лет… и вот благодаря вашему журналу…

А ему и находить некого. Никого и никогда не было.

А можно и не пойти в кино…

Соседка Марья Ивановна говорит, что чайник скипел.

Можно попить чаю… Он всегда покупает к чаю что-нибудь вкусненькое. Сегодня – пряники.

И стало ему как-то скучно:

была бы у него мама, был бы у него братец, звали бы его Вовкой… теперь бы он был большой и старый.

А еще лучше – было бы два брата.

И еще сестра.

Он отодвинул чайник и пряники и долго вертел перо.

«Помогите отыскать моих близких, – написал он. – Многим вы уже помогли найти своих близких родственников. Прошу теперь помочь мне.

Мы проживали где-то около Ленинграда, не могу вспомнить где. Маму, кажется, звали Верой.

Меня, сестру и двоих братьев (одного звали Вовкой) соседи отдали в детдом, какой – не знаю. Позже меня с сестрой привезли в другой детдом, а где остались братья – неизвестно. Из детдома меня взяли одни люди, а сестру – другие.

А я теперь живу тут».

Он перечитал. «Только как же они найдут?» – подумал он. И стал думать, каким бы он был в отличие от других.

И ничего не мог придумать.

И тогда приписал про родинку. Про большую родинку у брата Вовки. Такую большую, по которой узнают в книжках выросших на чужбине сыновей.

Помогите отыскать моих близких!

Очень прошу.

16.03.1960

Однокашники

Петя Бойченко с 3-го класса собирал медную мелочь. К 10-му классу у него было два пуда. К V курсу – пять.

Он сел за задержку разменной монеты.

Во время летних каникул Вася Власов нашел на речке штык. Он сделал к нему ножны и хранил в столе до самой свадьбы.

Он сел за хранение холодного оружия.

Мой сосед по парте Колька Санин рассказал мне анекдот, а потом сознался, что я его слушал.

А Филька Шмаринов до сих пор гуляет на свободе.

21.03.1960

Разводы

Помню, он учил меня курить во втором классе. Звали его Гапсек. Вообще-то он был Коля Иванов. Просто как-то на детском утреннике мы видели, почти весь наш двор видел, картину «Гобсек». А потом Колька принес огромный моток серебряной ленты. Мы, конечно, хотели поделить. Но он не дал. Все сказали, что он жмот, жох и жига. Но он и внимания не обратил. А один крикнул, что он Гапсек. Колька страшно рассердился на это прозвище и погнался за обидчиком. Тогда все закричали: «Гапсек! Гапсек!» Потом все забыли, кто такой был настоящий Гобсек, а вся лестница была исписана:

Гапсек – дурак,

Гапсек – жук,

Гапсек + Валя и т. д.

Я не поссорился с ребятами. Прошло время, и мы как-то редко стали встречаться. А столкнувшись, не знали о чем говорить.

Ребята побросали школу. Многие работали на заводе. Двое попали в исправительную колонию.

Сам я рос постепенно, а сталкиваясь с ними, удивлялся, как внезапно они выросли, что вот уже пошли в армию, а девчонки красят губы, а та, рыжая, – совсем недурна.

И мы как-то уже перестали здороваться. Вот только с Гапсеком… Он всегда широко расплывался в улыбке.

Потом кто-то вернулся из армии, кто-то стал чемпионом Ленинграда по боксу, кто-то заболел воспалением мозга (такой молодой!) и умер.

А девчонки таскали на руках детей.

Женился и Гапсек.

Все говорили, что бедная девушка, что он ей не пара. Она такая воспитанная, образованная…

А Гапсек потолстел, зарабатывал, не пил, приобрел телевизор и осуществил давнишнюю свою мечту – мотоцикл.

Родился маленький Гапсек.

А большой бегал по лестнице, обвешанный свертками. И вдруг что-то пошло не так.

В квартире снова говорили, что Гапсек ужасный человек, что бьет жену, что пьет и не работает.

А мать Гапсека говорила, что эта стерва хочет урвать площадь.

А Гапсек ходил какой-то потерянный.

Жена его сбегала в больницу, показала синяки и взяла справку о том, что она побита. Жена трясла перед Гапсеком справкой и говорила, что теперь-то он в ее руках.

А мать Гапсека сказала: «Дурак ты, дурак! Да на тебе же синяков еще больше. Пойди и возьми справку тоже. Не подскажи тебе, так ты так и будешь… Раззява».

И Гапсек взял. И доказал жене.

А жена все-таки подала в суд.

Суд разделил площадь: 1/3 – Гапсеку, 2/3 – жене с ребенком.

А площади 8 метров.

Гапсек ездил на мотоцикле и привез еще одну кровать. Так в комнате появился еще один муж, а Гапсек привел еще жену.

Когда родились дети, суд разделил гапсекову треть: 2/3 – второй жене с ребенком и 1/3 – ему.

Когда появились следующие, теперь уже две жены и два мужа, когда родились следующие дети, все развелись еще раз и каждый получил свою долю площади. И снова все возросло вдвое, и снова все развелись, и снова каждый получил свое…

А Гапсек все ездил на мотоцикле.

Предпоследним появился робкий молодой человек он обожал сырое тесто он приносил домой завернутое в целлофан тесто и входил в комнату после рабочего дня занимал свою 1/81 часть площади и стоя на одной ноге поджав вторую ел тесто прямо из целлофановой бумажки держа его на весу как он в таком положении мог но от него тоже родился ребенок и это бы еще ничего дело в том что когда площадь была разделена еще раз молодой человек привел робкую молодую девушку и я живущий тремя этажами ниже встретил ее на лестнице моя мама категорически против того чтобы эта девушка жила у нас во всем городе не нашлось балетных тапочек 43-го размера с большим трудом мне удалось выпросить их в балете ежедневно в ожидании решения суда я учусь стоять на пуанте и это бы еще ничего если бы было куда откинуть ногу………………………………

………………………………

………………………………

………………………………

………………………………

1000 лет мы прожили в подобной тесноте. Наши внуки научились летать. Они порхают под потолком и не пользуются площадью. Но они уже забивают кубатуру.

Им-то хорошо – они могут вылететь прямо в форточку…

Март, 1960

Пафли

– Слышал, слышал, – сказал Зарембо, встретив меня в раздевалке.

– Что – слышал?

– Уж слышал, – сказал он и, подмигнув, ушел.

Поднимаясь по лестнице, я почувствовал себя тем более странно. Что-то очень непривычное было на этот раз, хотя я ничего такого не мог заметить: все было так же. Я уже совсем поднялся, и тут столкнулся с Иваном Филипычем.

– Что же это вы? – сказал он.

– А что? – сказал я, и что-то во мне сжалось.

– А вам уж надо бы и самому знать, – сказал он.

И вот его нет уже, а я вдруг осознаю, что же было такого непонятного, когда я поднимался по лестнице. Вот уже сколько я по этой лестнице хожу, там всегда только одно слово нацарапано было: почему-то «Культя». Не может быть! Я спустился, внимательно осмотрел стену. И действительно – никаких следов… И тут опять Иван Филипыч появился. Ничего не сказал, только посмотрел.

Когда я входил в чертежную, все словно бы замолчали, приподняли головы и замерли, на меня глядя. Я тихо проскользнул к своей доске.

… – почему-то визгливо пропел Слоним и замолчал так внезапно, что тишина вроде бы звякнула, когда наступила.

Я принялся за дело, и вдруг до меня дошло. «Распрягайте, хлопцы, коней» – вот что пел Слоним. Вот оно, оказывается, что.

Солнце – просто ужас, какое солнце! И синица – влетела и повисла на форточке вниз головой и вертит ею. А я просто веду эту линию, веду и, кажется, всю жизнь только ее и веду, и буду вести. Бумага – белая, линия – черная, кнопка – блестящая, резинка – мягкая, доска – ровная, табуретка – круглая и вертится, синица висит вниз головой и ею вертит; капли капают, солнце – яркое и круглое; крутится; капли по стеклу, круглые, катаются; кнопки – блестящие, круглые, крутятся. Пожалуй, кроме этих четырех, надо еще четыре по середкам воткнуть, чтобы бумага не топорщилась… Кнопки блестящие… А где же кнопки? Кто взял?

Я подошел к Слониму.

– Ты не брал мои кнопки?

– Кнопки? Какие кнопки?

– Как какие! Мои… Простые, обыкновенные.

– О чем это ты? Да постой, что это с тобой?..

– А что?

– Ну ничего, ты не унывай… Но что это ты сегодня? Не такой какой-то…

– А какой же?

– А не такой.

Вот теперь не отгибается. Я веду и веду свою линию. До самого обеда.

Спускаюсь со всеми в столовую.

– Ну вот и ты с нами, – говорит мне Зарембо.

– А что тут такого?..

– Да нет, это я так…

Спускаюсь, смотрю на стену. Нет «Культи». А тут Артамонов. Задушевно так за руку берет и не выпускает, в своей держит, и пристально так на меня смотрит.

– Ну как ты, Петя?

– А что?!

– Ну ничего, ничего, – говорит Артамонов. – Это ничего.

В столовой опять солнце. Всюду слепит. Набрал всего на поднос – не знаю, куда сесть. Стою с подносом. Вижу, Слоним один сидит. Сажусь к Слониму.

– Что же ты, Петя, киселя-то не взял? – говорит Слоним.

– Как киселя?

– Ты киселя-то возьми.

Теперь и кусок-то в горло не полезет. Что это? Солнце слепит, Слоним сидит напротив, кисель пьет. Да полно, Слоним ли это?

И вот опять я веду и веду эту линию. Кнопки блестят, круглые. Капли еще капают. Синицы же нет. Рейсшину почистить надо – мажется. Синицы нет. Иван Филипыч подходит.

– Так, так, – говорит.

Я черчу, не оборачиваюсь, веду свою линию.

– Культю подхавали пафли, – слышу я из-за спины.

– Что вы сказали?! – говорю я.

– Я? Ничего. Что это вы, право?..

И отходит.

Я же черчу. Только что-то вдруг все на меня пристально смотреть стали. И не чертят уже, смотрят все и молчат.

«Да полно вам», – хочу сказать я.

Молчат. Солнце. Кнопки блестят. И чертежные доски отдельно так стоят, черные на солнце, на тонких ножках; ножки все мелькают – и словно бы все эти доски по комнате плавают и ножками перебирают.

«Ну что вы?! – хочу сказать я. – Не надо! – хочу крикнуть я. – Да вы что?!»

Молчат. Все словно бы расползается перед моими глазами, как мокрая промокашка. Серое такое, амебное…

«Спокойно, – говорю я себе. – Только спокойно. Культпоход завтра. Возьми себя в руки».

01.04.1962

Воспоминание

Эта бочка, совершенно непонятно почему, стояла на насыпи, причем так близко от проходящих поездов, что до нее можно было дотянуться рукой. Она была железная и пустая, а сразу за ней был длинный склон насыпи, и там, в глубине, под насыпью, до самого леска – огромная лужа. Бочка была рыжей от ржавчины, и на ней было написано 703-КЛ, но и эта надпись была уже рыжей. Невдалеке от бочки стоял маленький белый столбик с цифрой 7, отмечавшей очередные сто метров. А в другую сторону, и тоже невдалеке, стояла черная металлическая мачта, которая поднимает плоскую металлическую лапу с кругом-кулаком на конце. От этой мачты долго еще, до самой путейской сторожки, низко над землей тянутся интересные такие тросики. Побеленные же камушки, уложенные чуть не через каждый метр, тянутся вдоль всей линии аккуратной цепочкой. У этой мачты, внизу, даже растет трава, и несколько запыленных ромашек с трудом поддерживают свои головки. А под насыпью – там вообще море этих ромашек, до самого леска. Лесок из молоденьких сосенок – пушистый и веселый. Чуть подальше за ним течет ручеек, и один его изгиб виден с железной дороги: так он поблескивает. За ручейком длинное непонятное строение, и всегда одна и та же грустная лошадь пасется около него, и кажется: никогда не сойдет со своей точки. А там дальше луг и опять что-то вроде ромашек, до самого горизонта. А если нет дождя, то над всем этим еще голубое небо с редкими взбитыми облачками.

Так вот, бочка, старая и ржавая, стояла на высокой насыпи, у самой колеи, и внизу была лужа. По насыпи полз зелененький дачный поезд. На подножке одного из вагонов сидел Петр Иваныч и ехал на дачу. Он вез туда большую подушку. Он сидел на подножке, обнимал подушку, и подбородок его покоился вверху. Ему было очень удобно сидеть вот так с подушкой, и он дышал воздухом, который совсем другой, чем в городе. А дождя в это время не было, и поэтому небо было голубое, с редкими взбитыми облачками.

И Петр Иваныч увидел множество ромашек и пушистый сосновый лесок, за леском блеснул ручеек, и Петр Иваныч увидел длинное непонятное строение и эту грустную лошадь, а дальше луг и опять ромашки… Он глубоко вздохнул, и что-то переполнило его.

И тогда он увидел рыжую бочку прямо перед собой и так близко, что ничего не стоило до нее дотянуться. В тот же миг Петра Иваныча озарило. Будто полыхнуло.

Озарение – вещь мгновенная:

он увидел перед собой бочку —

и пнул ее ногой

в совершенно естественном желании посмотреть, как эта пустая железная бочка, которая еле держится на краю насыпи, покатится глубоко вниз по этой насыпи

и шлепнется в огромную лужу,

и сколько при этом будет шуму…

И вот что произошло:

бочка осталась стоять на месте, нисколько

и не шелохнувшись,

а Петра Иваныча с подушкой

не оказалось на подножке.

То есть совершенно невозможно себе представить, как закричал кто-то в тамбуре и как они кричали дальше, между тем как поезд, что совершенно естественно, далеко уже проехал мимо бочки, где-то под собой оставив Петра Иваныча и увозя кричащих в тамбуре. Вполне понятно, что через некоторое недолгое время поезд все-таки стал и из него вылетели и помчались назад по насыпи кричавшие в тамбуре и многие другие люди из поезда, может, даже весь поезд, и вот они высыпали и бежали назад по насыпи, рисуя себе ужасные картины.

И вот видят Петра Иваныча, если можно так сказать.

Он вырос вдруг, как из-под земли…

И вот он идет себе по шпалам им навстречу, широко и радостно улыбаясь, и в руках у него – две ромашки.

Апрель, 1962

Из моей замечательной корзины