Нынче всё наоборот — страница 3 из 95

А если бы меня выругал какой-нибудь фашист, я бы, наверное, на небо залез от радости.

Почему мне не понравилась пенсионерка, это уж я не знаю. Но из-за неё я истратил последний полтинник. А Зинаида больше денег не даст до конца недели. Она и сегодня дала, просто чтобы отвязаться. С утра она не пошла в институт, потому что не успела приготовить чертёж. Она приколола к столу большой лист бумаги и принялась чертить. Когда она чертит, к ней лучше не подходить – дрожит над своими чертежами, будто они из золота.

Я ходил, ходил по комнате и завёл «Бамбино». Это моя любимая пластинка. Проиграл раз десять. Потом – на другой стороне. Там похуже, но тоже ничего. Потом опять поставил «Бамбино». Зинаида мне говорит:

– Костя, тебе не надоело?

– А тебе?

– Мне надоело!

– А мне нет.

– Мне мешает.

– Почему мешает? – спросил я. – Ты же чертишь, а не поёшь.

– Я тебе сейчас объясню, – говорит Зинаида. – Подойди поближе.

Я, конечно, не подошёл. Но «Бамбино» поставил ещё раз и говорю:

– Попробуй тронь. Я тебе весь чертёж тушью залью – и тебя из института выгонят.

Зинаида подняла голову, посмотрела на меня сквозь свои очки:

– До чего же ты вредный, Костя! Неужели ты сам не видишь, какой вредный?

Я говорю:

– У меня очков нет – вот и не вижу. Дай твои поносить.

В это время пластинка кончилась, и я завёл её снова.

– Ты пользуешься тем, что мама в отъезде, – говорит Зинаида. – И ещё ты пользуешься тем, что тебя бить жалко, потому что ты маленький.

А я отвечаю:

– Это мне тебя жалко.

С Зинаидой я всегда спорю, потому что она меня всё время воспитывает. Я вообще люблю спорить. Папа говорит, будто внутри меня сидит невидимка. И будто, когда у меня получается что-нибудь хорошее, то это я сам делаю, а когда спорю или дразнюсь, то это – невидимка. Папа говорит, что раньше невидимка был сильнее меня, а теперь у нас силы примерно равные.

Но с Зинаидой я и без невидимки справлюсь одним пальцем.

– Неужели у тебя совсем совести нет? – говорит Зинаида. – Вот хоть настолько, – и показывает ноготь.

А я отвечаю:

– В лесу родилась ёлочка.

Это очень просто: если хочешь разозлить человека, нужно отвечать совсем не то, что он спрашивает. Например, тебе говорят: «Ножик есть?» А ты отвечаешь: «Спасибо, я уже пообедал». Или: «Куда идёшь?» А ты: «Ага, у кита хвост большой».

Зинаида увидела, что от меня не отделаться, и говорит:

– Ладно, я тебе тридцать копеек дам. Сходи в кино.

– Дай пятьдесят – тогда пойду.

– Вымогатель, – говорит Зинаида.

И тут вдруг я обиделся: я всегда обижаюсь, если меня хвалят или обзывают. Наверное, я всё-таки гордый.

– Раз так, – говорю, – раз вымогатель, то я бесплатно уйду.

Снял «Бамбино», выключил приёмник, надел пальто и пошёл к двери. Зинаиду сразу совесть заела. Идёт сзади и суёт мне полтинник:

– Возьми, не ломайся.

Но я с ней даже разговаривать не стал. Захлопнул дверь и спускаюсь по лестнице. Прошёл третий этаж. Иду, и мне приятно, что я такой принципиальный.

На втором этаже постоял немного.

На первом – тоже ничего.

Но только на улицу вышел – до того мне в кино захотелось! Даже в горле зачесалось! Пошарил в карманах – четыре копейки. Что же мне, перед Зинаидой унижаться! Этого ещё не хватало! Просто взял и позвонил из автомата, тут же, в парадной.

– Ладно, – говорю, – брось полтинник в форточку. И учти – это в долг. Пока мама не приедет.

Зинаида завернула полтинник в бумажку и выбросила в форточку. А я его поймал одной рукой, левой.

Но в кино я так и не пошёл, потому что встретил эту пенсионерку. И пришлось мне идти в школу на целый час раньше. Знал бы – на улицу не выходил, потому что этот час получился не очень весёлый.

Сначала я заглянул в пионерскую комнату. Там была только Лина Львовна – наша старшая пионервожатая. Я просунул голову в дверь и жду, пока не заметит. Терпеть не могу лезть, если меня не зовут. А зайти мне очень хотелось. Лина Львовна нравится мне больше всех, потому что она красивая. Даже красивее тех пионервожатых, которые в кино. Там ведь их специально гримируют, а здесь – настоящая. У неё всё красивое: и кофточка, и лакированный поясок, и маленькие золотые часы. Мне-то, конечно, на всё это чихать, а вот ребята из девятого класса ходят вокруг неё и подмигивают друг другу как ненормальные.

Лина Львовна меня сразу заметила:

– Костя, заходи.

– А зачем заходить? – говорю я. – Разве обязательно?

– Обязательно. Я как раз про ваш класс думала.

– Про наш, Лина Львовна, ничего хорошего не придумаешь. Мы неорганизованные. Работы не ведём… И вообще мы хуже всех. А ещё хуже всех – я.

Лина Львовна засмеялась:

– Ладно, Костя, не кокетничай. Ведь ты говоришь про себя – «хуже всех», а сам, наверное, думаешь – «лучше всех». Верно?

Я говорю:

– Лина Львовна, но ведь вы тоже про себя не думаете, что вы хуже всех.

– Нет, конечно.

– Тогда почему мне нельзя так думать?

– Но ты говоришь.

– А разве на самом деле я хуже всех?

– Нет, конечно.

– Значит, я правильно думаю, что лучше всех?

– Кого всех?

– Кто хуже меня. Ведь если, Лина Львовна, взять кого-нибудь лучше всех, то все остальные будут хуже. А если взять кого-нибудь хуже всех, то все остальные будут лучше. Получается, что все лучше кого-то и все хуже кого-то. А лучше всех быть нельзя, потому что тогда нужно быть лучше самого себя. И хуже всех быть нельзя по той же причине. Вот и получается, Лина Львовна…

Я ещё долго рассказывал Лине Львовне про лучше и хуже. Это я не сам придумал, а прочитал в одной книжке. Но Лина Львовна не знала, что я не сам придумал. Она смотрела на меня, и от смеха у неё дрожали губы. А мне нравилось, что ей хочется смеяться, хоть она и сдерживалась изо всех сил. Ведь она – старшая пионервожатая и должна нас воспитывать. А она совсем никого не воспитывает. За это у нас её все ребята любят.

Наконец Лина Львовна не выдержала и засмеялась громко.

Вот тут мы с ней и попались.

Открылась дверь, и вошла Елизавета Максимовна.

Лина Львовна сразу перестала смеяться.

А я замолчал.

– Как у вас тут весело! – сказала Елизавета Максимовна.

Лина Львовна вскочила с места и подвинула стул.

– Садитесь, Елизавета Максимовна. Это мы так… вспомнили… – сказала она, поправляя свой поясок. – Вы знаете, Елизавета Максимовна, Райкина вспомнили.

– Талантливый актёр, – сказала Елизавета Максимовна. – Очень талантливый.

Мне всегда казалось, что Лина Львовна немножко боится нашей классной. Наверное, от страха она и придумала про Райкина. Ведь Лина Львовна кончила десятый класс в позапрошлом году. Она тоже училась у Елизаветы Максимовны. А потом она прошла какие-то курсы и осталась в школе вожатой. Только мне было непонятно: без Райкина смеяться нельзя, что ли?

– Мы только что собирались поговорить с Костей о вашем классе, – сказала Лина Львовна, – о том, как наладить работу.

– Почему именно с ним? – спросила Елизавета Максимовна.

– Просто он сам зашёл.

– Это самый разболтанный ученик в классе, – нахмурилась Елизавета Максимовна. – Ведь так, Шмель?

Я промолчал. Не хватало ещё самого себя ругать.

– Отвечай, когда тебя спрашивают старшие.

– Ладно, так…

– Ах вот как! – сказала Елизавета Максимовна. – Значит, ты сам понимаешь, что твоё поведение невыносимо. Почему же ты не задумаешься над этим?

Я молчал.

– Ты сознаёшь, что дезорганизуешь весь класс?

Я снова промолчал. Я стоял и думал про книгу «Тиль Уленшпигель». Там монахи хватали кого-нибудь невиноватого и пытали горячей водой до тех пор, пока он не сознается, что он колдун. Или – на костре. Тут любой сознается…

– Отвечай, Шмель!

Я знал, что она не успокоится, пока не отвечу. И я сказал, чтобы ответить:

– Сознаю.

– Почему же ты не задумаешься и над этим?

– Я задумывался.

– Ну и что?

Я молчал. Чего тут отвечать? Я снова думал об «Уленшпигеле». Там, если человек не сознается, что он колдун, его замучают до смерти. А если сознается – то сожгут за то, что колдун. Какая же разница! И я решил молчать. Только мне жалко было Лину Львовну. Она открыла альбом и уже, наверное, десять минут смотрела на одну фотографию.

– Так что же, Шмель?

Я молчал.

– Ты будешь отвечать?

А я молчал.

– Да-а… – сказала Елизавета Максимовна. – И это сын полярника…

И тут мне так захотелось ответить, что даже мурашки по спине забегали. Но я промолчал. Только руки из карманов вынул.

– Да-да, – обрадовалась Елизавета Максимовна. – Сын полярника. Героя. Отважного человека. На него смотрит весь мир. А кто смотрит на тебя, Константин Шмель? Что ты сделал полезного? Отец дрейфует на льдине, терпит лишения и голод, а сын…

Больше выдержать я не мог. Мой отец плавает на СП, а не она! Он мой отец, а не её!

– Никаких лишений у них нет! – сказал я. – Им на самолётах цветы возят и шоколад. И даже ёлки к Новому году. И льдина у них толстая, как… как дом. Они получше всех живут!

Я говорил и уже никак не мог остановиться. Расписывал, какая у них прекрасная жизнь. Что они просто объедаются шоколадом и задыхаются от жары в своих домиках. Я говорил назло. И я, и мама, и Зинка читали в газетах, что у них два раза лопалась льдина и они в пургу перетаскивали палатки на другое место. Папа писал весёлые письма. Но и я, и мама, и Зинка понимали, что он пишет неправду, чтобы мы не волновались. И я волновался за своего отца. И пускай она за моего отца не волнуется.

– Достаточно, Шмель, – сказала Елизавета Максимовна. – Больше говорить не о чем. Приедет мать, мы пригласим её на педсовет. Или… или вот что. Лучше мы пошлём твоему отцу радиограмму прямо на льдину.

– Вы не имеете права! – крикнул я.

– Мои права – не твоя забота. Иди и закрой плотнее дверь. Мне нужно поговорить с Линой Львовной.

Я посмотрел на Лину Львовну. Она сидела и рассматривала ту же фотокарточку. Она была вся красная, но на меня не смотрела.