Верный своему слову, Ян Флеминг связался с Логаном Маунтстюартом в первую же неделю войны и предложил ему работу в Отделе морской разведки. Эта прославленная разведывательная служба располагалась в стоящем неподалеку от Малл здании Адмиралтейства, и возглавлялась, в 1939-м, адмиралом Джоном Годфри (Флеминг состоял у него в помощниках). Маунтстюарт получил чин лейтенанта (специальный отдел) Добровольческого резерва Военно-морских сил Великобритании. Собственно в ОМР, он был придан отделу пропаганды и контролировал разведданные, поступавшие из Испании и Португалии, от него требовалась также разработка мероприятий, которые позволили бы обеспечить нейтралитет этих стран. Поначалу, он занимался всего лишь попытками разместить антигерманские статьи (способные произвести впечатление на испанцев и португальцев) в сколь возможно большем числе печатных изданий. Маунтстюарт предложил также разбрасывать листовки в главных городах этих стран: Лиссабоне, Опорто, Барселоне и Мадриде. ОМР ему нравился: то было спокойное, отчасти разболтанное, но гордившееся своей эффективностью учреждение. К тому же, он полагал что ему очень идет синяя морская форма (сшитая на заказ у „Берна и Милнера“) с волнообразными золотыми нашивками на обшлагах.
Фрейя и Стелла поначалу перебрались в Чешир, к Девереллам, однако, поскольку ожидавшиеся массированные бомбардировки Лондона так и не воплотились в реальность, в начале 1940 года обе вернулись домой. Питер Скабиус вступил добровольцем во Вспомогательную пожарную бригаду. Бен Липинг в 1939-м покинул вместе с семьей Париж и открыл маленькую галерею (по-прежнему называвшуюся „Братья Липинг“) на Дюк-стрит, неподалеку от Сент-Джеймского дворца. Во время войны вести дневник государственным служащим и офицерам запрещалось. ЛМС, по-видимому, знал об этом, и потому повествование его зачастую надолго прерывалось, — пока с ним не происходило что-либо, представляющее подлинный интерес.
1940
Сегодня отнес фаустиновых Миро в галерею Бена и разложил их по полу его смотровой. Бен едва не упал — ему пришлось самым что ни на есть настоящим образом ухватиться за спинку кресла. „Ты хоть представляешь себе, что может означать такое собрание?“ — спросил он. Я объяснил странное происхождение этих картин. „Ладно, я полагаю, на девять десятых твое владение ими законно, — сказал Бен. — У тебя есть какие-нибудь соображения о том, кому они принадлежат?“. Я ответил, что происхождение картин покрыто тайной, однако ту часть их истории, которая известна мне, может подтвердить Эрнест Хемингуэй.
Бен, казалось, весь дрожал, так быстро работал его мозг. Он все повторял, что подобные вещи случаются в жизни торговца картинами только раз или два. Я сказал, что у меня туго с деньгами, а картины три года провалялись в моем чулане — надо же с ними что-то делать. В конечном счете, Бен предложил мне за них 300 фунтов, сказав, однако, что выручка от продажи самой большой картины целиком пойдет мне — он, правда, не может сказать, когда это произойдет: надо подождать, пока рынок придет в себя или пока подвернется настоящий покупатель либо покупатели. Он был почти бесконечно благодарен мне — не настолько, впрочем, чтобы проглядеть возможность хорошей сделки. Пауль Клее[110], сказал он, очень болен, — и предложил мне еще сотню за моего маленького Клее. Я ответил, что пока подержу его у себя, большое спасибо.
Завтракал в ресторане, расположенном неподалеку от Би-би-си — ливерная колбаса и салат. Уже начинает сказываться нормирование продуктов? Перед этим — беседа о Джойсе с Джеффри Григсоном — человеком колючим, дерганным, — впрочем, я так расхваливал „Горизонт“[111], что он отчасти смягчился.
Одним из наших новых коммандеров ОМР оказался Джеймс Вандерпол[112], с которым я когда-то учился в школе. Все та же мощная, крепко сколоченная фигура, только теперь он обзавелся острой рыжей бородкой. Настоящая морская косточка и, по-моему, он испытывает неудобство, обнаружив меня среди своих подчиненных. Мы прогулялись с ним по Грин-Парку, повспоминали Абби. Он поделился со мной новостями о некоторых моих однокашниках, и я обнаружил, что утратил к ним какой бы то ни было интерес. Нынче вечером телефонный звонок от Дика Ходжа. Очень возбужден: записался в морскую пехоту. Я сказал, что служу в „Волнистом флоте“. И чем занимаешься? — спросил он. Сверхсекретно, ответил я. Как приятно с полной серьезностью произносить эти слова.
Годфри и Флеминг вызвали меня с Вандерполом и спросили, знает ли кто-нибудь из нас Лиссабон. Я ответил — да, Вандерпол — нет. „Ну, хоть один знает, — сказал Годфри. — Как бы там ни было вам придется поехать туда“. Я поинтересовался — зачем. Там появился герцог Виндзорский, сказал Годфри, бежал из своего дома во Франции вследствие приближения немецких и итальянских частей, и за ним нужно присматривать. Но разве посольство этим заняться не может? — спросил Вандерпол (я почувствовал что никуда ему ехать не хочется). Посол, по-видимому, представляет собой комок нервов, а представитель МИ-6 — запойный пьяница, ненавидимый всем посольским персоналом. Положение Герцога крайне деликатно, продолжал Годфри: на родину ему вернуться нельзя (по семейным причинам), а рисковать тем, что он попадет в лапы нацистов, мы не можем. Я сказал: „Мы с ним однажды встречались — в 1934-м, в Биаррице“. Флеминг взглянул на Годфри так, точно пари у него выиграл. „Я же говорил вам, что Маунтстюарт — тот, кто нам нужен“, — сказал он.
Я вернулся домой, сообщить новость Фрейе. Сказал, что никакая опасность мне не угрожает, — и, поскольку это Лиссабон, у нее возражений не возникло. „Сходишь в наш ресторан?“ — спросила она. Я ответил, что выпью там целую бутылку вина — за нас обоих.
Лиссабон. Мы с Вандерполом вылетели из Пул-Харбор на принадлежащем Береговой охране гидроплане „Сандерлэнд“, полет прошел без осложнений. Лиссабон кажется переполненным беженцами — всей сволочью Европы, ищущей возможности выбраться из нее, ничем не рискуя. Впервые меня одолевает странное чувство, что Лиссабон и Португалия это самый краешек Старого Света. Здесь, на этой его оконечности, сгрудились перепуганные перекати-поле, высматривающие в огромном, сверкающем океане хоть какие-то признаки безопасности.
Мы доложились в посольстве, где нас холодно принял и скупо проинструктировал человек по фамилии Стопфорд — так называемый Финансовый атташе, а на деле, глава МИ-6 в Португалии. 19 июня, когда падение Франции стало уже неминуемым, Герцог с Герцогиней покинули свою виллу под Антибом и вместе со слугами и кое-какими людьми из консульства прибыли на автомобилях в Мадрид. Там их в течение девяти дней поили и кормили обедами, а после они отправились в Португалию. Живут в доме португальского миллионера по имени Рикардо Эспирито Санто — в Кашкайше, это около часа езды от города. „Не понимаю, почему ОМР считает, будто способен сделать что-то, на что не способны мы, — ядовито сказал Стопфорд. — У нас есть в доме свои люди, подходы к нему перекрыты португальской полицией. Герцог и пукнуть-то не сможет без того, чтобы мы не услышали“.
Когда мы уходили, я сказал Вандерполу: „Ну и выпивоха, прелесть что такое“. „А на меня он произвел впечатление очень достойного человека“, — ответил Вандерпол. Мне почему-то кажется, что для работы в разведке Вандерпол не годится. Мы возвратились в наш убогий отель, называющийся, естественно, „Лондонским пансионатом“, — другого найти не удалось, — и Вандерпол завалился в постель, сказав, что у него, похоже, начинается инфлюэнца.
У Вандерпола температура. Этим вечером был на приеме в посольстве и познакомился с человеком по фамилии Экклз[113], который, похоже, играет здесь роль своего рода éminence grise[114] — он в курсе всех дел и очень скептически относится к способностям сотрудников посольства. Экклз регулярно видится с Герцогом, и у меня создалось впечатление, что дела там идут не очень гладко. Герцог не хочет уезжать отсюда, пока не определится его будущее, и пока сам он не получит точных гарантий касательно его и Герцогини статуса. „Все это так мелко, — сказал Экклз, — особенно с учетом пугающей ситуации, в которой мы оказались“.[115] Я повторил мою уже приевшуюся реплику насчет того, что встречался с Герцогом в Биаррице, и Экклз меня только что в объятия не заключил. Он немедленно пригласил меня пообедать завтра вечером на вилле. „То была просто мимолетная встреча“ — сказал я. „Это ничего не значит, — ответил Экклз. — Его окружают сомнительные финансисты и все они настроены пронемецки. Вы будете глотком свежего воздуха“.
Только что заглянул к Вандерполу, чтобы рассказать о новейшем развитии событий. Тот разозлился и запретил мне идти на виллу. Я сказал, что подобного рода приказы мне вправе отдавать только Годфри. Написал Фрейе о том, что мне предстоит отобедать с Дэвидом и Уоллис. Будет о чем рассказать.
Чтобы попасть на виллу Герцога — „Бока-до-Инферно“, — нужно доехать до самой западной точки Европы, во всяком случае, такой она кажется. Герцог живет в большом, покрытом красной штукатуркой доме, стоящем на скальном мысу в окружении сосен. Дальше мыса — только Атлантический океан. Мы миновали Белем и Эсториль и берегом покатили к Кашкаишу. Пока мы к нему приближались (город раскинулся на горе над виллой), нас дважды останавливала полиция. Охраняют их явно хорошо. При подъезде к воротам Экклз напомнил мне, что с Герцогом вполне можно общаться, что называется, „без галстуков“, но Герцогиня не должна получить ничего, кроме улыбки и рукопожатия. И ни в коем случае не следует называть ее „королевским высочеством“. Я сказал, что понял.
Вилла — большая, удобная, с плавательным бассейном — стоит за высокой каменной стеной. Рикардо Эспирито Санто и его жена Мари встретили нас на террасе, сюда же нам принесли напитки. Здесь уже находилась еще она супружеская чета по фамилии Ассека. Стали ждать. И ждали, и ждали. Множество украдкой бросаемых друг на друга взглядов, Мари Эспирито Санто то и дело выходила пошептаться со слугами, но вот наконец герцог и герцогиня Виндзорские появились из своей комнаты.
Первые впечатления. Оба одеты безукоризненно. Герцог похож на миниатюрную американскую кинозвезду — стройный, щеголеватый, светлые с проседью волосы зачесаны назад, великолепно скроенный смокинг, сигарета, небрежно зажатая в пальцах. Герцогиня, которой, должно быть, уже за сорок, столь же миниатюрна. Прекрасно подобранная пара фарфоровых статуэток. Так и хочется поставить их на каминную полку. Я на голову выше обоих. Герцогиня густо накрашена, увешана драгоценностями. У нее невыразительное, похожее на маску лицо и довольно крупная родинка на подбородке. Когда настал мой черед, Экклз представил меня и упомянул о Биаррице.
— Мы встречались на поле для гольфа, сэр.
— Так вы играете в гольф? Слава Богу, — он повернулся к Герцогине. — Дорогая, мистер… э-э… этот милый человек был в 34-м в Биаррице. Ты помнишь то лето? Весело было, правда?
— Обожаю Биарриц, — отозвалась она.
— Я тоже, — сказал я. — На самом деле, я думаю…
— И он играет в гольф, — сказал Герцог.
— Дэвид, нельзя так перебивать. Мистер… мистер?
— Маунтстюарт.
— Мистер Маунтстюарт собирался сказать нечто очаровательное о Биаррице.
Тут нас прервали и провели в столовую. Я сидел между синьорой Ассека и Мари Эспирито Санто (довольно привлекательной на холодноватый, жесткий пошиб, присущий некоторым богатым европейкам). Синьора Ассека разговаривала на испанском и ломаном французском. У Мари Э. С. беглый английский. Экклз с Герцогиней много смеялись, похоже, им было очень весело. Я все время думал: запомни это как следует, Логан, — герцог и герцогиня Виндзорские, прекрасный дом у моря, постоянно сменяющие один другого слуги, хорошие еда и вино. В мире идет война.
Когда мы откланивались, Герцог подошел ко мне и спросил, не найдется ли у меня завтра после полудня время, чтобы заглянуть в Гольф-клуб Эсториля. Я ответил, что найдется, большое спасибо, и т. д. Он немного помедлил около меня, и я сказал, что приятно видеть его в такой хорошей форме, особенно после эпического путешествия через всю Европу. Он помрачнел, поморщился и понизил голос: „Я здесь практически в заключении, — сказал он. — Одни преграды со всех сторон и куча волокиты“. Я выразил ему сочувствие, и мы договорились встретиться завтра в клубе в 3 часа дня.
По пути в Лиссабон, я рассказал о нашей договоренности Экклзу, похоже, она его озадачила. Он подумал немного и произнес: „Я буду признателен вам, Логан, если вы станете оповещать меня обо всем, что уходит в ОМР“. Конечно, сказал я и добавил: „Вы не знаете, где бы я мог разжиться комплектом клюшек для гольфа?“.
Правительство Его величества снабдило меня новым комплектом клюшек, что очень мило с его (их?) стороны, и оснащенный таким образом, я отправился на игру в Гольф-клуб Эсториля. Герцог, Эспирито Санто и еще один мужчина по имени Брито-и-Кунья появились с получасовым опозданием — в сопровождении дюжины португальских детективов. Герцог сказал, что предпочитает играть со мной, двумя мячами, и настоял, чтобы двое других начали игру первыми. День стоял теплый, с моря дул легкий бриз. Поле пропеклось от зноя, трава выгорела до серовато-белесого цвета. От первого моего удара мяч поскакал по фервею, как если б тот был бетонным, и улетел на 300 ярдов. Однако площадки вокруг лунок были спрыснуты водой и игра на них шла легко, пусть и быстро.
Герцог прошел двенадцать препятствий, играл он расчетливо, не рискуя. На третьем „ти“ мы остановились, чтобы выкурить по сигарете; Эспирито Санто и Кунья продолжали игру. Я уронил мой мяч на землю, звук получился, как от удара стеклянного шарика об асфальт. „Говорят, так выглядит гольф в тропиках“, — сказал я.
— Что ж, скоро мне представится возможность это проверить, — мрачно сказал Герцог.
— Не понимаю, сэр.
— Они отсылают меня на Багамы. Буду там губернатором.
— Багамы? Там, должно быть, чудесно.
— Вы не думаете, что то же самое они говорили Наполеону, выпроваживая его на Святую Елену?
Настроение у Герцога было скверное, но в гольф он играл хорошо, — а я старался не лишать его приобретенного им в начале игры преимущества в две лунки. По мере того, как положение Герцога в игре улучшалось, поднималось и его настроение, да и играл он уже с меньшей осторожностью. Я чувствовал, что возможность поговорить с соотечественником, да к тому же игроком в гольф, приносит ему облегчение.
Вот некоторые из его замечаний.
Его брат, Король, благодушный дурачок, которого полностью подчинила себе жена. Это Королева не позволяет Герцогу и Герцогине вернуться в Британию. „Не хочет иметь нас под боком, — сказал он. — Боится, что мы украдем их перуны. Она очень ревниво относится к Уоллис.“
Португалия надоела Герцогу до смерти, ему не терпится уехать отсюда, но только „на моих условиях“.
Две проблемы, похоже, занимают его более всего остального. Одна, это возврат некоего имущества (одежды, белья), оставшегося в их домах в Антибе и Париже, а вторая — нежелание британского правительства отпустить его призванного в солдаты слугу, чтобы тот стал камердинером Герцога на Багамах.
— У вас есть камердинер?
— Увы, нет, — сказал я.
— Обязательно заведите. Некоторые не понимают, что люди, вроде меня, попросту не способны выполнять свои обязанности без камердинера. Мне нужен Флетчер[116] и, не получив его, я с места не тронусь.
Я, не подумав толком, сказал:
— Возможно, я смог бы помочь.
Он повернулся ко мне и схватил меня за руку:
— Поверьте мне, Маунтфилд, если бы вы смогли что-нибудь сделать…
— Маунтстюарт, сэр.
— Маунтстюарт. Я был бы вам крайне благодарен.
— Мне ничто не мешает попробовать.
После гольфа (Герцог выиграл, три к двум, и я выписал ему чек на 3 фунта), я прямиком направился в посольство и отправил Годфри шифрованную телеграмму. В ней говорилось, что если бы можно было освободить волынщика Алистера Флетчера от действительной службы, то Герцог, по моему мнению, стал бы куда более сговорчивым при получении им каких-либо предложений.
У Вандерпола температура 103 градуса. Впрочем, ему еще хватило сил учинить мне скандал за то, что я послал телеграмму без его разрешения. „Я ваш старший офицер“, — прокашлял он. Чует мое сердце, если Вандерпол будет продолжать в том же духе, не миновать ему вскорости статуса ПИЗМ.
Выпивал с Экклзом. Он гладкий, полноватый, симпатичный мужчина, по-видимому, сделавший еще перед войной состояние на испанских железных дорогах. Я рассказал ему о времени, проведенном на поле для гольфа и о стенаниях по поводу Флетчера.
— Похоже это волнует его сильнее, чем необходимость отправиться на Багамы, — сказал я. — Если бы мы смогли раздобыть для него Флетчера и сундуки из Антиба, он стал бы как воск в наших — в ваших руках.
Экклз — без особого добродушия — взглянул на меня.
— Интересная мысль, — сказал он. — Я этим займусь.
Мы не без взаимной осторожности поговорили о Герцоге. Ясно, что он ведет себя, как избалованное дитя и, имея с ним дело, ты зависишь от расположения его духа. Если он в хорошем настроении, все прекрасно. Если в дурном — дуется, топает ножкой и не желает с тобой играть.
Приглашен на среду к Герцогу и Герцогине — обедать. Вандерпол заявил, что пойдет вместо меня, обратился с протестом к Экклзу и тот посоветовал ему не валять дурака. Так что мы теперь с Вандерполом не разговариваем — он почти такой же взрослый, как Герцог. Вандерпол, вроде бы, более-менее выздоровел: весь день торчит в посольстве и с деловитым видом рассылает телеграммы. Я сижу под солнышком и читаю старые детективы из библиотеки пансиона. Хорошо бы Фрейя была здесь. Очень огорчен новостью о том, что Вишистская Франция разорвала с нами дипломатические отношения. Существует ли лучший пример безумия этой войны? А я торчу тут и бражничаю с бывшим королем.
По пути к „Бока-до-Инферно“ Экклз попросил меня не расписываться в книге гостей Герцога, даже если меня о том попросят. И сказал еще, чтобы я ни словом не обмолвился об ОМР. По-видимому, немецкие агенты распускают слухи, будто секретная служба Британии планирует устроить на Герцога покушение.[117] Экклз сказал, что он параноик и очень боязлив.
На деле же Герцог оказался душой компании — хорошее, шутливое настроение, много смеется, безостановочно болтает и подливает всем выпивку. Мне кажется, я понимаю, каков он был в молодости, каким обладал обаянием, причем дававшимся ему без всяких усилий. Да и Герцогиня вдруг стала ко мне куда внимательнее, чем прежде, — Экклз совсем отодвинут в сторону. Разговаривая с вами, она приближает свое лицо к вашему дюйма на два ближе обычного. В результате, даже в самом банальном высказывании проступает нечто интимное, а когда она говорит, вы ощущаете на лице ее дыхание. Фантастически действенный трюк. Она не красавица, однако такая вот особая близость внушает вам чувство избранности — да и смотрит она только на вас. Я пригляделся к ней с близкого расстояния и должен сказать, зубы у нее безупречные. Составить какое-либо представление о ее фигуре, кроющейся под дорогой и модной одеждой, невозможно. Она худощава, но не плоскогруда ли? Меня она называет Логаном.
Гостей в этот вечер было много — главным образом португальских друзей Эспирито Санто. Герцог с Герцогиней считают, что посольство их демонстративно игнорирует, и потому из англичан были только я и Экклз. Ночь выдалась теплая, кофе и бренди мы вышли пить на террасу. В темноте бухали и рушились волны прибоя. Герцог, куря сигару, отвел меня по лужайке к самому краю лившегося из дома света. Я сказал о том, какой приятный получился вечер, какое это удовольствие — видеть, после лондонского затемнения, сверкающие вдоль берега огни Эсториаля. Я не стал добавлять этого, но стоя здесь, посреди теплой ночи, я ощущал себя попавшим на отведенный богатым, красивым людям остров „Где-то там“, на котором никто и не ведает о войне. Впрочем, Герцог меня не слушал.
— Сегодня пришла телеграмма от Уинстона[118], — сказал он. — Мы получили Флетчера — он едет сюда.
— Замечательная новость, сэр.
— И все благодаря вам, Маунтстюарт.
— Нет, право же, я…
— Вы слишком скромны. Я же понимаю, вы наверняка подергали за несколько нитей. Мы вам действительно благодарны.
— Не стоит об этом.
— Беда в том, что мы все еще не можем получить из Антиба сундуки с одеждой и бельем. А на Багамах нам без них обойтись совершенно невозможно. Если бы вы могли что-то сделать…
— Я попытаюсь, сэр.
Когда мы неторопливо вернулись на террасу, меня окликнула Герцогиня. Она придвинула свое лицо так близко к моему, что на один безумный миг мне показалось, будто она собирается поцеловать меня в губы. Однако Герцогиня сказала: „Вы не распишетесь в нашей гостевой книге, Логан?“ — и указала на нее, лежащую в вестибюле, на пристенном столике. „Спасибо вам за все, что вы сделали для Дэвида“ — негромко прибавила она и тронула меня за руку. Я извлек перо, сделал вид, что вписываю в книгу мое имя, но Герцогиня уже отошла.
Вернулся в „Лондонский пансион“. Вандерпол оставил для меня записку. Мне надлежит завтра утром вылететь гидропланом в Лондон, а он останется здесь. Жалкий, завистливый, мелкий ублюдок.
[1 августа герцог и герцогиня Виндзорские отплыли из Лиссабона на борту американского лайнера, дабы Герцог мог принять предоставленный ему пост губернатора Багамских островов. Между тем ЛМС написал в Лондоне отчет о своей поездке в Лиссабон, о встречах с этой четой и впечатлениях от нее (в словах куда более сдержанных, нежели те, к каким он прибегнул в своем дневнике). Этот длинный секретный меморандум[119] (около шестидесяти страниц) некоторое время циркулировал по ОМР. Он получил у всех высокую оценку.
Когда в сентябре того же года начались бомбардировки Лондона и других городов Британии („Блиц“), Фрейя и Стелла снова уехали к Девереллам в Чешир и пробыли там до лета 1941-го. Мать ЛМС осталась на Самнер-плэйс, в доме, где жили теперь восемнадцать платных постояльцев — Мерседес Маунтстюарт и Энкарнасьон занимали одну большую комнату на первом этаже. ЛМС продолжал исполнять в ОМР рутинные обязанности, а также регулярно писал бюллетени для испано-язычной службы Би-би-си.]
1941
Итоги года. Фрейя и Стелла спят. Я сижу у себя в кабинетике под крышей, шторы опущены — затемнение, — на столе передо мной бутылка виски.
Война. Война, война. Никак я этого не уразумею. Подавлен новостями с Востока[120]. Пирл-Харбор меня порадовал. Он, наконец, вынудил американцев действовать, и я впервые позволяю себе думать о том, что эта война завершится — победой. Спасибо тебе, Хирохито.
В марте покончила с собой миссис Вулф — утопилась à la Тесс в реке Уз. Приняла смерть от воды. И Джойс умер в этом году в Цюрихе, как говорят, больной, ослепший, преждевременно одряхлевший. К слову об этом:
Здоровье: в основном неплохое. Удалили два зуба, в сентябре — инфлюэнца. Слишком много пью.
Семья: и Фрейя, и Стелла на удивление благополучны. Лайонела видел за этот год только три раза — позор.
Работа: Вандерпол — ПИЗМ класса А. Трачу многие часы на испанские бюллетени. Фрейя переняла мои рецензентские обязанности в „СиД“ за 20 фунтов в неделю. Я указал на то, что делал ту же работу за 30 процентов этой суммы. Родерик и глазом не моргнул, — это он наказывает меня за отсутствие „Лета“. Написал для „Горизонта“ большую статью о Верлене (Сирил очень хвалил, однако она еще не напечатана). Кое-какие рецензии в газетах, впрочем, при 55 фунтах в месяц от ОМР плюс жалование Фрейи, плюс свалившийся на меня с неба Миро, мы сейчас обеспечены лучше, чем когда бы то ни было.
Дом: крепкие новые двери и окна на Мелвилл-роуд[121] — теперь мы спим намного спокойнее. Сны об Испании. Кто нынче пьет в „Чикоте“? Пытаюсь представить себе Париж, наполненный нацистскими солдатами.
В конечном итоге, год потрачен впустую. Я попросил Флеминга о переводе в другой отдел, но он сказал, что я представляю слишком большую ценность для Иберийского полуострова.
Друзья: Бен (как и всегда), Питер (мы немного отдалились один от другого), Ян (я, и правда, не могу не считать его другом), Дик (потерян из виду). Хотя друзья мне, в сущности не нужны, у меня есть Фрейя.
Размышления общего характера. На мне форма, я вношу крохотный вклад в завершение этой бесконечной войны. Моя профессия — писатель — временно забыта. Я платежеспособен — благодаря добровольческому резерву ВМС и Хуану Миро (и Фаустино), однако французские мои гонорары вне пределов достижимости. Нужно больше читать. Я, наконец, принялся за испанский роман Хемингуэя [„По ком звонит колокол“] — беда да и только. Что на него нашло, почему он так плохо пишет?
Решения: меньше пить. Боюсь, эта война превратит меня в алкоголика. Придумать книгу, которую мне действительно захочется написать (иными словами, забросить „Лето в Сен-Жан“, дурак ты этакий).
Любимое место: Мелвилл-роуд.
Порок: откладывание чего бы то ни было на потом.
Вера: любовь к Фрейе и Стелле.
Стремление: пройти эту войну и написать что-то действительно стоящее.
Мечтание: проехать на юг из Парижа в Биарриц, а оттуда к Атлантике — в обществе Фрейи, и чтобы в „Палэ“ меня ждал номер.
1942
Завтрак с Питером [Скабиусом]. Вид у него измученный, больной. Говорит, что его с Тесс дети живут у его родителей. В их доме в Марло он оставаться не может — там все напоминает о Тесс. Он жутко разругался с ее отцом, Клафом, который орал и визжал на Питера, они едва не подрались. Я посочувствовал: ужасная история, кошмарная трагедия. Потом Питер сказал, что готовится перейти в католичество.
Я: С какой стати?
ПИТЕР: Чувство вины. Думаю, это я так или иначе довел Тесс до смерти.
Я: Не говори глупостей. Она же не покончила с собой, правильно?
ПИТЕР: Я никогда не смогу обрести уверенность в этом. Но даже, если все вышло случайно, не сомневаюсь, — оказавшись в воде, она рада была умереть.
Я сказал, что ему нужен не пастор, а психиатр. Он ответил, что хочет вернуть в свою жизнь Бога. Я спросил, ладно, а чем тебя не устраивает Бог, с которым ты вырос — англиканский? Он слишком мягок, ответил Питер, слишком рассудителен и понимающ, да и вмешиваться, на самом-то деле, ни во что не желает — больше похож на идеального соседа, чем на божество. Мне нужно ощущать страшный гнев Господень, кару, которая меня ожидает, сказал он. А мой англиканский Бог просто примет грустный вид и устроит мне нагоняй.
— Ты посмотри на нас, — придя в отчаяние, сказал я. — Вот сидим мы с тобой, два получивших хорошее образование человека, два умудренных жизнью писателя, и разговариваем о Боге на небесах. Это же полное мумбо-юмбо, Питер, от начала и до конца. Если хочешь, чтобы тебе получшало, можешь с таким же успехом принести богу солнца Ра козла в жертву. Смысла будет ровно столько же, сколько в твоих разговорах.
Он сказал, что я не понял: если в человеке нет веры, разговаривать с ним все равно что с кирпичной стеной. Я сознаю, что его „обращение“ есть вид покаяния — наказания, в котором он нуждается. Следом Питер сказал, что пишет книгу о Тесс и их совместной жизни.
— Книгу? Биографию?
— Роман.
Сегодня мне стукнуло тридцать шесть. Означает ли это, что я теперь человек средних лет? Возможно, я вправе отложить таковое обозначение до сорока. Фрейя испекла торт со взбитыми белками (раздобыла где-то несколько самых настоящих яиц) и воткнула в него три свечи красных и шесть синих. Стелла потребовала, чтобы задуть их позволили ей. „Сколько тебе лет, папа?“ — спросила она. Я пересчитал для нее свечи и ответил: „Девять“. Фрейя взглянула на меня: „Так ты, выходит, большой мальчик?“.
Если бы не война, я, наверное, мог бы назвать себя настолько счастливым, насколько это доступно человеку. Только две змеи и угрызают меня — Лайонел и мое писательство. С Лайонелом я вижусь все реже и реже, отчасти из-за работы, отчасти потому, что Лотти снова вышла замуж.[122] Лайонелу уже около девяти, почти совсем чужой мне ребенок. А другая забота: я чувствую, как мое métier[123] покидает меня. Ни малейшего желания писать что бы то ни было, кроме заказных статей. Возможно, мне следует дождаться окончания войны, и тогда я смогу все начать все сызнова.
Сегодня Питер перешел в католическую веру. Он просил меня стать его крестным отцом, но я отказался — на том основании, что буду неискренним. По-моему, он немного обиделся, ну да и ладно. Спросил также, нельзя ли ему прислать мне рукопись романа о Тесс: „для сверки фактов“. Судя по всему, роман уже почти закончен. Честно говоря, меня мутит от мысли, что придется его читать.
Был в Би-би-си, еще одна передача на Испанию — судя по всему, нас обуревают страхи перед вторжением немцев на Канары. На обратном пути встретил Луиса Макниса[124], — я едва с ним знаком, тем не менее, он почти вогнал меня в краску, расхваливая „Конвейер женщин“. Спросил, чем я занят, я ответил — ничем, свалив все на войну. Он сказал, что понимает мои чувства, однако мы должны продолжать писать, — война может продлиться еще пять, а то и все десять лет, нельзя же жить в подобии художественного морозильника. „Чем станет тогда наша жизнь? „Что вы писали во время войны?” — не можем же мы просто ответить — ничего“. Мы в общих чертах поговорили об адаптации „Конвейера женщин“ для радио и оба выразили озабоченность тем, что роман может оказаться для нее жестковатым. Как бы там ни было, он поселил во мне вдохновение — встреча с другим писателем неизменно вдохновляет меня, я осознаю, что мы состоим в некоем тайном братстве, даже если все сводится только к выслушиванию нытья и стенаний собрата. Я вернулся домой, перечитал уже написанные главы „Лета“. Они оказались ужасными. Вышел в сад и сжег все написанное в мусорной печи. И не жалею об этом — на самом-то деле, испытываю облегчение. Впрочем, меня немного беспокоит то, что может сказать Родерик об авансе, уже несколько лет как потраченном…
Ян [Флеминг] заглянул нынче утром ко мне в кабинет с какой-то папкой в руке и стал пристально меня разглядывать. В кабинете был Пломер, сказавший: „Осторожно, Логан, судя по его виду, ему только что вскочила в голову какая-то мысль“. Я поинтересовался, что в папке, и Ян ответил — мое личное дело. „Стало быть, „Г“ означает Гонзаго, — сказал он. — И вы наполовину уругваец, родившийся в Монтевидео — как очаровательно. Насколько хорош ваш испанский?“. Я ответил, что говорить говорю, хоть и посредственно. Ян еще раз оглядел меня и кивнул. „Мне кажется, мы используем вас не в полную силу, Логан“ — сказал он. Меня все это на какое-то время немного встревожило, но теперь я не думаю, что имеет смысл пытаться выяснить в чем там дело — просто Яну нечем заняться, вот он и пытается родить еще одну из своих безумных идей.
Разъезды. Фрейя и Стелла — в Чешир. Я на неделю присоединился к ним. Затем десять дней в Девоне, с Липингами. Щемящий август. Внезапная депрессия от мысли, что мы воюем уже три года, почти. Я вспоминаю нашу жизнь в полные треволнений и тревог тридцатые годы, и они кажутся мне сгинувшим золотым веком.
Вернулся из Девона. Водил Стеллу к маме, которая вдруг сильно постарела. В конце концов, ей шестьдесят два. Она внезапно начала вспоминать Монтевидео, что на нее не похоже: ей всегда так хотелось уехать в Европу и даже Бирмингем казался экзотическим городом. Однако сегодня мама, пока мы сидели в ее запущенной комнате, и Энкарнасьон мыла в единственной раковине чайные чашки, сыпала жалобами. Логан, сказала она, я обратилась в una patróna [хозяйку пансиона] — это меня унижает. Мне захотелось сказать ей, что если бы она не позволила Прендергасту промотать оставленное нам отцом небольшое состояние, мы жили бы сейчас в куда большем комфорте, — да не хватило духу. Я заметил, что она теряет вес, это ее и старит — мама всегда была „пышечкой“. Теперь уж нет. Стеллу она очень любит и эта любовь мирит ее с потерей Лайонела и аристократической снохи. И она, и Энкарнасьон упиваются светлой кожей и волосами Стеллы, ее голубыми глазами, как если бы та была своего рода генетической шуткой. Они зачарованно разглядывают ее, подчеркивая самые обычные вещи: „Смотри, как она открывает буфет“, „Смотри, снова шмыгает“, „Ты погляди, как она играет с куклой“. Выглядит все это так, точно ни один ребенок в истории подобных подвигов еще не совершал. Беря девочку на руки, они то и дело целуют ее — ручки, колени, уши. Стелла, собранная и терпеливая, не противится этим вольностям. Когда мы уходили, я, закрывая дверь, услышал плач и стенания.
Письмо от Родерика с намеками на возможность судебного преследования и требованием вернуть аванс за „Лето“. Одновременно — появление машинописной копии романа Питера Скабиуса со зловещим названием „Вина“. Первое предложение: „Саймон Трампингтон никогда не думал, что тяжеловозы будут отождествляться у него с красивой девушкой“. Не вынесу я этого чтения, потому что знаю — эксплуатация недолгой, несчастливой жизни Тесс внушит мне отвращение и только выведет из себя.
Написал Питеру — наврал, — что прочел роман в один присест, что считаю его сделанным „мастерски“ (очень удобное слово), что это „превосходная дань“ Тесс, похвалил за отвагу, которая потребовалась, чтобы написать столь мучительную и т. д. и т. п. Сделал одно предложение — переменить имя героя, которое слишком отзывает П. Г. Вудхаузом. Написал, что перечитаю роман, когда буду в более спокойном состоянии, — надеюсь, мне все же удастся когда-нибудь принудить себя к этому.
Заявились очень довольные собой Флеминг и Годфри и велели мне укладывать вещи, необходимые в тропиках. „Вы отправляетесь в солнечные Карибы, — сказали они, — вот же везучий такой и разэдакий“. Очень смешно, ответил я, оставьте ваши шуточки для новичков. Однако они не шутили: герцог Виндзорский вот-вот снова войдет в мою жизнь.
Нью-Йорк. Меня временно повысили до чина коммандера, сижу теперь в отеле в центре города, поджидаю мою новую команду. Я полагаю, — если называть вещи своими именами, — что стал шпионом и отправлен следить за Герцогом и Герцогиней. Чувствую себя немного неловко.
Флеминг и Годфри посвятили меня в предысторию. Герцог без особой охоты, но с прилежанием осваивал новую для него роль губернатора Багам. Он подружился со шведским мультимиллионером по имени Алекс Веннер-Грен (основателем компании „Электролюкс“), — человеком, нажившим огромное состояние на пылесосах и холодильниках и, подобно многим богатым обитателям Нассау, не желающим платить с этого состояния никакие налоги. Багамы устраивают Веннера-Грена не только тем, что там не берут налогов, само географическое положение их позволяет ему держаться поближе к Южной Америке, в которой у него имеются все разрастающиеся деловые интересы. Он и Герцог сблизились — вместе обедали, Веннер-Грен ссудил Герцогу свою яхту, — но затем, в июле прошлого года, Соединенные Штаты внесли Веннер-Грена в черный список и объявили его приспешником нацистов. Британия последовала их примеру, и Герцог вынужден был объявить своему другу, что въезд на Багамы для него закрыт.
ОМР получил от агента в Мехико информацию о том, что Веннер-Грен участвовал в грандиозной валютной спекуляции и нажил огромные барыши. Существуют опасения — тревога, — что и Герцог тем или иным способом также участвовал в ней. Личный годовой доход Герцога, включая и его губернаторское жалованье, оценивается как лежащий между 25 000 и 30 000 фунтов. Его капиталы размещены на счетах английских и французских банков, так откуда же, если он действительно спекулировал вместе с Веннер-Греном, взялись у него деньги? Вот это я и должен попытаться выяснить. Никто, разумеется, об этом не говорит, но если Герцог виновен, то его действия равноценны измене.
Ставки высоки и задание это вызывает во мне ощущение неудобства. Я ничего не имею против Герцога и Герцогини — напротив, они были со мной добры и дружелюбны. Думаю, это моя пространная памятная записка относительно Лиссабона обратила меня в нашем отделе в специалиста по Герцогу. Таким образом, план сводится к тому, что я появлюсь на Багамах, как командир ТК [торпедного катера], направленного туда для охоты за подводными лодками. Я должен постараться снова снискать расположение герцогской четы и выяснить, что только смогу.
Оказалось, не ТК, а моторный баркас береговой охраны — МББО II22. Мы на ровной скорости идем к югу, побережье Нью-Джерси проплывает по правому борту. Теперь я встревожен вдвойне. Я встретился с моим судном и командой, пришедшими с Бермуд, в Бруклинской гавани. Командовал II22 немногословный молодой шотландец, младший лейтенант Кроуфорд Макстей. Я вручил ему мои бумаги (подписанные адмиралом Атлантического флота), и он, читая их, даже не попытался скрыть свою реакцию — неверие, а там и исполненную отвращения покорность. Спросил, какое судно было у меня в последний раз под началом, и я объяснил, что мой чин в ВМС носит скорее „почетный“ характер. „Багамы? — сказал он. — И какого черта мы будем там делать?“ „Исполнять мои приказы“, — ответил я, очень холодно. Он едва на палубу не плюнул. Боюсь, любви у нас с ним не получится. II22 — большое новое деревянное судно, вооруженное глубинными бомбами и двумя пулеметами „Льюис“, команда состоит из десяти человек. Я делю с Макстеем крохотную каюту (две койки, одна над другой, моя верхняя), здесь же мы и едим. Нам предстоит спуститься до Флориды, а оттуда идти на Багамы. Думаю, что вызвало у Макстея настоящее отвращение, так это количество багажа, которое я погрузил на борт (я знаю, что мне предстоит участвовать в официальных приемах и потому должен быть соответственно одет), плюс то обстоятельство, что я везу с собой клюшки для гольфа.
Нассау, остров Нью-Провиденс, Багамы. Макстей и его команда определены на постой в форт Монтегю, это примерно в миле к востоку от города, а я снял номер в „Британском Колониальном“ отеле — похоже, набитом американскими инженерами и подрядчиками, судя по всему, съехавшимися сюда для строительства новых аэродромов. Вышел прогуляться по городу — толпы американских солдат и курсантов ВВС. Нассау, если особенно не приглядываться, выглядит скорее красивым, чем обветшалым. Это колониальный городок с населением в 20 000 или около того человек. Деревянные здания выкрашены в розовый цвет, очень много тенистых деревьев. В центре — опрятная маленькая площадь с памятником королеве Виктории, по обеим сторонам от которого расположены правительственные учреждения и суды. От гавани земля поднимается к гряде холмов, на вершине одного из них стоит Дом правительства (фронтон с колоннами, также розовый). Главная улица носит название Бэй-стрит, она почти в пять кварталов длиной, с затененными тротуарами, вдоль которых выстроились сувенирные магазинчики, продающие туристам безделушки и тряпки. К востоку от моего отеля расположен яхт-клуб, а к западу площадка для гольфа и клуб для чистой публики. Веннер-Грен владеет собственным островом, Хог-Айлендом, замыкающим лагуну гавани со стороны моря.
Я взял такси, поездил вокруг города: там и сям стоят большие дома, окруженные тропическими парками, а в глубине острова размещены две большие авиационные базы, на которых проходят обучение курсанты. Мы проехали мимо Дома правительства, и я заметил плещущийся на ветру „Юнион Джек“. Попытался представить себе Герцога и Герцогиню в этой удивительной, тупиковой, тропической глуши. Слово „городок“ приобретает здесь новый смысл. Герцога загнали в Нассау, от греха подальше, на сколь возможно долгое время, уж это-то понятно. Быть Королем и закончить вот этим — более вопиющее оскорбление трудно себе представить. Уже три приглашения на обед. Завтра пойду в ДП, засвидетельствовать почтение.
Прием в Доме правительства был посвящен какому-то заезжему американскому генералу. Изящное убранство комнат, обитая ситцем мебель, много растений и цветов, фотографии на лаковых столиках. Я получил джин с тоником и замешался в толпу гостей — главным образом военных, с вкраплениями местных сановников, потеющих в своих костюмах. Я ощущал себя странно самоуверенным в моем бравом белом мундире с нашивками коммандера. Адъютант[125] Герцога представил меня: „Вы, конечно, помните коммандера Маунтстюарта, сэр“. Герцог, очень загорелый, в бежевом костюме при галстуке в розовую и желтую клетку, смерил меня пустым взглядом. „Лиссабон, 1940-й, сэр“, — сказал я. „Ах, да“, — неуверенно ответил он и тут же удрал. Направился прямиком к Герцогине: они перекинулись несколькими неслышными словами, Герцогиня оглядела меня, что-то ему сказала, он сразу вернулся, теперь уже улыбаясь, и хлопнул меня по плечу. „Маунтстюарт, — сказал он. — Конечно! Клюшки для гольфа привезли?“.
Несколько позже я поговорил с Герцогиней. Прическа и грим ее так же безупречны, как в Лиссабоне. Она, впрочем, выглядит похудевшей, хотя, возможно, дело всего лишь в коротких рукавах ее платья, выставляющих напоказ костлявые, почти лишенные мышц руки. Она была очень любезна и понизила голос, чтобы сказать: „Что привело вас в этот идиотический рай? Будьте осторожны, а то умрете от скуки и сами того не заметите“. Я улыбнулся: „Охота за субмаринами“. „Вы должны пообедать у нас, — сказала она, — сегодня же. Где вы остановились?“. Похоже, я снова стал своим.
Три раза обедал в Доме правительства, в последний — даже сидел рядом с Герцогиней. Кроме того, играл с Герцогом в гольф, — полдюжины партий, впрочем, играли мы неизменно вчетвером. Побывал в каждом баре и клубе, какие тут есть, и по-моему, в большинстве частных домов, а уж с людьми из ВВС перезнакомился в таких количествах, что хватит до конца жизни.
Этот маленький город, как и всякий маленький город, изобилует слухами, сплетнями, интригами, враждой, вендеттами, взаимными обидами, альянсами и мезальянсами, кликами и бандами — как в среде того, что именуется истаблишментом, так и среди парвеню. Насколько я в состоянии судить, общество Нассау, в общих чертах, распадается на три основных категории. На самом верху находится губернатор и его окружение. Далее следуют политики — „Мальчики с Бэй-стрит“ (они же „Бандиты“): местные торговцы, воротилы и просто богатые люди, которые заседают в Законодательном собрании и его контролируют. Затем имеются держащиеся несколько особняком жители временные — военные и визитеры. Затем — пожилые налоговые беженцы, в основном англичане и канадцы, — чопорные, консервативные, с презрением взирающие на публику помоложе, более беспутную: на сомнительных предпринимателей, разведенок и разведенцев, относительно богатых и бесталанных молодых людей и их подружек. Эти ходят под парусом, закатывают вечеринки, слишком много пьют и легко меняют партнеров. В туристский сезон, с декабря по март, к ним добавляются их американские эквиваленты, приезжающие сюда ради зимнего солнца и la dolce vita[126]. Еще одну подгруппу, которая может перекрываться с любой из вышеупомянутых, составляют богатые, обладающие немалой властью люди, имеющие, вследствие их финансовой мощи, большое, хоть и не замечаемое прочей публикой влияние на все, что здесь происходит. К этой категории принадлежал Веннер-Грен и, должен сказать, трудно отыскать человека, который бы плохо о нем отзывался. Стоит упомянуть его имя, как поднимается вихрь слухов: он личный друг Геринга, он построил на Хог-Айленд ангар для нацистских подводных лодок, он владеет в Мехико банком. Я передаю все это, помечая как домыслы, в ОМР. И наконец, существует еще один мир — наиболее населенный и, парадоксальным образом, наиболее неприметный: собственно багамцы. В большинстве своем, это бедные работяги и рыбаки, живущие в лачугах, многое множество которых рассыпано за грядой холмов, на которой стоит Дом правительства — это поселение называется „Грантс-таун“. „Цветной барьер“ имеет на Багамах почти абсолютную силу — в смысле социальном, определенно (сегрегация присутствует даже в Герцогининой „солдатской кантине“). Мне говорили, что правило это соблюдается тут так же неукоснительно, как в южных штатах Америки. Любое отступление от него здесь, на Багамах, уверяли меня, может отпугнуть американских туристов. Даже в Дом правительства ни один черный через парадную дверь войти не может.
Все эти миры в той или иной мере взаимодействуют один с другим — что становится особенно очевидным на приемах в Доме правительства (впрочем, закуски на них разносят только черные). Я регулярно бываю на этих собраниях, внимательно наблюдаю за толпой, исподволь собирая по мелочам информацию — люди здесь очень общительны. Должен сказать, Герцог с Герцогиней перемещаются в этой толпе невозмутимо, с улыбками, как будто на свете и не существует другого места, в котором им хотелось бы оказаться, — как и другого общества. Актеры они безупречные.
Сейчас они ненадолго убыли в Майами. Макстей умоляет, чтобы я позволил ему выйти в море. Самая элегантная, чистая, вылизанная посудина в гавани Нассау это II22
Мы встали на якорь у маленького острова, принадлежавшего к череде Эксумских островов. Команда ловит с палубы рыбу, купается. Солнце лупит с отмытого дочиста синего неба. Война кажется очень далекой. Фрейя написала, что мы отбили Бенгази, а советские войска окружили под Сталинградом немецкую армию. Самый несчастный человек на свете это Кроуфорд Макстей.
1943
Прошлой ночью был на новогоднем приеме, устроенном на Кабл-Бич молодой вдовой по имени Дороти Букбиндер (американкой). Оркестр и шампанское с 8:00 до полуночи и после нее. Дороти — ей за сорок, растрепанная, пьянчужка, по-моему, — живет с „маркизом“ де Соссе — я бы сказал, скорее человеком французского происхождения, чем французом. У Дороти дочь (девятнадцать? двадцать два?) по имени Лулу, — когда часы пробили двенадцать, она направилась прямиком ко мне и влепила мне в губы долгий, сочный поцелуй. Я стряхнул ее и ушел по пляжу, глядя на звезды и думая о Фрейе. Лулу отыскала меня и простодушно осведомилась: „Почему ты меня ни хера не трахаешь, Логан?“. „Потому что мне ни хера не хочется“, — ответил я. Тут она свалилась, мертвецки пьяная. Я отнес ее назад, уложил на террасе на тростниковую кушетку и смылся.
Новости из Дома правительства, Герцогиня нездорова — переутомилась, разыгралась язва. Думаю разрешить Макстею на несколько дней уйти на II22 к Внешним островам. Нассау начинает доставать и меня.
Написал для ОМР мой третий доклад, оттащил его на аэродром Оукс-Филд и вручил Сноу [командиру эскадрильи] (он летит в Майами, потом кто-нибудь доставит конверт в Нью-Йорк, а оттуда он пойдет в ОМР). Сноу говорит, что Герцогу будет предложено, в виде подачки, губернаторство в Австралии. От этой перспективы у меня сразу полегчало на сердце. Я здесь всего несколько недель, а уже чувствую, что начинаю загнивать. Прибавил в весе, пью немеренно — провожу слишком много времени в баре отеля „Принц Георг“, разговаривая черт знает с кем. Интеллектуальная моя жизнь равна нулю: я ничего не читаю и не пишу (кроме писем — из дому и домой). Начинаю понимать, что подразумевала Герцогиня под „этим идиотическим раем“.
Мой доклад содержит кропотливый отчет о последних слухах. Де Соссе доверительно поведал мне, что сэр Гарри Оукс[127] ссудил Герцогу два миллиона долларов, а Веннер-Грен использовал их для производившихся через его банк — „Банко Коммерциал“[128] в Мехико — спекуляций на валютных рынках. Не сомневаюсь, что ОМР найдет способ подтвердить или опровергнуть этот слух: во всяком случае, он определенно мог бы объяснить, откуда взялись деньги. Я, однако, не способен по-настоящему поверить, что Герцог пошел на такой риск: слишком много людей в Лондоне, Нью-Йорке и на Багамах могли бы отследить деньги, если бы он вдруг начал вносить платежи Оуксу или какой-то из его дочерних компаний.
Тридцать семь лет. Отпраздновал это событие утренней мастурбацией. Видения Фрейи, голой, поверх меня — ее округлые, чуть отвислые груди вибрируют, пока она скачет на мне. До сих пор я, пока шла эта бесконечная война, как-то справлялся с отсутствием женщины, с воздержанием, однако что-то в этом непристойном городе, похоже, обостряет мои сексуальные потребности. Прошлой ночью, во время обеда, жена офицера ВВС прикоснулась под столом к моему члену, — а я не могу даже имя ее припомнить.
Пригрозил Макстею подать на него рапорт с обвинением в нарушении субординации. Он практически назвал меня трусом в присутствии Дигнама [младшего офицера]. Прочие члены команды на свое положение не жалуются: когда им выпадает счастливый номер, они опознают его с первого взгляда. Угнетены только воинственные инстинкты Макстея. Возможно, я разрешу ему побросать завтра глубинные бомбы.
Приступы острого чувства одиночества: тоска по Фрейе и Стелле столь сильна, что походит на боль в животе. Полагаю, таков удел любого несущего действительную службу солдата — и в мире, должно быть, миллионы людей, тоскующих сейчас по своим любимым. И все же, я сознаю, что немного мухлюю: псевдо-моряк, шпионящий за сосланным Герцогом на курортном тропическом острове… Чувствовал бы я себя лучше, если б сидел сейчас в окопах североафриканской пустыни?
Испытывая жалость к себе, позвонил Макстею и предложил пообедать со мной в „Принце Георге“. Я практически слышал, как работает его изумленный мозг. В конце концов, ему удалось выдавить „да“, и мы договорились встретиться там в 8:00.
Сезон здесь, в Нассау, заканчивается — богатые американские туристы запирают свои виллы и береговые коттеджи и возвращаются по домам. Шагая по Бэй-стрит от отеля к „Принцу Георгу“, прямо-таки ощущаешь, как остров возвращается в привычное для него коматозное состояние — магазины пустеют, конные экипажи стоят, бездействуя, лишь время от времени мимо тебя медленно проезжает большой автомобиль, пассажиры которого явно отыскивают гулянку, к коей можно было бы примазаться.
Макстей был поначалу чопорен и очень официален (возможно, он думал, что все это прелюдия к его отправке домой), но когда я заказал еще выпивки, он отчасти успокоился. Следует помнить, что ему всего двадцать три года — во мне он должен видеть малоприятного пожилого господина, который вылез неизвестно откуда, чтобы изгадить его многообещающую карьеру. Он родом из Файфа, сын фермера. У него одно из тех „точеных“ лиц — ни унции лишней плоти, — что представляются не столько красивыми, сколько заметными, подобные видишь у некоторых статуй или горгулий. Ему бы пошла борода.
Под конец обеда он, уже немного набравшийся, склонился ко мне и сказал: „Слушайте, Логан, какого хрена мы тут торчим? Ведь почти уж пять месяцев“. Наверное, я не имел права даже на малейший намек, но при этом чувствовал, что я в долгу перед ним. „Кто у нас самый важный англичанин по эту сторону Атлантики?“ — спросил я. Он, разумеется, понял, о ком я говорю. „Я бы выразился так: мы присматриваем за ним с близкого расстояния“, — и я постучал себя пальцем по носу, сбоку. Он кивнул, лицо его посерьезнело. Думаю, теперь, когда он знает, что у нас имеется цель, миссия, ему будет полегче — хотя подавленность его, скорее всего, никуда не денется.
Когда мы уходили, появился де Соссе с какими-то своими приятелями и двумя немыслимой красоты девушками, которых я прежде не видел. Оказалось, что они знакомы с Макстеем, и де Соссе уговорил нас присоединиться к ним и выпить еще немного. Вскоре я уже разговаривал с высоким, красивым, иностранного обличия человеком, который в самом начале разговора дал понять, что он — зять Гарри Оукса. Он пригласил меня позавтракать с ним в воскресенье у него дома. Я спросил Макстея, откуда он знает этих людей. „Яхты, — ответил он. — Заняться мне нечем, вот я и хожу с ними под парусом“.
Играл с Герцогом в гольф в клубе для чистой публики. Нас было только двое — не считая детектива, оставшегося в здании клуба. День стоял влажный, жаркий и тихий, — все туристы уже разъехались. Герцог казался встревоженным, но, загнав с 25 футов мяч в третью лунку, заметно повеселел. Я позволил ему выиграть пятую и восьмую, что дало Герцогу преимущество в три очка и привело его в гораздо лучшее расположение духа. Он стал очень многоречивым.
Вот о чем мы разговаривали:
Ему отчаянно хочется покинуть Нассау — целая тирада в адрес „этого вшивого островка“. Он просил Черчилля поручить ему какую-нибудь работу в Африке — никакие губернаторские посты, даже самые видные, его больше не интересуют. Герцог гордится тем, чего достиг здесь — „на худшей в Британской империи должности“.
Уже знакомая неприязнь к двору. Считает Короля и Королеву необычайно мелочными и мстительными. По-моему, сильнее всего его уедает то, что они отказываются закрепить за Герцогиней титул ЕКВ (тут присутствует оттенок проблемы с камердинером, Флетчером). „Жена получает ранг мужа, — несколько раз повторил он. — Независимо от чего бы то ни было“. Я чувствую, что винит он в основном Королеву (это проще, чем винить брата). „Она не выносит Уоллис“.
Считает, что с Законодательным собранием трудно ладить, оно сует ему палки в колеса из чистого самолюбия и наполнено „хваткими, заурядными людишками“.
Говорит, что Черчилль ему нравится, но больше не числит его среди своих стойких приверженцев. „Уинстон знает, кто намазывает ему масло на хлеб“.
На семнадцатой лунке он подсек мяч с препятствия и тут же пригласил меня отужинать в ДП. Я вручил Герцогу его выигрыш, и он пошел сказать детективу, чтобы тот позвонил в Дом и предупредил о госте. Так что мне пришлось расплачиваться не только со своим „кади“, но и с его. Не любит он тратить собственные деньги, наш высокочтимый губернатор, какой бы мизерной ни была сумма.
Добравшись до ДП мы немного выпили в домике у бассейна. Герцогиня выглядит хорошо, ее темные волосы забраны подобием шелкового тюрбана. Она пожаловалась на приближение сезона жары, сказав мне: „Вы даже не представляете, как трудно получить разрешение на поездку в Штаты. Весь этот обмен депешами, нам приходится кланяться и расшаркиваться: „Дорогой мистер Черчилль, спросите у Короля, не могли бы мы провести уик-энд в Майами“. Герцог выглядел задумчивым, посасывал трубку, возился со своим кернтерьером. Затем Герцогиня задала мне — к моему изумлению — вопрос личного свойства: о том, чем я занимался перед войной, — я ответил, что был писателем. Они обменялись мгновенными взглядами, и Герцог спросил, знаком ли я с Филипом Гедалла[129], его другом. Я сказал, что пару раз встречался с ним, и они успокоились: то был краткий миг настороженности и тревоги, быстро минувший.
Когда стемнело, мы перешли в столовую, нам подали охлажденный суп, за которым последовал омлет. У них повар-француз, дворецкий, у Герцога имеется камердинер, у Герцоги горничная — плюс бесчисленная багамская прислуга. Мы вспоминали Биарриц и Лиссабон. Самое спокойное и исполненное интимности время, какое я с ними когда-либо проводил. Герцогиня называла меня Логаном, Герцог специально поднялся из кресла, чтобы показать мне особую стойку, которую он принимает, чтобы дальним ударом закатить мяч на „грин“. Разговор, что было неизбежно, вновь обратился к двору, Королю и Королеве, к их утомительной вендетте. Герцогиня, рассмеявшись, сказала: „О, меня они не выносят. Хотя на самом-то деле, их тревожит Дэвид. Ей приходится держать его как можно дальше от Берти“.
Герцог вяло запротестовал, однако я видел, что оборот, который принял наш разговор, ему по душе.
— Нет-нет, — сказала Герцогиня. — Они не могут допустить, чтобы ты жил в Англии. Будь ты там, Берти перестали бы замечать, забыли б о нем. Все глаза обратились бы к тебе, дорогой.
Как знать, возможно она и права? Я чувствовал, что Герцога так и подмывает броситься через столовую и заключить жену в объятья.
— По крайней мере, у нас все еще есть друзья, влиятельные друзья, которые не изменили тебе. Даже Уинстон сделает для тебя все, что сможет, дорогой, ты это знаешь. При крайней необходимости мы всегда можем позвонить ему.
Когда она произносила это, в ее глазах появилось нечто, сказавшее мне, что так оно и есть: власть и влияние даже отрекшегося Короля должны быть значительными, проникать в самое сердце общества. И я ощутил в Герцогине безжалостность, абсолютную решимость.
Когда мы покидали столовую, Герцогиня отвела меня в сторонку и, приблизив свое лицо к моему, сказала: „Логан, нам хотелось бы, чтобы вы считали себя un ami de la maison[130]“. Своего рода честь, я полагаю. Она источает странную сексуальную притягательность — даром, что не так уж и красива и обольстительна: идеальная глава семьи — если такие вам по душе.
Герцог и Герцогиня уехали в США, вернутся где-то в июне, и колония погрузилась в состояние летаргии, до крайности заразительное. Я телеграфировал в ОМР, прося отозвать меня, но мне было отвечено, что об этом не может идти и речи. Я чувствую, что даже мои письма к Фрейе становятся скучными, поскольку в ритме моей жизни почти ничто не меняется. Раз в неделю я сообщаю обо всех слухах и косвенных намеках. (Кому-нибудь это нужно? Кто, собственно говоря, хочет знать обо всей этой болтовне?). Играю в гольф со Сноу и другими знакомыми с базы; посещаю представляющие умеренный интерес званные обеды; дважды в неделю мы с Макстеем выводим II22 в открытое море, и Макстей проверяет команду в деле. Тем временем, по миру день за днем продолжает тяжкой поступью продвигаться война.
Вчера был один из наших дней на II22. Погода стояла не по сезону ясная, на заре в воздухе даже ощущалось подобие свежести. Эти короткие вояжи нравятся мне все больше и больше — быть может, во мне все же сидит некая морская жилка. Мы, пыхтя, медленно выходим из порта — я стою с Макстеем на мостике, — и все работяги и бездельники гавани останавливаются, чтобы понаблюдать за нами. Выглядит II22 образцово, флаги и вымпелы пощелкивают на ветру, люди на палубе одеты в тропическую белую форму. Все инстинктивно машут нам вслед. А потом мы достигаем устья гавани, Макстей отдает приказ прибавить ходу и мы ощущаем, как под ногами у нас с гудением оживает скрытая мощь двух двигателей. Корма опускается, изменяя наклон судна, винты вгрызаются вводу, мы хватаемся за поручни мостика. Внезапно появляется пенистая белая носовая волна, и мы под далекое эхо приветственных кликов с мола вырываемся в синюю Атлантику.
Иногда мы идем к Большой Багамской банке, иногда к Андросу или Абако, но любимый наш маршрут пролегает к веренице Эксумов — крошечных, поросших кустарником, низких островов с маленькими бухтами и полумесяцами пляжей из чистого, белого песка. Мы знаем, что никаких подводных лодок тут нет, но делаем вид, будто ищем их. В полдень мы встаем на якорь около какого-нибудь островка и завтракаем. Команда купается либо загорает. По временам, мы бросаем глубоководную бомбу или расстреливаем из „Льюисов“ пущенную нами поплавать пустую бочку из-под горючего, просто, чтобы напомнить себе, что идет война и что мы — малая составная часть борьбы за победу над нацистской Германией.
Вчера, поскольку день был спокойный и ясный, я решил после завтрака поплавать. Разделся, нырнул с носа и проплыл 150 ярдов, оделявших II22 от маленького островка. Вода была холодная, изумительно прозрачная. Я вылез на берег, побродил, подбирая странные раковины или куски выброшенной на берег древесины, приятно сознавая свою наготу на этом необитаемом острове и вспоминая, — что неизбежно происходит со всяким, — потерпевшего кораблекрушение, оставшегося с пустыми руками Робинзона Крузо
Островок возвышался над морем не более, чем на десять футов, растительность, покрывавшая его, состояла из мясистых кустарников, низкорослых, искривленных, с толстыми, оливково-зелеными листьями; там и сям торчало несколько кактусов и куп блеклого песчаного тростника.
Внезапно до моего сознания дошло, что на II22 происходит какая-то суета, и обернувшись, я увидел бегающих по палубе людей, услышал скрежет и лязг, сопровождающие подъем якоря. „Эй! — крикнул я. — Что случилось?“. Однако никто на меня внимания не обратил. Я зашел по пояс в воду, собираясь поплыть назад, когда взревел, пыхнув выхлопом, дизельный двигатель, баркас рванулся вперед и через несколько минут скрылся за мысом.
Я снова вышел на берег, сквернословя и гадая, чем вызвана такая спешка, что за сигнал они приняли и какого черта Макстей заигрался настолько, что забыл о моем отсутствии на борту. Я не так уж и тревожился: знал, что рано или поздно они меня хватятся и вернутся. Хотя, напомнил я себе, это зависит от степени неотложности дела, заставившего их уйти. Все может занять и несколько часов… И тут я услышал шуршание, что-то зашебуршилось в кустах, стоявших от меня в нескольких ярдах, на берег медленно, неохотно, вышла вперевалочку ящерица, игуана, фута в три длинной, и пощелкивая языком, направилась ко мне. Через пару секунд к ней присоединились четыре-пять других. Я отступал от них по пляжу к воде, инстинктивно, по дурацки прикрывая гениталии сложенной в чашу ладонью. Послеполуденное солнце жгло мои соленые плечи. Я пошвырялся в приближающихся ящериц раковинами и камушками, они остановились. Однако, как только я перестал демонстрировать агрессивность, снова потопали ко мне. Потом на другом конце пляжа показались новые игуаны. Я с криком бросился к ним, они неуклюже, в некотором беспорядке, отступили, но вскоре перестроились и снова пошли в наступление.
Спустя несколько минут на пляже было уже двадцать-тридцать игуан — языки поклекивают, мертвые глаза глядят на меня, словно ожидая чего-то. Я стоял, зажав в каждой руке по палке и гадая, что буду делать, если меня не снимут с острова до наступления ночи. Ящерицы не были страшны, настоящей угрозы они, вроде бы, и не представляли — все происходившее было просто формой вынужденного временного сосуществования. Голый человек и три десятка первобытных ящериц на пустом острове. Как будем жить дальше?
И тут II22 с ревом вернулся в бухточку, и на сердце у меня полегчало. Баркас с пыхтением подошел как мог близко, с борта спустили трап. Я прошел по воде и в несколько взмахов рук достиг баркаса, оставив позади моих не умеющих плавать друзей. Макстей помог мне подняться на борт, стараясь не дать своей физиономии расплыться в улыбке, и протянул полотенце.
— Очень смешно, Макстей.
— Прекрасно, что у вас имеется чувство юмора, сэр.
Мы пошли назад в Нассау, настроение у всех, включая меня, было отличное. Выходка Макстея нисколько не вывела меня из равновесия. Сознание мое переполняли картины: я на острове, кругом игуаны (интересно, что мне сегодня приснится? — гадал я). Это были мгновения из тех, которые осознаешь, задним числом, как исполненные прозрения — пронизанные значением, в каком-то смысле даже мистические. Думаю, Макстея ошеломили веселое добродушие и кротость, с которыми я все это воспринял.
Настоящая, влажная, выматывающая душу жара. Макстей подал сегодня утром прошение, чтобы его откомандировали куда-нибудь еще, я согласился, а после полудня он взял прошение назад. Отбил в ОМР телеграмму: „Не вижу смысла оставаться здесь и дальше. Банковской проблемы не существует. Прошу указать дальнейший курс действий“. Пришел ответ: „Ваше присутствие там чрезвычайно полезно. Продолжайте“.
Г и Г вернулись. Сегодня вечером в Доме правит. прием в честь какой-то объезжающей Карибы шишки из Министерства иностранных дел. Даже Герцогу не удается скрыть свое уныние. Герцогиня говорит, что его очень расстроило происшедшее в Вашингтоне свидание с Черчиллем. „Они хотят, чтобы мы гнили здесь до конца войны, — не без горечи сообщила она. — Мы все-таки надеялись, что после трех лет… Дэвид перепробовал все. Их не сдвинешь“.
Сегодня в 10:00 заглянул в гавань и Макстей сразу же сказал мне: „Убит сэр Гарри Оукс“. Боже мой, подумал я, и в голове моей звякнул сигнал тревоги. Но кому могло понадобиться убивать сэра Гарри? Макстея об этом и спрашивать не пришлось: „Все говорят, что это дело рук Гарольда Кристи“. Полагаю, Макстей узнал все от своих дружков по парусному спорту. Я знаю Кристи лишь понаслышке: крупная фигура в операциях с недвижимостью, член здешнего Законодательного собрания, непривлекательный, грубоватый внешне человек, по общему мнению — бывший бутлегер. Серьезная политическая сила и близкий друг сэра Гарри. В багамском контексте, Кристи, убивающий сэра Гарри, это то же самое, что лорд Галифакс [Министр иностранных дел], убивающий Бендора [Герцога Вестминстерского].
Я несколько раз встречался с Оуксом: низкорослый, коренастый, мужиковатый человек с неприветливым выражением лица, уголки губ вечно опущены вниз. Сам он считал себя чем-то вроде „неотесанного малого с золотым сердцем“, называющего вещи своими именами. К тому же, баснословно богат — по всеобщему мнению, — но при этом из тех людей, которых фантастический избыток денег заставляет, похоже, лишь пуще тревожиться и терзаться, а не наоборот. Ненавидел необходимость платить в Канаде налоги, отчего и переехал сюда. Теперь, когда пошли слухи о том, что на Багамах введут подоходный налог, собирался перебраться в Мехико. Занятно, куда ни повернись, тут же всплывает Мехико.
Во время ленча отправился в „Принц Георг“ там все гудело, точно в улье. Это было вудоистское убийство; Оуксу выжгли половые органы; это дело грабителей, искавших золото, которое он прятал в доме; и так далее. Теперь главный подозреваемый — его зять, де Мариньи. Кристи действительно провел ночь в доме Оукса да только все проспал. Ах да: у Герцогини был роман с Оуксом, вот британская секретная служба и прикончила его, чтобы оградить честь Герцога (чуднее, кажется, и не придумаешь).
Я возвращался в „Британский Колониальный“, когда рядом со мной остановилась машина и один из придворных Герцога, Вуд, попросил меня сегодня в 5:00 вечера встретиться с Герцогом в его коттедже на Кабл-Бич.
Позже. Встретился с Герцогом. Мы были одни; он непрерывно курил, казался очень встревоженным. Сказал, что глубоко, бесконечно потрясен убийством сэра Гарри. Поначалу его уверяли, будто произошло самоубийство, и лишь потом поступило известие, что сэра Гарри убили. Удар по голове каким-то тупым орудием, а следом попытка, впрочем, провалившаяся, сжечь тело и дом.
— Я попросил полицию Майами прислать сюда двух своих детективов, — сказал он. — Они появились сегодня после полудня. Будут вести расследование.
— Но зачем, сэр? — импульсивно спросил я. — Почему не Эрскин-Линдоп? (Эрскин-Линдоп это глава Багамской полиции).
— Он совершенно со мной согласен, — сказал, не без некоторой резкости, Герцог. — Местной полиции это дело не по силам. Не думаю, что вы понимаете последствия смерти сэра Гарри — возможные результаты. Нам нужны специалисты. Настоящие специалисты. И все необходимо закончить, раскрыть, как можно быстрее. Так мы сможем свести к минимуму нанесенный колонии ущерб. Какая беда!
— Я понимаю.
Ничего я, на самом деле, не понимал.
Герцог закурил новую сигарету:
— Стало ясно — кристально ясно, что убийцей был де Мариньи. Вы с ним знакомы?
Де Мариньи, приятной внешности зять. Я сказал, что однажды завтракал у него дома и несколько раз случайно сталкивался с ним в „Принце Георге“. Макстей знал его лучше, чем я.
— Хорошо, — сказал Герцог и позволил себе коротко улыбнуться. — Это очень хорошо.
Я все глубже погружался в потемки, ну да ладно. Потом он сказал:
— Я хочу, чтобы вы встретились с детективами из Майами — Мелченом и Баркером — сегодня. Сможете?
— Конечно, сэр. С удовольствием.
Позже. Надо все это записать. Мелчен и Баркер только что покинули мой номер. Мелчен толст и очкаст, неряшлив. Баркер худощав, с копной седых волос, жесткий, подтянутый. Они как раз вернулись из дома де Мариньи (уверяют, что с уликами) и не питают решительно никаких сомнений в том, что именно де Мариньи убил Оукса. Оукс и де Мариньи ненавидели друг друга, де Мариньи уже угрожал ему в прошлом. Оукс так и не простил де Мариньи за дочь, Нэнси, бежавшую с ним из дому (Нэнси было восемнадцать, де Мариньи — тридцать шесть). Де Мариньи разорен, а после смерти Оукса унаследовал бы ту часть состояния, какая досталась бы Нэнси. Прошлой ночью (в среду) де Мариньи давал званный обед, у него нет алиби на срок от 11:30, когда он отвез двух гостей домой, — а живут они неподалеку от дома Оукса, „Уэстберна“, — и до 3:00 утра. Именно в этот промежуток времени и было совершено убийство. У него имелись мотив и средства и отсутствует алиби.
Я спросил:
— Он устроил званный обед, а после пошел и убил своего тестя?
— Такое случается, — ответил Баркер. — Поверьте.
— А что насчет Кристи? — поинтересовался я.
— Все проспал.
— Там ведь, кажется, была попытка поджечь дом?
— Да так, немного огня. Дом даже не занялся.
— И он ничего не учуял? Запаха гари?
— Нет.
Я сказал им, что, по-моему, де Мариньи не из тех, кто способен на убийство. Сказал, что он принадлежит к питающим необъятное довольство собой нарциссистам, чей главный жизненный интерес — сообразить, кто следующий с ними переспит.
— Убийцу заранее не угадаешь, — покровительственно произнес Баркер.
Затем Мелчен сказал:
— Герцог очень высокого мнения о вас, коммандер Маунтстюарт.
Я ответил, что рад это слышать.
— Нам нужен кто-то, способный подобраться к поближе де Мариньи, и Герцог сказал, что вы — идеальная кандидатура.
— Подобраться поближе? — переспросил я.
Вступил Баркер:
— Мы хотели бы, чтобы вы завтра выпили с де Мариньи.
— Зачем?
— И, ну, вы понимаете, просто суньте в карман что-нибудь, к чему он притронется — стакан, коробок спичек, пепельницу. А потом принесите нам, мы здесь, в отеле.
Я встал и велел им убираться. Они обменялись усталыми взглядами.
— Герцог будет очень разочарован, — сказал Баркер.
Я ответил:
— Подождите, пока он не узнает, о чем вы меня только что попросили. На вашем месте, я заказал бы билеты на завтрашний самолет до Майами.
Оба удалились, невозмутимо. А я сел и записал все это.
Сижу на заднем сиденье такси неподалеку от Дома правительства и записываю это на клочке бумаги [записанное было позже перенесено в дневник]. Сейчас 9:13 утра. Меня спешно затребовали к Герцогу, для разговора, и провели в его кабинет. Герцог чопорно стоял перед книжными полками.
— Спасибо, что пожелали увидеть меня, сэр, — сказал я. — Эти два никчемных дурака из Майами ни больше ни меньше, как…
— Они сказали мне, что вы отказались помочь им.
— „Помочь“? Вы знаете, что они просили меня сделать?
И тут он как будто немного спятил. Голос его зазвучал, как высокий полупридушенный визг, лицо побагровело.
— Если я не могу попросить друга, британского офицера, о помощи в наихудшем кризисе, какой когда-либо видел этот остров!.. Я заверил их, что они могут на вас положиться, Маунтстюарт. Они сказали, что им нужен надежный человек, и я ответил, мгновенно: коммандер Маунтстюарт. И вот как вы со мной поступили! Вы бросили меня в беде! Я глубоко оскорблен, я разочарован в вас.
— Одну секунду, сэр. Они просили меня бросить тень на…
— Они высоко профессиональные полицейские следователи, которые точно знают, что делают, и точно знают, что должны сделать, чтобы привести это отвратительное дело к скорому и надлежащему завершению. Де Мариньи убил сэра Гарри Оукса — точка. Чем скорее этот человек окажется за решеткой, тем легче будет острову.
— При всем моем великом уважении, сэр, вы ошибаетесь. Это до конца циничные, нечистые на руку люди. Они вовсе не то, что вы думаете.
— Не смейте говорить мне, что я думаю! Убирайтесь! Убирайтесь! Вы мне не нужны!
И я ушел. Таким, дословно, был наш разговор.
В пятницу ночью. По всему Нассау разлетелась новость: Де Мариньи арестован этой ночью за убийство сэра Гарри Оукса. В комнате убитого найдены отпечатки его пальцев. Баркер и Мелчен отыскали нужного им человека.
Все еще несколько ошарашен случившимся. Вполне законченная картина у меня из кусочков не складывается, но и в том, что получается, хорошего мало. Сегодня на площади Виктории происходил сбор средств в пользу Красного Креста. Команда II22 развлекалась кеглями, „тяни на счастье“, сбиванием кокосовых орехов и прочими играми, ну я и отправился посмотреть, как они там справляются.
Герцогиня, которая состоит в патронессах Багамского Красного Креста, открыла праздник и прошлась по площади, здороваясь с людьми, осматривая лотки и выставленные на продажу вещицы, — она была, как обычно, изящна и дружелюбна. Приближаясь к моей команде, Герцогиня заметила меня и поступь ее сразу замедлилась. Она избегала смотреть мне в глаза, но и проигнорировать нас, конечно, не могла. Пожала мне руку и улыбнулась, не разжимая губ.
— Как чудесны ваши британские моряки, — сказала она и почти уже двинулась дальше, когда я негромко спросил:
— Ваша милость, как Герцог?
И тут я увидел в ее глазах бездонное озеро ненависти.
— Иуда, — прошептала она и повернулась ко мне спиной.
[ПОЗДНЕЙШАЯ ВСТАВКА. Декабрь 1943. Эти заметки составлены с помощью командира эскадрильи Сноу, который посылал мне газетные отчеты о суде над де Мариньи (состоявшемся в октябре), и младшего лейтенанта Кроуфорда Макстея, в июле и в августе навещавшего де Мариньи в тюрьме.]
Некоторое время назад, в ранние часы четверга, 8 июля 1943 года, был убит сэр Гарри Оукс — спящим, в спальне своего дома „Уэстберн“. Его ударили по голове каким-то имеющим острый шип орудием, которое оставило четыре глубоких, проникающих, треугольной формы ранения перед и за его левым ухом. Череп в нескольких местах треснул. Затем тело было частично сожжено, большая часть пижамы сгорела, как и москитная сетка над кроватью. Подпалины покрывали матрас, стоявшую у кровати раскладную китайскую ширму и ковер. Все тело было осыпано перьями из разодранной подушки. На стенах комнаты остались, расположенные довольно низко пятна крови и отпечатки окровавленных ладоней.
Гарольд Кристи, друг и деловой партнер сэра Гарри, проведший ночь в гостевой, расположенной через две комнаты от спальни, утром обнаружил тело и вызвал помощь. Местные полицейские и представители иных заинтересованных сторон расхаживали по дому и по месту убийства, никем, практически, не удерживаемые.
Де Мариньи, получив сообщение о смерти сэра Гарри, явился в четверг утром в дом, однако на верхний этаж его не пустили и тела он не увидел.
Сразу после полудня из Майами прибыли и приступили к расследованию два детектива, капитаны Мелчен и Баркер, вызванные Герцогом. Отпечатков пальцев Баркер снимать не стал, сочтя воздух на месте убийства слишком влажным для этого. Около 4 часов дня тело сэра Гарри перевезли в морг Нассау для вскрытия.
Под вечер де Мариньи было приказано явиться в „Уэстберн“, где детективы допросили его и подвергли телесному осмотру. С бороды и с рук де Мариньи было срезано несколько опаленных волосков. Затем Мелчен и Баркер, в сопровождении местных полицейских, отправились в его дом, где конфисковали в качестве улик одежду, которая была на де Мариньи предыдущей ночью (именно после этого детективы и посетили меня в отеле „Британский Колониальный“). Всю эту ночь при де Мариньи находился местный полицейский.
На следующий день, в пятницу 9 июля, де Мариньи был доставлен в „Уэстберн“, поднялся наверх, на лестничную площадку, где стояли столик и несколько кресел, и здесь Мелчен допросил его. В какое-то из мгновений допроса Мелчен попросил де Мариньи налить стакан воды из стоявшего на столике графина. Затем поинтересовался, не хочет ли де Мариньи курить и, когда тот сказал, что хочет, бросил ему пачку „Лаки Страйк“. В тот же миг появился Баркер, спросивший все ли „о-кей“. Мелчен сказал, что все, допрос был прерван и де Мариньи разрешили покинуть дом.
Около четырех пополудни в „Уэстберн“ приехал и поднялся наверх герцог Виндзорский. У него состоялся конфиденциальный, без свидетелей, разговор с Баркером, продлившийся двадцать минут.
В шесть часов вечера того же дня де Мариньи снова доставили в „Уэстберн“ и там арестовали по обвинению в убийстве сэра Гарри Оукса. На китайской ширме был обнаружен четкий отпечаток мизинца его левой руки.
В ходе суда над де Мариньи его адвокатом было доказано, что (а) Баркер, в качестве так называемого эксперта-дактилоскописта, продемонстрировал поразительную некомпетентность и (б) представленный в качестве улики отпечаток пальца, — доказывавший, что де Мариньи был на месте убийства, — никак не мог быть снят с китайской ширмы. Его определенно сняли с другой поверхности (Со стакана? С целлофановой оболочки сигаретной пачки?) и подсунули в качестве обличающей улики. Дело против де Мариньи, по существу, развалилось, он был признан невиновным и официально оправдан.
Позволю себе лишь следующие замечания.
Баркера и Мелчена переполняла решимость разрешить дело в рекордные сроки. Они определенно верили в виновность де Мариньи и намеревались доказать ее любыми средствами, чистыми или нечистыми. Я предназначался для того, чтобы снабдить их необходимыми отпечатками пальцев (тогда бы им не пришлось разыгрывать фарс с графином и пачкой сигарет). Ночью в четверг они поняли, что „доказательство“ им придется добывать самостоятельно. Вопрос Баркера — „Все о-кей?“ — означал в действительности: „Есть у нас четкие отпечатки?“.
Позволю себе лишь следующие вопросы.
Почему герцог Виндзорский вызвал детективов из Майами (одного из самых продажных подразделений полиции США), когда прямо за порогом его дома находилось вполне компетентное полицейское управление?
О чем разговаривали Герцог и Баркер во время их приватного совещания в пятницу 9 июля? (На суде этот вопрос намеренно и подчеркнуто не задавался.)
Почему после оправдания де Мариньи дело было закрыто, хотя убийца все еще оставался на свободе?
Почему никто не заинтересовался Гарольдом Кристи?
Вот моя интерпретация того, что произошло на самом деле, — настолько непредвзятая, насколько мне это по силам.
Герцога — человека нервного и не уверенного в себе — смерть сэра Гарри повергла в состояние полной паники. По какой-то причине он не питал доверия к силам собственной полиции и боялся, что расследование затянется на месяцы. Остается только гадать, чем была вызвана потребность в скоропалительном правосудии. Существовало нечто, что могло выйти наружу? Так или иначе, каковы бы ни были причины, Герцог вызвал Мелчена, с которым познакомился во время своих прежних наездов в Майами. Не ясно, он ли попросил приехать и Баркера, однако спектаклем заправлял именно Баркер, а не Мелчен.
Де Мариньи Герцог недолюбливал — это было широко известно, — а вот к сэру Гарри питал теплые чувства. Все сплетники острова быстро пришли к согласию насчет того, что подозрение скорее всего падет на де Мариньи. Детективы из Майами отлично знали об этом с самого начала расследования — поэтому де Мариньи и вызвали так быстро в „Уэстберн“.
В какой-то момент Герцогу дали знать (вероятно через Кристи, который информировал Герцога о развитии событий), что существует возможность свалить, попросту говоря, вину за преступление на де Мариньи, причем так, что разумные основания для сомнений будут отсутствовать. Все, что требовалось детективам, это надежный человек, который доставит им четкие отпечатки пальцев де Мариньи. Герцог вполне мог и не знать, зачем им нужен такой человек: его всего лишь попросили указать кого-нибудь безупречного. Как насчет коммандера королевских ВМС? В итоге, детективы явились ко мне и изложили свою просьбу. Я ответил отказом, и потому им пришлось провернуть дельце из тех, какие они, несомненно, проворачивали в Майами и прежде, без посторонней помощи. В фокусе с брошенной пачкой сигарет присутствует нечто очень знакомое.
Однако, получив четкие отпечатки пальцев, они должны были дать Герцогу знать, что дело против де Мариньи состряпано и достаточно убедительным образом. У них имелся мотив и возможности, а теперь они могли „поместить“ его на место убийства. Это, должно быть, и стало темой разговора Баркера с Герцогом, когда последний в пятницу пополудни приехал в „Уэстборн“. Уверен, что разговор их состоял сплошь из недомолвок, тем не менее, суть сказанного была совершенно ясна. Баркеру требовался лишь кивок Герцога — его молчаливое согласие, — чтобы двигаться дальше. И такое согласие Герцог, надо полагать, дал. Он несомненно испытал большое облегчение и попытался, со своей стороны, навести на происходящее должный глянец: „Что ж, капитан Баркер, если вы уверены в фактах, не вижу смысла тянуть дальше“. И де Мариньи арестовали.
Герцог не знал подробностей и потому мог свалить все на детективов. В сущности, чем меньше он знал, тем для него было и лучше. Вот почему мой отказ привел его в такую ярость, и вот почему он гневно оборвал меня, когда я попытался рассказать, о чем просили меня Баркер и Мелчен. Он не желал знать. И мог себе это позволить.
Однако герцог Виндзорский отнюдь не является ни в чем не повинным простачком. Герцог сознавал, что затевается некая фальсификация, какие бы смутные представления он о ней ни имел, фальсификация, которая унизительным образом и вскрылась в ходе суда (на время процесса Герцог и Герцогиня сочли удобным покинуть Багамы и отправились в США).
Самое малое, что приходится признать, это что Герцог вступил в сговор, дабы взвалить на де Мариньи вину за убийство. Самое малое — герцог Виндзорский, губернатор Багам, бывший король Объединенного Королевства и Британской империи, повинен в заговоре, имевшем целью воспрепятствовать совершению правосудия. Самое малое. Это, как я говорю, наиболее мягкое истолкование из возможных. Возникает немало других, куда более мрачных вопросов. Макстей рассказал мне о версии де Мариньи: все сводится к деньгам, к Мехико и Веннер-Грену, однако эти утверждения совершенно недоказуемы. Пока же, вот каковы факты, стоявшие за арестом Альфреда де Мариньи и судом над ним.
Но у меня никак не идет из головы прощальное слово Герцогини: „Иуда“. Почему она назвала меня Иудой? Я никого не предавал. Я действовал, исходя из своих представлений о чести и предполагая наличие такой же чести и в Герцоге. Чем больше я думаю об этом, тем больше уверяюсь в том, что „Иуда“ относится к будущему предательству. Теперь я знаю некую тайну герцога Виндзорского — опасную, способную нанести немалый вред тайну его косвенной прикосновенности к подбрасыванию ложного доказательства. Герцог и Герцогиня — в любом случае пожираемые паранойей, — полагают, что я могу обнародовать ее или пригрозить, в один прекрасный день, что обнародую. Ныне в моем все разрастающемся списке врагов появилось два новых имени: я в состоянии причинить этим людям вред — и потому заслуживаю всяческого презрения.]
Телеграмма из ОМР. Мне предписано немедля покинуть Багамы. Завтра вылетаю в Майами. Быстро сработано.
[ЛМС вернулся в Англию под конец июля. Перед тем, как приступить к исполнению своих обычных обязанностей в ОМР, он получил месячный отпуск. Не лишено интереса: никто официально не попросил его написать отчет о восьми с половиной месяцах, проведенных в обществе Герцога и Герцогини, или изложить свои сомнения по поводу того, как велось дело об убийстве Гарри Оукса. Герцог и Герцогиня оставались на Багамах до конца войны.]
В поезде на Бирмингем, дождь со снегом пятнает окна. Маленький мальчик, сидящий напротив, спрашивает меня, офицер ли я, и я отвечаю: да. Вы служите во флоте? Да. Ладно, а где тогда ваш корабль? Хороший вопрос. Мать шикает на него: не приставай к джентльмену. Ему было бы, наверное, интересно узнать, что данный офицер королевских ВМС направляется на базу ВВС, чтобы научиться прыгать с парашютом.
Никто иной как Вандерпол объявил мне на прошлой неделе, что я должен пройти эти курсы. „Могу я спросить зачем?“ — поинтересовался я. „Мы считаем, что это может пригодиться“, — вот все, что он сказал. Я спросил у Яна, не затевается ли нечто особенное, но тот ответил, что ему ничего не известно. Может быть, приближается вторжение? После ухода Годфри[131] Ян уже не настолько au fait[132] секретов отдела. Так или иначе, хоть какая-то перемена, и я рад возможности вырваться из нашей конторы.
Фрейя со Стеллой, умницы, пришли на Юстон, чтобы проводить меня. Стелла спросила, буду ли я коричневым, когда вернусь, я заверил ее, что не буду. При моем июльском возвращении покрывавший меня загар страшно заинтриговал ее. И должен сказать, когда я прижимался к бледному, веснушчатому телу Фрейи, то выглядел каким-то темным мулатом. После стольких месяцев, проведенных вдали друг от друга, наши сексуальные желания словно обновились. Фрейя то и дело отбрасывала простыни и разглядывала меня, — как будто мое голое тело ее завораживало. Мы с ней раз за разом, в любое время дня, ускользали для быстрого соития. Пятиминутное специальное обслуживание, так это у нас называлось. „Как ты насчет пятиминутного специального?“ — могла спросить Фрейя после ленча. Стелла колотила в запертую дверь и кричала: „Что вы там делаете?“. „Папа немного устал, дорогая“, — отвечала Фрейя, пока я, с дурацкой ухмылкой на физиономии, употреблял ее сзади.
Странно снова, двадцать лет спустя, ехать в Бирмингем: какой ужас внушали мне мои возвращения домой по окончании триместра. Я должен явиться на базу ВВС в Клеркхолле для прохождения двухнедельного курса парашютизма: несколько дней тренировок, потом пять зачетных прыжков. Кто-то сказал мне, что идея принадлежит не Вандерполу: похоже, скорее, Рашбрук [новый глава ОМР] заваривает некую кашу — или еще какой умник. Ян пояснил, что ОМР пытается расширить свой modus operandi[133]. „Мы вскоре окажемся на европейском континенте, — сказал он. — Нельзя же так и сидеть на лаврах“. Ян какой-то пасмурный: он и так-то довольно мрачный хрыч, но после моего возвращения выглядит совсем замкнутым, раздражительным. Cherchez la femme?[134]
Вернувшись из Нассау, я получил месячный отпуск, но уезжать из дому никуда не стал: мне хотелось остаться на Мелвилл-роуд и вести настолько обычную, размеренную жизнь, насколько это возможно. Я читал, с удовольствием, — впервые за многие месяцы; ухаживал за нашим огородом, выводил Стеллу на прогулки. Время от времени мы с Фрейей выбирались в паб, чтобы выпить. Я встречался с друзьями и знакомыми.
„Вина“ пользуется огромным успехом — и у критики, и у читателей. Питер Скабиус провозглашен новым значительным романистом. Я все еще не смог прочитать эту книгу и при встречах с Питером произношу на ее счет туманные общие слова. Да Питер ничего и не замечает: все эти деньги и восхваления совсем вскружили ему голову. Он купил в Уондзуорт-коммон большой дом, в котором живет с Пенни, своей новой женой (они поженились в день выхода книги). Питер щеголяет смертью Тесс, как стигматами — знаком отличия, показывающим, как много он страдал. Он сказал одну воистину отвратительную вещь: „Знаешь, Логан, как только стало известно о смерти Тесс, женщины, похоже, стали считать меня на редкость привлекательным“. Скорее всего, он уже изменяет Пенни.
Я получил еще странно резкое письмо от Дика Ходжа, извещающее, что в Италии он наступил на противопехотную мину и ему по бедро оторвало ногу. Теперь он в Шотландии, „учится ходить“, и дальше: „Поскольку я намерен никогда больше отсюда не выезжать, ты лучше приезжай сам, чтобы навестить меня“. И подпись: „Твой Дик. Обезноживший, но, если тебе это интересно, не обесхреневший“.
Читаю в газетах, что суд оправдал де Мариньи. Наконец-то, хоть какая-то справедливость — однако, кто же убил сэра Гарри Оутса? Багамы, Герцог, Герцогиня кажутся мне теперь принадлежащими к другому миру.
База ВВС в Клеркхолле. Здесь проходят обучение экипажи бомбардировщиков и база битком набита летчиками. Завтра первый наш настоящий прыжок и я с подлинным нетерпением ожидаю его. Мы — неавиаторы — образуем в офицерской столовой странную маленькую компанию: шестеро англичан, поляк и двое нервных итальянцев. Никто из нас не рассказывает, зачем он учится прыгать с парашютом, — возможно, потому, что, подобно мне, никто и не знает. Я единственный здесь офицер флота.
Вечерами после обеда нам предоставляется свобода захаживать в местные пабы, а то и уезжать в Бирмингем. Я вновь посещаю мои давние места, брожу по Эджбастону. Возможно, это чувство внушено мне Багамами, но я получаю удовольствие от солидной непретенциозности Бирмингема. Большой город, который ни на какие глупости не покупается. Моя школьная ненависть к нему сослужила мне дурную службу. После последних шести месяцев все в Бирмингеме кажется успокоительно подлинным и реальным — пусть и хмуроватым, а местами разрушенным. Как-то ночью я стоял у нашего прежнего дома и думал об отце, гадая, что бы он сказал теперь, спустя почти двадцать лет, о своем сыне. Два моих брака, двое его внуков, своего рода репутация и карьера писателя, оборванная войной. Узнал бы его призрак этого стареющего флотского офицера?..
В сущности, эти мысли, стоило мне дать им волю, стали почти неотвязными. В ОМР ни для кого не секрет, что вся наша работа связана теперь с предстоящим вторжением в Европу — со „Вторым фронтом“. Вполне вероятно, что в течение ближайшего года с войной будет покончено, и когда я пытаюсь вообразить, что снова веду „нормальную“ жизнь, сердце начинает учащенно биться от страха — сорокалетие мое стремительно приближается, а карьеру мне придется начинать заново. Справлюсь ли? Занятно: война, сколько бы я ни скулил по ее поводу, означала, что все решения сосланы в своего рода чистилище. А чистилище оказывается порою вполне терпимым для пребывания местом.
Вчера вечером я зашел в паб на Брод-стрит и заказал пинту горького пива. Там было довольно людно, плотные шторы затемнения на окнах создавали странное чувство оторванности от прочего мира. Я курил и пил пиво, изгнав из головы все мысли и лишь наполовину осознавая идущие вокруг разговоры — впав в уютный, очень английский транс, позволяющий времени замереть минут на двадцать или около того. Когда я попытался расплатиться, владелец паба отказался взять с меня деньги, но тут вмешалась его жена. „Вечно одно и то же, — сказала она. — Ни с кого в форме денег брать не желает. Я ему твержу: им хорошо платят, а нам же надо на что-то жить. Никому твоя благотворительность не нужна“. Муж застенчиво пожал плечами. Я сказал, что она совершенно права, заплатил и оставил чаевые. В чем, собственно, состоит смысл этого анекдота, я и сам не знаю. Но на базу я возвращался автобусом в состоянии самом умиротворенном. Вот это и сеть Бирмингем, думал я, и вот почему я вдруг проникся к нему теплыми чувствами.
После всех тренировок, гимнастики, прыжков с вышки, наконец-то нечто настоящее. Мы, человек, примерно, двадцать, погрузились в специально переоборудованный старенький бомбардировщик „Стерлинг“. Я сидел рядом с одним из итальянцев — вид у него, когда мы зацепляли карабины наших вытяжных тросов за провод, идущий вдоль потолка фюзеляжа, был очень испуганный. „Buoni auguri[135]“, сказал я ему, и он взглянул на меня с чистой воды паникой в глазах. Возможно, он-то знает, куда ему предстоит прыгнуть. Кто мы, странноватые типы, неавиаторы? На секретных агентов мы что-то совсем не похожи.
„Стерлинг“ оторвался от земли и начал, описывая круги, набирать необходимую высоту. Когда мы подлетали к зоне прыжков, сержант-инструктор открыл в полу самолета люк и встал около него. „Делайте, что хотите, только не смотрите вниз, — сказал он. — Смотрите на мое красивое лицо, а как только я опущу руку, — шаг вперед“.
Прежде чем настал мой черед, полдюжины человек исчезли из виду. Я не чувствовал ничего: ухитрился придавить все эмоции, — я питал абсолютную веру в эффективность и крепость всей моей оснастки и снаряжения, нисколько не сомневался в том, что парашют мой уложен правильно, а вытяжной трос освободит его легко и беспрепятственно. Сержант-инструктор уронил руку и сказал: „Вперед, седьмой“, — и я шагнул в люк.
Сильный, физический удар воздушного потока от винта и парашют раскрылся, — как мне показалось, почти сразу. Сначала я глянул на его грязновато-серый купол, потом на раскинувшийся внизу сельский Стаффордшир. И увидел, что первый из прыгнувших уже стоит на земле, собирая парашют, прижимая к груди вздувающуюся ткань; прочие мои предшественники плыли подо мной, выстроившись в неровную линию. Я упивался чувством своего рода взвешенного состояния — не вполне невесомости (да я и не знаю, на что она похожа: я ощущал себя падающим перышком), но скорее ощущением, что тебя резко вырвали из твоей стихии: нечто подобное я испытал однажды на Багамах, когда заплыл за риф и океанское дно резко ушло вниз, а вода вокруг внезапно обратилась из бледно-голубой в исчерна-синюю, — и тут вдруг осознал, что кто-то кричит мне с земли: „Седьмой, держите ноги вместе!“. Я посмотрел на землю и увидел, что еще один инструктор по имени Таунсенд выкрикивает мне через мегафон наставления. Господи, подумал я, если я узнал Таунсенда, значит я совсем близко к…
Та-дах. Я ударился оземь и перекатился — скорее машинально, чем по инструкции. Все было так, как нам и говорили: примерно то же, что спрыгнуть со стены высотою в двенадцать футов — не так уж и мало, попробуйте, узнаете. „Совсем неплохо, мистер Маунтстюарт, — сказал, трусцой приближаясь ко мне, Таунсенд. — Осталось всего четыре“.
1944
Тайком читал автобиографию Пломера[136] — раздражающе хорошо сделанную, — и прикидывал, догадается ли кто-либо из прочитавших эти страницы, что автор — завзятый гомосексуалист. Вопрос риторический; ответ: никто. Вследствие чего напрашивается другой вопрос: насколько правдива книга в целом? Я размышлял над этим парадоксом, когда явился Вандерпол и позвал меня в кабинет Рашбрука. Рашбрук ожидал меня с еще одним человеком, мне незнакомым, назвавшимся полковником Мэрионом (он был в гражданском). Сообразив, что меня ожидает задание, ради которого я и учился прыгать с парашютом, я почувствовал вдруг, как внутри у меня все сжимается, и ощутил потребность сказать: „Прежде, чем мы двинемся дальше, адмирал Рашбрук, я хотел бы попросить о переводе в интендантский корпус“, — но, разумеется, промолчал и смиренно уселся в кресло, на которое указал мне Рашбрук. Он улыбнулся.
— Не надо так волноваться, Маунтстюарт. Мы купили для вас пару грузовых пароходов. Вы теперь судовладелец. И мы хотим, чтобы вы отправились в Швейцарию и купили еще несколько штук.
В Швейцарию? Я ощутил внизу живота теплый прилив счастья, и на один жуткий миг подумал, что того и гляди описаюсь от облегчения. Кишечник мой и впрямь облегчился, однако достоинство я сохранил. Швейцария — страна нейтральная, повторял я себе, там даже безопаснее, чем на Багамах. Странно, конечно, ехать в страну, со всех сторон окруженную сушей, чтобы покупать в ней суда, но это уж не мое дело.
Так началась операция „Судовладелец“. Задание, как мне объяснили, довольно простое — сложность только в том, чтобы попасть в Швейцарию. Стратегия сводилась к тому, что я должен буду выдавать себя за уругвайского бизнесмена, пытающегося изыскать в Португалии, Испании и Швейцарии средства, которые позволят увеличить размеры его торгового флота, насчитывающего покамест два судна, которые стоят на якоре в порту Монтевидео. Я поинтересовался, насколько правдоподобно это выглядит, и мне напомнили в ответ, что война охватила не весь белый свет. Граждане нейтральных стран вольны ездить куда угодно, при условии что у них имеются соответствующие документы и визы. Шведы ездят в Англию, мексиканцы в США, испанцы в Австралию — если, конечно, им удается получить разрешение.
Я должен буду посетить определенные банки Женевы и Цюриха и посмотреть, не удастся ли мне получить ссуду, обеспеченную теми судами, что у меня уже есть, чтобы закупить новые (все это мне подробно объяснят на серии инструктажей, которые займут следующие несколько дней). „Мы, в общем-то, не ожидаем, что кто-либо и вправду даст вам ссуду, — сказал Рашбрук, — мы просто хотим, чтобы вы предпринимали попытки ее получить“. Я спросил — зачем. Ответил мне Мэрион. „К вам обратятся, тайным образом, немцы или представители высокопоставленных немцев. Они захотят выяснить, сколько вы возьмете за доставку их на ваших судах в Южную Америку“. Для чего им это? — поинтересовался я. Война скоро закончится, и крысы уже готовятся покинуть тонущий корабль, ответил Мэрион. Эти люди обратятся к вам, а вы должны будете выяснить о них подробности — любые — и попытаться установить, кто они. С вами свяжется человек по имени Людвиг, и вы передадите ему всю информацию. А как я узнаю Людвига? — спросил я. Он вас узнает, не беспокойтесь, сказал Мэрион. Как я попаду в Женеву? „А зачем, по-вашему, вы учились прыгать с парашютом?“ — с неприятной улыбкой ответил Вандерпол. Мне было сказано, что все остальное я узнаю на последующих инструктажах. У меня был еще только один вопрос: сколько времени я пробуду в Швейцарии? Пока войска союзников не подойдут к границе — либо из Франции, либо из Италии, — а это, скорее всего, случится — Рашбрук взглянул на Мэриона, — где-то летом. Воскресенье, 9 января
Я намекнул Фрейе насчет операции „Судовладелец“ — сказал, что отдел дал мне новое задание в Лиссабоне. Это была идея Рашбрука: надо же что-то сказать жене. Ты ведь не будешь заниматься ничем опасным, правда? — спросила Фрейя. Нет-нет, ответил я, опасности никакой. Просто сбор информации — некий план, придуманный в ОМР. Что и самого меня навело на определенные размышления: чья это, собственно, идея? И кто такой полковник Мэрион? Впереди меня ждала неделя инструктажей, посвященных главным образом тому, чтобы залатать все бреши в моей легенде. Меня попросили выбрать имя, которое будет значиться в моих бумагах и визах, и я предложил: Гонзаго Передес — немного от меня самого плюс дань памяти Фаустино. Из Монтевидео уже посылают банкирам Цюриха и Женевы телеграммы с просьбой принять синьора Передеса. В женевском отеле „Коммерческий“ для меня забронирован номер. Мне выдали папку с детальными описаниями выставленных на продажу торговых судов.
Мирный домашний уик-энд с Фрейей и Стеллой. В субботу мы купили для Стеллы щенка, черную сучку лабрадора. Стелла заявила, что хочет назвать его Томми — ну, пусть будет Томми. Завтра начинается мое долгое путешествие в Италию. Самолетом „КЛМ“ из Бристоля в Лиссабон. Затем пароходом в Триполи. Затем военным самолетом в Каир, а оттуда в Неаполь. Все выглядит организованным хорошо, в истинной манере ОМР. Я сказал Фрейе, что меня не будет месяц или около того, и что она всегда сможет получить сведения обо мне от Вандерпола. Фрейя воспринимает все это спокойно: похоже на деловую поездку, говорит она. Я ведь провел восемь месяцев на Багамах, так что моя невинная ложь выглядит вполне терпимо. Вчера вечером я купил бутылку алжирского вина, мы подогрели его, добавив сахара, немного древней гвоздики и капельку рома. Лежали, обнявшись, на софе, слушали граммофон (вторая симфония Брамса), потом отправились в постель и любили друг друга с надлежащей нежной серьезностью: двое опытных тружеников, хорошо знающих свое дело. Сегодня впервые поведем Томми на прогулку в Баттерси-Парк.
ПАМЯТНАЯ ЗАПИСКА ОБ ОПЕРАЦИИ „СУДОВЛАДЕЛЕЦ“
В среду 23 февраля 1944 года я поднялся на борт бомбардировщика „Либератор“, стоявшего на аэродроме под Неаполем. Со мной было двое французов, — я только что познакомился с ними, — которым предстояло спрыгнуть над территорией оккупированной Франции. Нашему „Либератору“, нагруженному вместо бомб всякой всячиной, предназначавшейся для французского Сопротивления, предстояло лететь в составе формирования, направлявшегося для бомбардировки южной Германии. Во время рейда мы должны были отклониться от основной группы бомбардировщиков и пролететь над западной Швейцарией, где мне предстояло выпрыгнуть с парашютом. О месте назначения французов я ничего не знал.
Под застегнутым на молнию комбинезоном на мне был серый фланелевый костюм и галстук. Бирка на исподе пиджака свидетельствовала, что он сшит портным из Монтевидео. При мне находился чемодан с одеждой и разного рода документами, связанными с моей профессией, — в том числе сделанная в моем доме в Уругвае фотография жены и дочери. В бумажнике лежала пачка швейцарских франков, а также проштампованные визы и железнодорожные билеты, показывавшие, что я приехал из Лиссабона в Мадрид, а оттуда — через оккупированную Францию — в Женеву. У меня имелись рекомендательные письма в банки Лиссабона, Мадрида, Женевы и Цюриха. Все во мне говорило, причем с абсолютной аутентичностью, что я — уругвайский бизнесмен, путешествующий по нейтральной Европе в поисках банка, который даст мне ссуду для покупки судов.
Я пожал французам руки и беспокойство мое почему-то улеглось. Им предстояло выпрыгнуть над оккупированной Францией; я, по крайней мере теоретически, должен был приземлиться в нейтральной стране, обитатели которой не увидят во мне врага. Я то и дело повторял себе: я не свалюсь прямо в руки противника. Для помощи при прыжках к нам был приставлен сержант ВВС Чу.
Мы взлетели в сумерках. Наша эскадрилья „Либераторов“ соединилась над Неаполитанским заливом с другими машинами, расквартированными на соседних базах, и мы, выстроившись в боевой порядок, полетели на север, в Баварию. „Шарикоподшипниковый завод“, — доверительно прошептал Чу. Он оказался малым разговорчивым (возможно, таковы были полученные им инструкции) и радовался, что ему в кои то веки выпало иметь дело с англичанином („Они ребята необщительные, французики-то“). Он то и дело задавал мне вопросы, отвечать на которые я не имел права. „Бывали в последнее время в Лондоне, сэр? — Простите, простите“. „А шахтеры что же, все так и бастуют, да? Извините, сэр, столько месяцев уже дома не был, сами понимаете“.
После двух, примерно, часов полета я ощутил, как наш бомбардировщик откололся от общей группы и начал снижаться. Чу сказал, чтобы я приготовился, и я встал у боковой двери, обвязал прикрепленную к чемодану длинную тесьму вокруг лодыжки, защелкнул карабин вытяжного троса на идущей вдоль потолка проволоке, вытащил из кармана вязаный шлем и надел его.
То был миг, когда мои страхи достигли чистейшей их формы. Я услышал, как голос внутри меня вопит: „Какого хрена ты тут делаешь, Маунтстюарт? У тебя жена и ребенок. Ты же не хочешь умирать. Зачем ты согласился на это?“. Я позволил голосу пустословить и дальше — это меня отвлекало, а ответов я все равно не имел. Чу выглянул в маленький иллюминатор и сказал: „Хорошая ясная ночь, сэр, в самый раз для прыжка“. Затем американский голос произнес: „Пять минут“ — и над дверью зажглась красная лампочка. Французы подняли по два растопыренных пальца — знак победы — и пробормотали пожелания удачи.
Чу распахнул дверь, нас охлестнуло холодным воздухом. Сквозь дверь я увидел важно обшаривающие небо прожектора. „Добрые старые швейцарцы, — сказал Чу. — Постреливают иногда из зениток порядка ради. Но зато прожектора всегда включают, чтобы нам было видно, где мы есть“. Над дверью зажглась зеленая лампочка. Чу хлопнул меня по спине, и я, подняв чемодан, прижал его к груди и шагнул в ночь, навстречу моему шестому прыжку с парашютом.
Ледяной ветер ударил в меня, я услышал над головой хлопок раскрывшегося парашюта и одновременно воздушный поток от винтов выдернул у меня из рук чемодан и тот, падая, больно рванул мою правую ногу. На один жуткий миг мне показалось, что я лишился ботинка. Крайне неудобно, когда болтающийся внизу чемодан дергает тебя за ногу, как какое-нибудь привязанное к лодыжке животное. Я услышал, как взревели двигатели „Либератора“, набиравшего высоту, чтобы присоединиться к остальным бомбардировщикам.
В небе стояла ущербная луна, стремительно неслись облака. Я различал однородного серовато-синего цвета поля с большими белесыми проплешинами нерастаявшего снега. Вдали виднелось плоское полотно Женевского озера и сам город с не очень толково выполненной светомаскировкой. Похоже, сбросили меня довольно точно.
Приземление получилось неприятное, я чуть не впоролся в небольшую купу деревьев, неуклюже плюхнулся на землю да еще и парашют протащил меня по ней ярдов примерно на тридцать. Переведя дыхание, я методично сгреб парашют, отстегнул подвесную систему и снял комбинезон. В чемодане у меня лежали пальто, шарф и фетровая шляпа. Я надел их: было холодно. Затем полчаса проискал где спрятать парашют с комбинезоном и кончил тем, что зарыл их в наметенный у каменной стены сугроб и разровнял, как мог, потревоженный снег, рассудив, что ко времени, когда их обнаружат, я уже буду в городе.
Я знал, в какой стороне находится Женева, и пошел краем полей, пока не достиг ворот, выходивших на узкую проселочную дорогу. По ней я добрался до перекрестка, на котором стоял столб с услужливым указателем „Genève, 15 kms“. Я понимал, что это самое опасное для меня время — бизнесмен с чемоданом, один в полях посреди ночи — если меня остановят и начнут задавать вопросы, я не смогу объяснить, кто я и что здесь делаю. Мне необходимо было как можно скорее добраться до города и смешаться с его жителями, став неотличимым от них. Я шел, дороги были совершенно пусты, никакого движения. Примерно через час я добрался до окраины деревни. Табличка гласила: „Каруж“. Было уже четыре утра.
Я отыскал вблизи дороги деревянный сарай и решил подождать в нем, пока не рассветет и деревня не начнет оживать, — я рассудил, что оказавшись среди даже немногих людей, буду привлекать к себе меньше внимания. А может быть, где-то здесь есть железнодорожная станция или остановка автобуса. У меня была с собой фляжка виски и немного овсяных печений — так что я, дрожа, уселся в углу сарая и стал грызть печенье, запивая его виски.
Когда посветлело, я старательно почистился, стер грязь с ботинок и обшлагов брюк. Если тебе нужно оставаться неприметным, грязь способна свести все твои усилия на нет. Затем, около половины восьмого, я вышел в деревню, надеясь, что выгляжу, как человек, спешащий на поезд. Деревня, по счастью, оказалась не маленькой — тут имелась придорожная харчевня, почта — кафе и булочные были уже открыты: я шел по улице, не привлекая озадаченных взглядов. Дойдя до автобусной остановки, я занял очередь и спросил у какого-то подростка, довезет ли меня этот автобус до Женевы. Он ответил, что довезет — похоже, мой французский испытание выдержал.
Подошел автобус, я влез в него, купил билет, занял сиденье. В первый раз я позволил себе немного расслабиться и ощутил малый, но приятный прилив гордости, омывший меня. Фаза один завершена. Я глядел в окно на проплывающие мимо пригороды Женевы: самое опасное позади. Теперь надо просто заняться моей работой.
С автобуса я сошел на маленькой площади, сочтя, что уже добрался до центра, и с помощью бывшей при мне карты города, отыскал дорогу в отель „Коммерческий“. К этому времени я успел обратиться в одного из служащих, в своих пальто и шляпах спешащих в начале дня на работу. Я вошел в вестибюль отеля и сразу же вышел. С портье беседовали двое полицейских.
Это могло быть обыкновенной рутиной, совпадением или невезением. Возможно, мне следовало просто подойти к стойке и представиться, но я счел это глупым и ненужным риском. Я зашел за угол и увидел полицейский фургон с полудюжиной ожидающих чего-то людей. Это уже выглядело зловеще. Я пошел по смежным улицам, отыскивая другой отель — не слишком роскошный и не слишком захудалый. И, наконец, нашел: отель „Космополит“ — я счел это название добрым знаком.
Большую часть дня я провел в номере, стараясь успокоиться, оценить мое положение. После полудня поспал. А потом позвонил в отель „Коммерческий“ и отменил заказ номера, сказав, что вынужден задержаться в Мадриде.
Вечером я отправился в ресторан, съел телячью отбивную с жареной картошкой, запив их стаканом пива. Прогулка по улицам Женевы оставила ощущение непривычное. После десяти вечера вступает в силу затемнение (выключаются уличные фонари), однако делается это скорее из чувства долга, чем по необходимости. Жизнь города полна ограничений — это видно даже по еде: пиво оказалось водянистым, а половину картошки я оставил на тарелке, как несъедобную, — и тем не менее, вся здешняя атмосфера близка к нормальной. Война идет где-то еще и даже не близко, ощущение владеющего людьми скрытого напряжения, постоянной, сосущей тревоги в самой глубине сознания, которая так заметна в Лондоне, здесь отсутствует. Я вернулся в отель и хорошо выспался.
Утром позвонил в банк „Фелтри“, чтобы увериться, что встреча, назначенная на утро понедельника, состоится. „Ah, oui, Monsieur Peredes, — сказала секретарша. — C'est noté“[137]. Что же, пока все хорошо.
После полудня я спустился вниз, погулял вдоль озера, потом выпил чашку кофе и съел кусок яблочного пирога. Помню, я размышлял о том, как все это причудливо, — я здесь, в Женеве, изображаю уругвайского судовладельца. Я почувствовал, как в горле у меня закипает смех, и на миг ощутил — быть может, она-то и влечет к себе всех настоящих шпионов, — стихию игры, бушующую под поверхностью всего этого риска и серьезности намерений, ощутил опьянение ею. В конечном счете, чем я здесь занимаюсь? — играю в прятки.
Когда я вернулся в отель, девушка-портье сказала, что мне оставили записку. Я развернул листок бумаги: „Café du Centre, midi, demain[138]“. „Тут, должно быть, ошибка, — сказал я. — Записка не ко мне“. Но тот мужчина был здесь, сказала она, всего двадцать мнут назад и спрашивал вас, синьор Передес. Нет-нет, ответил я, стараясь оставаться спокойным. И попросил ее выписать счет — сказал, что должен срочно выехать в Цюрих.
Я поднялся наверх, чтобы уложить вещи и, открыв дверь номера, обнаружил в нем четверку ожидающих меня мужчин: двоих полицейских в форме и с автоматами и двоих детективов. Один из них показал мне удостоверение и сказал по-испански: „Вы арестованы, синьор Передес“.
Меня отвезли в пригородный полицейский участок, провели в комнату. Там на столе лежал мой парашют с комбинезоном, меня попросили опознать их, как принадлежащие мне. Я сказал, по-французски, что эти вещи мне не известны, я приехал по делам из Испании. Говоривший по-испански детектив похвалил мой французский, но больше ничего не сказал.
В этой комнате я оставался до наступления ночи. Мне позволили выйти в уборную и принесли кружку черного кофе без сахара. В голове моей неистово бушевала сумятица мыслей, гипотез, догадок, и контр-догадок. Я изо всех сил старался не спешить с заключениями — слишком рано, быть может, меня отпустят? Но один вопрос возвращался раз за разом, угрызая меня: откуда Людвиг узнал, что я в отеле „Космополит“? Единственным человеком в Женеве, в Западной Европе, в мире, знавшим, что я остановился в нем, был я сам.
Вечером меня вывели из комнаты, отвели на зады полицейского участка, подсадили в крытый кузов фургончика и заперли за мной дверь. Окна отсутствовали. Фургончик тронулся; после трех, примерно, часов езды он остановился и заглушил двигатель.
Выйдя наружу, я увидел перед собой porte cochère[139] большой виллы, парадную дверь которой охраняли вооруженные солдаты. Детективы передали меня настоящим, насколько я был способен сказать, тюремным офицерам. Меня отвели в раздевалку, попросили снять одежду и выдали взамен нижнее белье — кальсоны и нижнюю рубашку, — черные саржевые брюки, серую фланелевую рубашку без ворота и грубый, застегивающийся до самой шеи китель. На ноги я получил толстые носки и сильно удивившую меня пару тяжелых деревянных сабо. Я почувствовал себя какой-то помесью голландского крестьянина с комиссаром революционной России.
Облаченный таким образом, я проследовал за моим тюремщиком по коридору и вверх по лестницам в большую, очень скудно обставленную комнату. Здесь сохранились кое-какие следы прежнего убранства — держалка для штор, расписной карниз, — составлявшие полнейший контраст функциональности оставшейся в комнате мебели: железной койке (заправленной одеялами), столу со стулом и ночному горшку. Единственное большое окно украшала крепкая решетка, у стены имелся радиатор центрального отопления — теплый.
Уходя, охранник сказал: „Buenas noches[140]“. Дверь за собой он запер.
Этой комнате предстояло стать мои новым домом, и я не мог не гадать, как долго я в нем проживу.
Жизнь на вилле. Из моего окна хорошо виден край озера и оснеженные горы за ним. Люцернского озера, как я впоследствии выяснил. Каждое утро охранник в семь часов отпирает дверь и меня отводят в умывальню, где я опустошаю мой ночной горшок, бреюсь и ополаскиваюсь над раковиной. Раз в неделю мне предоставляется душ, тогда удается помыть голову. Полная перемена одежды выдается раз в две недели. Когда я возвращаюсь в свою комнату, меня уже ждет завтрак: хлеб, сыр и эмалированная кружка теплого кофе — всегда теплого, никогда не горячего. Следующая интерлюдия происходит в полдень — обед: неизменно какой-нибудь овощной суп и опять-таки хлеб. После полудня меня выводят во внутренний дворик виллы, где имеется прямоугольная, окруженная гравиевой дорожкой лысоватая лужайка. Мне дозволяется походить, под призором охранника, по дорожке или посидеть, если погода тому благоприятствует, на лужайке. Когда мне приказывают вернуться в дом, я порой мельком вижу другого обитателя виллы (одетого так же, как я), выходящего во дворик для променажа. Со временем я пришел к выводу, что нас таких в доме всего с полдюжины — разбросанных на большом расстоянии друг от друга по трем его этажам — я редко слышу в моем коридоре громкий перестук сабо. Итак, я возвращаюсь в комнату, и в семь вечера мне приносят ужин: тарелку тушеного мяса или отбивную котлету с непременной картошкой и очередной порцией хлеба и сыра. Свет выключают в девять. Охранников, похоже, постоянно меняют, они неизменно пытаются разговаривать со мной на дурном испанском: „Hola[141]“, „Vamos[142]“, „Está bien?[143]“ — на каком бы языке ни обращался к ним я, — и всегда называют меня Передесом.
Очень простой, очень эффективный и очень надежный режим. Очень швейцарский, можно было б сказать, и поначалу я испытывал странное облегчение. Все отменилось: операция „Судовладелец“ провалилась, не успев толком начаться. Меня схватили, я больше не могу ничего предпринять — игра окончена, они победили. В конце концов, Швейцария — страна нейтральная: меня не будут пытать в Гестапо, и разумеется, надо лишь подождать и меня переведут в обычный лагерь для интернированных (я знал, что в Швейцарии уже интернировано около 12 000 солдат и летчиков Союзников). Где-то придут в движение колесики покрякивающей бюрократической машины, которая ведает делами заключенных военного времени, и в конце концов, меня отыщут и соответственным образом поступят со мной. Однако проходили дни и недели (охранники всегда сообщают мне, какой нынче день и какое число), и я начинал тревожиться все сильнее. Рутина оставалась неизменной и выглядела так, словно она может продолжаться целую вечность, а скука моя обращалась в полную апатию: ни книг, ни газет, ни бумаги с карандашом, чтобы хоть что-то записывать. Впрочем, меня выводили на прогулки и хорошо кормили — я даже располнел от пожираемого в немалых количествах хлеба и сыра.
Недель примерно через шесть я попросил встречи с начальником тюрьмы — сказал, что хочу сделать признание. Прошло несколько дней. Наконец, как-то вечером меня отвели вниз, в одну из просторных гостиных первого этажа. Гостиная была наполовину пуста, однако там и сям в ней наблюдались разрозненные предметы обшарпанной, но хорошей мебели. Высокий, худощавый человек лет пятидесяти с лишком, в легком сером двубортном костюме, причесанный с такой скрупулезностью, что больно было смотреть, стоял у камина.
— Habla inglés?[144] — спросил я, и получив утвердительный ответ, рассказал ему все: что меня зовут Логан Маунтстюарт, что я лейтенант королевских ВМС, прикомандированный к Морской разведке, что меня послали в Швейцарию на предмет предотвращения бегства из Европы — под конец войны — высокопоставленных нацистов. Все о чем я прошу, это встреча с кем-либо из работников консульства, которые заботятся здесь об интересах Британии, или даже с главой бернского УСС Алленом Даллесом. И все быстро выяснится.
Мужчина оглядел меня и улыбнулся:
— Вы же, на самом-то деле, не ожидаете, что я поверю в эту чушь, не так ли, синьор Передес?
— Мое имя: Логан Маунтстюарт.
— Кто такой Людвиг?
— Мой женевский связник. Я с ним так и не увиделся.
— Это ложь. Кто такой Людвиг? Где он?
Я начал протестовать, уверяя, что ничего больше о Людвиге не знаю. Начальник вызвал охрану и меня вернули в мою комнату.
И жизнь моя пошла своим чередом. Больше я этого человека не видел, хоть подавал о том регулярные просьбы (теперь я думаю, что это был полковник Массон, глава швейцарской военной разведки). Скука моя достигла новых уровней нестерпимости. Единственное развлечение состояло в том, что я обзавелся небольшим стадом насекомых, которых наловил в комнате — серебристые мокрицы, таракан, несколько маленьких бурых муравьев, — я держал их в подобие конверта, сооруженного из угла одеяла на постели. Я присвоил каждому имя (хотя отличить одного муравья от другого было трудно) и в течение дня позволял им странствовать, под пристальным моим присмотром, по комнате. Очень увлекательное препровождение времени. Они, конечно, раз за разом удирали, а я раз за разом пополнял мое стадо, хотя для меня каждый побег представлял собой словно бы миг свободы по доверенности, как если бы это я сам, стоило мне повернуться спиной к беглецу, протискивался сквозь щель между половицами или улепетывал под плинтус. Время от времени я просил о возможности повидаться с кем-либо из представителей власти, но все впустую.
Я впал в подобие терпеливой апатии — знакомой, думаю, каждому заключенному. Ты подчиняешь свой индивидуальный дух рутине заведения, в котором находишься. Я не имел представления, где я, за что меня здесь держат (помимо шпионажа, наверное) и какие блага приносит народу Швейцарии дорогостоящее содержание моей персоны под стражей. Я питал веру — почти такую же наивную, как вера религиозная, — что предпринимаются усилия для моего освобождения, что Фрейя знает о случившемся со мной, о том, что я жив и благополучен. Я сознавал, что должен просто ждать.
А потом внезапно, уже под конец лета, мне разрешили курить. Несколько унций рассыпного табака и стопка папиросной бумаги. Я научился скручивать тончайшие сигаретки, тонкие, как коктейльные трубочки, с несколькими плотно упакованными в них крохами табака. Когда мне требовался огонь, приходилось звать охранника. Я начал копить сэкономленную папиросную бумагу. В умывальне стояла старая закопченная плита, на которой грели воду для ванн и душей. Уходя оттуда, я соскребал с нее несколько хлопьев сажи и уносил их с собой под ногтями. Эта сажа, смешанная с мочой, давала приемлемые, хоть и вонючие чернила. У меня имелась английская булавка, удерживавшая ширинку на штанах в закрытом состоянии — она и стала моим пером. Итак, перо, чернила и бумага. Так начался „Тюремный дневник Логана Маунтстюарта“. На то, чтобы записать несколько предложений, выводимых крохотными буковками на папиросной бумаге, у меня уходили часы, и тем не менее, впервые со времени ареста во мне зашевелилось и высвободилось мое прежнее „я“. Я снова стал писателем.
Октябрь. Умер Пилигрим (одна из мокриц). Нашел его утром свернувшимся в плотный комочек, а когда попытался развернуть, он развалился надвое. Бедный Пилигрим, он был самым послушным из насекомых моей команды, менее всех склонным к авантюрам. Огненный, яростный закат над озером. Острый, до физической боли, приступ тоски по Фрейе и Стелле. Конечно, они знают, что я жив, это самое малое. Мое прошение о бумаге и ручке снова отвергнуто, без объяснений. Охранники принимают просьбы, не возражая, и всегда извиняются, возвращаясь с пустыми руками. ОМР должен знать, что я схвачен. Таинственному „Людвигу“ известно было, где я остановился. (Откуда? Он находился у отеля, когда я туда пришел, и проследил меня до „Космополита“?). Он должен был сообщить, что меня взяли. Ночами я иногда слышу гудение тяжелых бомбардировщиков, идущих на север, в Германию. Напряженные вкусовые воспоминания о яблочном пироге, которым я завтракал в день ареста, — последнем сладком, что я съел. Вкус свободы? Яблочный пирог.
14 ноября. Дату назвал мне Хьюго. Я называю его Хьюго, хоть и не имею никакого представления о его настоящем имени. Он не представился. Теперь все охранники, обращаясь ко мне, говорят „Гонзаго“, несмотря на мои протесты. Хьюго, похоже, заступает на вахту каждые три-четыре дня. Я спросил у него по-французски, как идет война, он улыбнулся и ответил „très bien[145]“. Создается впечатление, что дежурства организованы здесь так же толково, как и все остальное. Сегодня после полудня я пять минут колотил в дверь, пока не появился охранник. Потребовал встречи с начальником тюрьмы. Прошение отклонено.
Сегодня меня водили вниз, для встречи с „человеком из посольства“. Занятно, три дня прошло после моего тщетного требования свидания с начальством. Ты думаешь, что тебе отказали, а они просто очень медленно поворачиваются.
Человек этот представился как синьор Фернандес и сказал, что работает в испанском консульстве Лозанны, ведает там делами уругвайцев. Он сообщил, что я всего лишь пятый уругваец, появившийся в Швейцарии с начала войны. Я рассказал ему мою историю, назвал настоящее имя. Но если вы британец, с разочарованным видом сказал он, то вы — вне сферы моей компетенции. Можете вы передать весточку моей жене? — спросил я. Конечно, ответил он, ваша жена живет в Монтевидео? Нет, сказал я, в Лондоне. Он развел руки, „es muy dificil[146]“. Я назвал ему имя Фрейи и некоторое время упрашивал записать адрес, что он, в конце концов, и сделал. „Просто черкните одну строчку, — сказал я. — Сообщите, что я жив, вот и все. Это вы сделать сможете?“. Он нервно улыбнулся и сказал, что постарается.
1945
Новый год прошел в одиночестве и безмолвии. Я написал обращенное к Фрейе стихотворение, потом свернул из этого листка сигарету и символически выкурил ее. Я здесь уже почти год и меня начинают томить кое-какие малоприятные подозрения. Во мне крепнет уверенность в существовании связи между моим арестом и заточением и тем, что произошло на Багамах, Я не забыл слов Герцогини: у нас еще есть влиятельные друзья. К примеру, почему меня так быстро отозвали после ареста де Мариньи? Кто такой полковник Мэрион, придумавший операцию „Судовладелец“? И как получилось, что Ян знал о происходящем так мало? Я размышляю над цепочкой событий, и вопросы, которые у меня возникают, мне нимало не нравятся: как насчет полиции, поджидавшей меня в отеле „Коммерческий“? Или быстроты, с которой был найден мой парашют? Что это, злая судьба или работа неких темных сил?
Эта жизнь походит на медленную, мягкую пытку, и самая для меня ужасная сторона моего заключения это то, что я совсем один. Впервые в жизни я чувствую себя по-настоящему одиноким: лишенным утешения, которое могли бы дать мне другие, те, кого я люблю, друзья. Дело не в отсутствии людей, его перенести можно, а вот ощущение полного одиночества вряд ли придется кому-либо по душе.
Что до сексуальной жизни, мое либидо управляется неким сумасшедшим ритмом. Иногда я, с бездумной удалью школьника-подростка онанирую по шесть-семь раз на дню. А затем проходит три недели, за которые в голове у меня не появляется ни одной похотливой мысли.
Я лишился моего насекомого ранчо: все перемерли от холода — или, когда я подносил их к батарее отопления, от жары.
Очень странно владеть в мире столь немногим. Можно сказать, что одежда, которую я ношу, кровать и постельное белье, стол и стул, ночной горшок (и тряпка для подтирки), жестянка табаку, тонкая стопка папиросной бумаги и английская булавка составляют полный перечень моих земных богатств. Так ведь и они-то, на деле, не мои — мне их ссудили. Я думаю о набитом вещами доме в Баттерси, о тысячах моих книг, о моих картинах, бумагах, переполненных ящиках стола и одежных шкафах… То, что мой мир, мое имущество свелись вдруг к подобной скудости, внушает мне ощущение, будто я лишился устойчивости, подлинности.
Озером, которое я вижу из окна, владеет множество переменчивых настроений, и этот скромный вид стал фокальной точкой моего эстетического существа. Вся красота, все нездешние мысли, все стимулы и оценки порождаются ограниченной панорамой Люцернского озера. Думаю, если бы им пришло в голову заложить окно кирпичом, я бы сошел с ума. Сегодня свет солнца падает под таким углом, что озеро обратилось в лист отполированного серебра. Высокие жидкие облака лишь слегка мутят синеву неба. Мне видна половина пшеничного поля с оттенками от светло-зеленого до первого намека на зрелый, песочно-желтый. Хорошо бы там была еще дорога и ходили бы какие-нибудь люди. Я могу часами наблюдать за птицами, а однажды, всего лишь однажды, увидел пароходик с багряной трубой — он показался, развернулся и уплыл назад, за край оконницы.
Хьюго проболтался сегодня, что у тюрьмы теперь новый директор. Я попросил о встрече с ним. Прошение отклонено.
Август. Примерно в два часа утра я проснулся от завываний сирены и сразу решил, что это воздушный налет. Пришли двое охранников и приказали мне одеться. Меня торопливо свели вниз, вытолкали в парадную дверь, на гравий. Там уже были еще трое заключенных: мы моргали и смотрели друг на друга, словно встретившиеся в джунглях Африки викторианские землепроходцы, — скованно и безмолвно. К нам присоединялись другие, приводимые с разных этажей большого дома: всего одиннадцать, одетых сплошь в серые кители, черные брюки и тяжелые сабо. Тревога была настоящая — что-то загорелось на кухне. Подобие пожарной машины проехало, огибая виллу, к тыльной ее стороне, мы услышали крики и звон стекла. Такой суеты и возбуждения я не видел уже многие месяцы, да и охрана выглядела взволнованной и полной любопытства. Пока вся эта суматоха отвлекала ее, я повернулся к своему соседу и спросил, по-английски: „Как ваше имя?“. „Nicht verstehen, — прошептал он. — Deutsche“[147]. Стало быть, передо мной стоял враг. „Englander“, — сказал я. Он недоуменно воззрился на меня, потом указал еще на одного заключенного: „Italiano“[148], — сказал он. Охранник крикнул на нам, чтобы мы замолчали. Кто мы? — думал я. Что делаем здесь, на вилле у Люцернского озера, охраняемые столь строго и педантично? В чем виноваты?
Как обычно, моя отклоненная просьба о встрече с новым директором породила знакомые отсроченные результаты. Меня отвели в гостиную и представили молодому американцу в круглых очках в роговой оправе. „Я никак не пойму, что с вами делать, мистер Передес“, — извиняющимся тоном сказал он. Я снова отбарабанил мои объяснения. „По сути, это вопрос безопасности — разведки, — сказал я. — Если бы вы могли заставить УСС передать все в Лондон, уверен, там что-нибудь предприняли бы“. И тут он сказал мне, что Даллес закрыл УСС. „Когда?“ — спросил я. Он удивленно заморгал: „После окончания войны в Европе“. Он сказал, что война закончилась уже несколько месяцев тому назад, и я ощутил и панику, и огромное облегчение сразу. Теперь конец уже близко, — но почему же нас так и держат здесь без связи с внешним миром? Я назвал ему имя и адрес Фрейи и слезно попросил послать ей весточку о том, что я жив и здоров. Он пообещал сделать все, что сможет. Пожалуйста, сказал я, когда охранник повел меня к двери, сделайте это для меня. „Баттерси, Англия?“ — крикнул он, в уже начавшую закрываться дверь. „Баттерси, Лондон“, — крикнул я в ответ. Надеюсь, он расслышал.
Мне все реже и реже удается обнаруживать признаки существования других заключенных (а у меня только признаки всегда и были) и это начинает внушать мне тревожную мысль, что я остался на вилле один. Я спросил у Паулюса (еще одного окрещенного мной охранника), что творится на свете теперь, когда война завершилась. „О, нам рассиживаться не приходится“. Попросил о встрече с директором и услышал, что офис директора находится ныне в Берне. Я сказал, что если не увижу директора, то объявлю голодовку. „Hey, Gonzago, — с обиженным видом ответил он. — Tranquilo, hombre“[149].
Прошлой ночью я, одетый в свежевыстиранную одежду, в которой меня арестовали, покинул виллу у озера. Я получил официального облика документ, подобие временного удостоверения личности, в котором сказано, что я — Гонзаго Передес, гражданин Уругвая. Меня отвезли грузовиком на железнодорожную станцию близ итальянской границы, где я присоединился к группе, состоящей из двух сотен перемещенных лиц (преимущественно хорватов и румын): всех нас усадили в товарный поезд и повезли в Милан. Теперь сидим в лагере для интернированных (Кампо 33) под Чертозой и ждем, когда нас начнут допрашивать. Мои дни на вилле у Люцернского озера пришли к концу. Наконец-то я вступил на путь, ведущий к дому.
[ПОЗДНЕЙШАЯ ВСТАВКА. 1975. Недавнее чтение убедило меня в том, что обстоятельства моего ареста и тюремного заключения в Швейцарии в 1944-45 годах были осложнены паникой, обуявшей швейцарскую военную разведку. Еще в начале войны Швейцария обзавелась шпионом, пребывавшим в самом сердце нацистского режима и поставлявшим первоклассные разведывательные данные. В 1943-м было совершено грубое нарушение режима секретности, поставившее этот тайный источник под угрозу, и швейцарцев стала все сильнее тревожить вероятность того, что им скармливают ложную информацию, и что возможность немецкого вторжения в Швейцарию с целью обратить эту страну в несокрушимое ядро вынашиваемого немцами более обширного плана „Европейской крепости“, становится все более и более правдоподобной. Эта крайняя нервозность не ослабла даже после наступления дня „Д“ — 6 июня 1945 года. Худшего времени, чем начало 44-го, для моего нелегального появления в стране нельзя было и выбрать. Я спрыгнул на парашюте в змеиную яму паранойи, военных опасений и оголенных нервов. Все во мне — уругвайское происхождение, таинственный „Людвиг“ и мое собственное признание, что я прибыл для контактов с высокопоставленными нацистами — сделали меня объектом серьезнейших подозрений. Кто бы меня ни предал, он и понятия не имел, какой я внушу ужас.]
Кампо 33. Чертоза. Так странно вновь обзаводиться вещами. Мой собственный чемодан, перемена одежды, бритвенный прибор, несколько американских журналов — знаки того, что я вновь вступаю в реальный мир. Сегодня под вечер мне удалось поговорить с прикомандированным сюда английским офицером по фамилии Кроузьер. Человек разумный, он сумел понять, что рассказ мой правдив, каким бы фантастическим тот ни казался, когда слышишь его в первый раз. Я чуть не расплакался от радости, увидев как скептицизм сменяется в его глазах доверчивостью. Он сказал, что немедленно телеграфирует в Лондон. Я попросил его отправить телеграмму и Фрейе и вручил ему написанное к ней письмо. Кроузьер пообещал доставить его и выдал мне тетрадь, перо и чернила. Он предложил записать все в виде меморандума, пока подробности еще относительно свежи в моей памяти, и предупредил, что прежде, чем меня отправят домой, придется пройти через допросы и беседы, которые потребуют от меня немалых усилий. Итак, сегодня вечером я записал все, что смог припомнить об операции „Судовладелец“. И все же, после разговора с Кроузьером на сердце у меня значительно полегчало: я возвращался в свой барак по лагерю, переполненному подонками общества, переселенцами и les misérables[150] Европы, поглядывая по сторонам с благожелательностью и любовью. Гитлер мертв, зло искоренено, мы победили в войне. Жизнь Логана Маунтстюарта может начаться заново.