Оперировать с Ваграном было хорошо: в отличие от других, он почти не орал на ассистентов и, даже когда выходил из себя, оставался в меру дипломатичным. Выступая в роли наставника, он был полон энтузиазма и полезных советов, но советы всегда были немного мимо цели. Так или иначе, на выигрышном фоне брутальных методов его предшественника, соблазнявшего новобранцев предложениями «пооперировать» после суточного дежурства («Ну что, доктор, идешь домой отсыпаться? А мы как раз хотели предложить тебе пооперировать… Завтра уже не предложим…»), педагогический подход Ваграна казался более чем гуманным.
Роль старшины была отведена ординатору Фаруку Назиру. Отец Назира занимал какой-то важный пост – чуть ли не замминистра здравоохранения – в Пакистане, о чем коллегам по ординатуре приходилось слышать пять раз на дню. Говорили, что именно этот факт родословной и побудил Ваграна взять Назира-сына, трижды провалившего вступительный экзамен, к себе в отделение.
Наше знакомство со «старшиной» состоялось во время моего первого дежурства, когда он растолкал меня в три часа ночи, сославшись на необходимость срочно узнать мою фамилию. За пятнадцать минут до того закончилась последняя ночная операция и, воспользовавшись затишьем, я лег было поспать пару часов до обхода.
– Ты спишь? – Спросил он, зажигая свет в ординаторской.
– Сплю.
– Ну, спи… Просто я хотел узнать, как тебя зовут. Меня зовут Назир, а тебя как?
Я представился.
– Послушай, тут такое дело. У меня на шестом этаже лежит одна пациентка, вот я тут записал тебе ее фамилию и номер палаты. Я хочу, чтобы ты поставил ей капельницу и катетер. Заодно возьмешь у нее анализы и отнесешь их в центральную лабораторию. Это срочно. А потом можешь спать до обхода. Идет?
Пока я натягивал башмаки, а Назир готовился занять освобожденную мною койку, в соседнем закутке проснулся Вагран. Он в ту ночь, даром что завотделением, тоже дежурил, заменяя захворавшего подчиненного.
– Назир, ты почему спать не ложишься? Отдохнул бы, пока есть возможность.
– Что вы, доктор Вагран, – отвечал Назир через стенку, – какое там спать. Мне еще нужно поставить пациентке капельницу, потом отнести анализы в лабораторию. Думаю, до обхода не лягу…
«Ничего, я тебе это припомню», – думал я, копошась в медсестерской в поисках иглы и катетера. Но, как вскоре выяснилось, замышлять злую месть было совершенно необязательно: Назира и так пинали ногами все кому не лень, а он только и делал, что подставлялся. «Ну-ка, быстро расскажи нам, какие основные сосуды я собираюсь лигировать во время этой операции», – экзаменовал он студента-медика, и всем, кто присутствовал в операционке, от студента до главхирурга, сразу же становилось ясно, что Назир сам не уверен, что он там должен или не должен лигировать. «Думаю, не стоит мешкать с антибиотиками, предлагаю начать курс сегодня же», – говорил он, обсуждая послеоперационное лечение пациента, и все понимали, что он попросту забыл назначить предоперационную профилактику… Впрочем, пинали его и без повода, просто так – из уважения к традиции.
Чем дальше, тем больше Назир старался избегать встреч с коллегами за пределами операционки, поэтому и ночевал, как правило, не в ординаторской комнате, а где-то еще. После той первой ночи я видел его в этой комнате только однажды, когда, заскочив, чтобы взять припасенную с вечера еду, застал его за коленопреклоненной молитвой на подстеленном полотенце. Поначалу я решил, что он занимается йогой, и уже открыл рот, чтобы возмутиться (полотенце-то было мое), но, услышав самозабвенную скороговорку глядящего в сторону Мекки, запнулся. Случайное свидетельство другой, не взятой в расчет стороны его жизни дало волю воображению. Мне представился седовласый Назир-отец, почетный прихожанин мечети, до слез гордящийся заокеанскими успехами сына.
Стараясь не мешать намазу, я тихо взял свой мешок с бутербродом, проскользнул к двери, и в этот момент Назир, как будто прочитав мои мысли, вскочил как ужаленный.
– Ты что делаешь? Ты почему… не на операции?
– Операция закончилась, Назир. Очень странно, кстати, что тебя там не было. Имею я право позавтракать?
– Ты как разговариваешь со старшим по званию? Я все Ваграну расскажу, ты слышишь?
Капать он капал, но куда больше капали на него. Вагран, вполне поощрявший все эти доносы, по-своему заступался за министерского сынка. «Молодой еще, вырастет – научится», – добродушничал Вагран, чем вызывал всеобщий смех: как-никак Назиру было уже сильно за сорок.
Работая в Линкольне, ты практически не видишь выздоравливающих; видишь либо умирающих, либо хронически больных. Последних здесь называют «frequent flyers»[4]. Всякий раз я пытаюсь, но не могу представить себе их существование за пределами госпиталя. Как вообще живут люди изо дня в день? Насколько непроницаема для меня, прохожего, их жизнь, настолько знакома, привычна ее оболочка: и одноэтажные лачуги, в которых ютится испаноязычная служба быта, и грязнокирпичные проджекты с изнаночным лабиринтом пожарных лестниц, и местный стрит-арт, восходящий не то к мексиканским муралистам, не то к изощренным граффити Баския, и религиозные воззвания на каждом углу, и вывески стрип-клубов с рекламой обедов за полцены («самые красивые девочки, самые дешевые буррито»), и реклама уроков английского или уроков вождения, и полусгнившие скелеты автомобилей на штраф-стоянке, и велосипеды, украшенные пуэрториканскими флажками и оснащенные допотопными магнитофонами, чтобы можно было кататься с музыкой, и эта солнечная латинская музыка из каждого окна, круглосуточный саундтрек для столь неприглядных видов.
В зимние дни «frequent flyers» отогреваются в битком набитом приемнике. Некоторые из них находятся здесь «по делу»: ампутации и дренирование абсцессов, хлеб линкольнской хирургии. К некоторым приставлена охрана; этих перевели сюда на время из тюрьмы Райкерс-Айленд. Дело обычное: в больницу попадают не только жертвы перестрелок, но и сами стрелки2. Присутствие полиции сильно помогает – не столько в смысле личной безопасности, сколько в качестве катализатора для развития добрых отношений между врачом и пациентом. Из двух зол узник выбирает меньшее; надзиратель в белом халате предпочтительней того, что в синей форме. Да и сама больница – не худшее из мест заключения, даже если заключенному и приходится проводить дни и ночи, не вставая с постели (наручники пристегнуты к спинке кровати). Зато кормят здесь, видимо, поприличнее, чем там, и телевизор можно смотреть сколько влезет.
Попадаются среди постояльцев и такие, чей основной недуг – хроническая бездомность. Взять хотя бы Карабассоса и Вульски. Эту неразлучную парочку привечает сердобольный психиатр, доктор Асеведо. Вот они сидят в ожидании своего благодетеля, два коротышки с залысинами и бакенбардами, как две капли похожие друг на друга (тот, что чуть покрупнее, – Вульски).
– Ну, рассказывай, Карабассос, на что жалуешься.
– Депрессия, доктор.
– Понятно. Что еще?
– Мания, доктор. Паранойя. Иду по улице, смотрю: все против меня.
– Молодец. Дальше?
– Агрессия. Страшные приступы агрессии. В такие минуты я опасен для окружающих.
– Ладно. Переночуешь у нас?
– Ой, доктор, – вздыхает Карабассос, – боюсь, придется.
– Черт с тобой, – соглашается Асеведо, – разместим тебя как-нибудь на шестом этаже.
– Спасибо вам, доктор, спасибо… Только вот как со сном-то быть? Может, перкоцета немножко, а?
– Ну, перкоцет я тебе не дам, а снотворное, так уж и быть, получишь.
– Доктор, вы просто ангел. Может, еще викодина чуть-чуть на всякий случай?
– Карабассос, не перегибай палку. Полтаблетки диазепама, и хватит с тебя… Иди сюда, Вульски, рассказывай.
(Карабассос уходит; на его месте тут же появляется Вульски.)
– Я нахожусь на грани самоубийства, – начинает он тяжелым басом.
– Понятно… И давно находишься?
– Вы надо мной потешаетесь. Потешайтесь. Но если вы откажете мне в приюте и я покончу с собой, эта смерть будет на вашей совести. Вас отдадут под суд!
– Дурак ты, Вульски. Вот тут только что выступал твой друг Карабассос, он поумнее будет. Он доктору не грубил, поэтому сейчас отправится в уютную палату, где его накормят и дадут таблетку. А ты, Вульски, дурак. На улицу я тебя не выкину, но за свое поведение ты будешь ночевать не у нас на шестом, а здесь, в приемнике. И никакого тебе сегодня диазепама.
В рапортах доктора Асеведо пациенты Карабассос и Вульски проходили по ведомству «маниакально-депрессивный психоз». За престарелой Флорой Кабесас был закреплен диагноз «шизоаффективное расстройство». Она наведывалась по два-три раза в неделю, неизменно жалуясь на головокружения, хотя все прекрасно знали, что она ночует у нас потому, что дома ее бьет сын. Рано или поздно каждый из этих завсегдатаев исчезает так же внезапно, как появился.
«Чем больше мы тратим ресурсов на такую благотворительность, тем меньше у нас остается возможностей помочь тем, кто действительно нуждается в нашей помощи, – урезонивал коллег главврач. – Приятно быть матерью Терезой за больничный счет. Но зарплату-то платят за лечение больных. От чего мы лечим Карабассоса или ту же Кабесас? От тяжелой жизни? А когда к нам поступает ребенок, родившийся с пороком сердца, сын или дочь наркоманки, мы ставим ребенка на очередь, потому что у нас нет коек. Потому что на койке покоится задница Карабассоса. Не верите, полистайте отчеты за последнее полугодие…» Отчетов за полугодие я не листал, но и детей наркоманки, стоящих у нас на очереди, тоже не видел. Тем, кто нуждается в помощи больше всего, редко случается добраться до приемного покоя.
В перерывах между абсцессами и ампутациями я выхожу подышать воздухом у служебного входа, старательно не замечая переминающихся рядом завсегдатаев – коренастого Проповедника и долговязого Серхио в шапке-ушанке. Эту ушанку Серхио носит зимой и летом, она нужна, чтобы заглушать голоса. О том, насколько успешно идет борьба с голосами, можно судить также и по растительности: если нижняя часть его лица упрятана в свалявшуюся бороду, значит, ни ушанка, ни нейролептики не помогают. Бедный Серхио забивается в угол; отверну