Регана в его переводе говорит:
Отец, сестра и я одной породы,
И нам одна цена. Ее ответ
Содержит все, что я б сама сказала,
С той небольшою разницей, что я
Не знаю радостей других помимо
Моей большой любви к вам, государь.
Все просто и ясно. Но у Шекспира реплика Регамы в конце переходит из низкого, если можно так выразиться - информационного, плана в высокий, если хотите - декламационный. Вот что сказано у Шекспира во второй половине этого отрывка (в переводе он на две строки короче):
И теперь я пред всеми объявляю себя
Врагом любого наслажденья,
Возможного в орбите человеческих чувств,
Где любовь вашего величества
Я ценю как единственное счастье.
Можно называть это риторикой, излишествами стиля, а можно стать и на другую точку зрения: предположим, Шекспир хотел показать, что лицемерная Регана не удержалась от пустой и напыщенной декламации, и тогда у актрисы появляются новые и богатые возможности в трактовке этого образа.
Возьмем другие примеры.
Монолог кормилицы в третьей сцене первого акта "Ромео и Джульетты" написан у Шекспира стихами, у Пастернака - прозой. Смешно думать, что Пастернак не справился бы со стихотворным переводом. Нет, он, видимо, решил, что перевод прозой дает ему возможность усилить просторечие шекспировского стиха. Ничем другим я это объяснить не могу.
Пойдем дальше. У Пастернака Ромео говорит:
Проговорила что-то. Светлый ангел,
Во мраке над моею головой
Ты реешь, как крылатый вестник неба
Вверху на недоступной высоте,
Над изумленною толпой народа,
Которая следит за ним с земли.
У Шекспира опять завихрение образов гораздо ощутимее:
Она заговорила:
О говори, светлый ангел! Ибо ты
Сияешь в ночи над моей головой,
Как крылатый посланник неба
Перед обращенными ввысь удивленными глазами
Смертных, которые откидываются назад, чтобы видеть,
Как он, сидя [верхом] на лениво движущихся облаках,
Скользит по груди воздуха.
Спору нет, разговорное правдоподобие у Шекспира исчезло. Монолог Ромео, с точки зрения нормальной человеческой речи, превратился в декламацию. Но насколько же вся картина выиграла в своей изобразительной силе! Так и видишь ангела с картины Корреджио, который возлежит на облаках или плывет по сводчатой лазури.
Но ведь это и есть один из признаков шекспировского стиля. И дело уже не в отдельных огрехах перевода, не в том, что можно сделать лучше ту или иную строку, а в чем-то гораздо более важном и общем.
Ведь это все равно что художник стал бы копировать картину, допустим, Тинторетто или Эль Греко и, находя слишком патетическими жесты, слишком резкими контрасты света и тени, слишком стилизованными во имя ритма и пластической формы купы деревьев, опустил бы и успокоил руки, смягчил светотень, придал ботаническое правдоподобие древесным купам. С точки зрения современного реализма он, может быть, и поступил бы правильно, но это уже не был бы Тинторетто или Эль Греко, это не был бы реализм позднего Ренессанса.
Поэтому великое спасибо Пастернаку за то, что он с таким обаянием таланта показал нам своего, любимого им Шекспира, за то, что он снял с его русского языка оковы условной литературности, но путь, избранный Пастернаком, не может стать нашей общей дорогой, потому что Шекспир Пастернака принципиально беднее, чем его великий прототип.
У других переводчиков он мог быть беднее потому, что им не хватает поэтического таланта, у Пастернака это обеднение - принципиальное.
В этом своем стремлении к разговорности, к просторечию он сужает словарный диапазон Шекспира и сближает речевые характеристики его персонажей; в своем стремлении снять риторику и декламацию он сглаживает контрасты шекспировского стиля, а иногда, может быть, лишает и актеров какой-нибудь ценной для них строки или образа.
Но вместе с тем в самих недостатках Пастернака заложены, как я уже сказал, и великие достоинства. Мы всюду видим позицию переводчика, мы видим, какого Шекспира он хочет нам показать, каким Шекспиром восхищается, и это во всем и всюду демонстративно подчеркнутое отношение переводчика к поэту придает переводам, особенно в некоторых местах, необычайную жизненность и яркость.
В истории русских переводов Шекспира переводы Пастернака заняли свое особое и в высшей степени почетное место. И, однако, для того чтобы нам продвинуться в нашей интерпретации Шекспира, мы прежде всего должны точно уяснить себе, чем были несовершенны переводы наших предшественников, то есть в чем они отклонялись от Шекспира.
Совсем иначе, но тоже по пути принципиального обеднения пошел и третий по-своему замечательный переводчик Шекспира - Маршак - в своих переводах сонетов. Конечно, задача перевода этих сонетов фантастически трудна. При глубине и богатстве шекспировской мысли, при этом нагромождении образов, при отсутствии видимой логики, а иногда и наоборот: при нарочито подчеркнутом логизировании, которое ведет математически точную линию даже сквозь очень сложную и запутанную фразу, - при всем этом еще каноническая, очень сжатая форма сонета, от которой решительно никуда не уйдешь, - что и говорить, адова работа! Может быть, лучше перевести Шекспира и невозможно, по крайней мере в ближайшие десятилетия, пока не изменится русский язык. Но как бы ни были велики заслуги Маршака, по сравнению с его предшественниками, по отношению к отечественной поэзии, по отношению к читателю, сегодня у нас мерило только одно: что у него получилось или не получилось по отношению к самому Шекспиру, в чем он отклонился от великого подлинника.
Справедливо считая, что мысль - это едва ли не самое существенное, что есть в шекспировских сонетах, Маршак пошел по пути отвержения всего, что мешало ему в переводе выразить мысль. И поставленную задачу он разрешил с максимальным приближением к идеалу. Сентенции Шекспира предстают перед нами в облачении неукоснительной логики, ясности и простоты. То, что у предшественников Маршака представлялось расплывчатым, вялым, а порой раздражающе примитивным, то у Самуила Яковлевича превратилось в прозрачную, мудрую поэзию мысли. Но, к сожалению, чтобы достичь такого результата, многим пришлось пожертвовать. Шекспирова мысль утеряла свой причудливый, иногда несообразный и дикий словесный наряд, она сбросила свою загадочную маску, и у нас не осталось места ни для каких предположений и догадок. Исчезла многоплановость и многослойность. Все вышло на поверхность, и тем самым изменился, местами почти до неузнаваемости, опять-таки самый стиль Шекспира.
Отклонения идут по самым различным линиям. Там, где Шекспир дает всеобъемлющую формулу:
От прекрасных творений [подразумевается - божьих]
Мы ждем потомства...
у Маршака эта формула сужается:
Мы урожая ждем от лучших лоз.
Там, где Шекспир неясен и требует разгадки:
Но ты, обрученный с твоими собственными глазами,
Питающий пламя своей свечи топливом собственной
физической природы,
мы в переводе получаем абсолютно ясное:
А ты, в свою влюбленный красоту,
Все лучшие ей отдавая соки.
(Сонет 1)
Иногда, наоборот, исчезает характерный для Шекспира сплав прозаической (даже терминологической) конкретности с высокой поэзией.
Неутомимое время уводит лето
В объятия гнусной зимы, которая полностью поглощает его.
Холод останавливает соки, опадает некогда крепкая листва,
Красота заносится снегом, и всюду запустение.
Тогда, если бы не осталось похищенной у лета эссенции [то есть
дух_о_в],
Текучей узницы, запертой в стеклянные стены,
Произведения красоты исчезли бы вместе с красотой,
И не осталось бы ни ее, ни воспоминаний о том, какой она была.
Но цветы, подвергнутые сухой перегонке, при встрече с зимой
Теряют только свою внешность; их сущность продолжает жить.
В переводе все это сделано очень легко, очень изящно, но образная система крайне упрощена. Кроме того, появились - что у Маршака бывает в общем редко! - привычные, почти стандартные словосочетания: "дней безудержный поток", "сумрак зимних дней", "белый плащ зимы", а главное, вы с трудом догадываетесь, что речь идет о духах.
Часов и дней безудержный поток
Уводит лето в сумрак зимних дней,
Где нет листвы, застыл в деревьях сок,
Земля мертва и белый плащ на ней.
И только аромат цветущих роз
Летучий пленник, запертый в стекле,
Напоминает в стужу и мороз
О том, что лето было на земле.
Свой прежний блеск утратили цветы,
Но сохранили душу красоты.
(Сонет 5)
Конечно, стихотворение Маршака прелестно, и, конечно, критиковать легко, а вот попробуй переведи! Спасибо Маршаку уже и за то, что он первый в русской поэзии донес до нас хотя бы эту самую эссенцию, хотя бы напоминание о красоте. Но не говорить о том, что отделяет его изящные, легкие, плавные стихи от причудливых, порой корявых фантасмагорий Шекспира, мы сегодня не вправе.
И я вполне представляю себе, что, возьмись за эти переводы, скажем, Цветаева, она прильнула бы именно к сумбурному, непонятному, взвихренному Шекспиру и создала бы нечто совсем иное, вероятно менее логичное, но, может быть, более эмоциональное и страстное.
Так или иначе, совершенно очевидно, что переводы Маршака, каким бы они сами по себе ни были ценным вкладом в русскую поэзию и как бы хорошо ни передавали отдельные стороны шекспировского творчества, оставляют еще много места для работы других переводчиков.
И здесь мы подошли к своей собственной проблеме, к своим собственным мукам и собственному бессилию.
Я прочел подряд несколько томов последнего издания Шекспира. Высказываться о нем подробно мне, как участнику этого издания, не к лицу. Но все же несколько слов я скажу.
Все издание сделано очень культурно. Быть может, шекспироведы найдут какие-то недостатки в аппарате, какие-то отдельные смысловые ошибки, но мне все это в глаза не бросилось. Некоторые переводы попросту очень хороши, мне, например, понравился "Макбет" Корнеева, три пьесы, переведенные Донским. И все-таки, когда читаешь все подряд, возникает чувство глубокой неудовлетворенности, причем я отношу это и к своим собственным переводам. Уж слишком все это у нас аккуратно, слишком чисто прибрано и подметено.