О г. Розанове, его великих открытиях, его маханальности и философической порнографии. Несколько слов о г. Мережковском и Л. Толстом — страница 2 из 6

опал на Ионические острова и младшая из трех дочерей которого выходит за здешнего помещика) по поводу «письма-строки» спрашивает г. Розанова: «Кто это вам так ясно, кратко и метко высказал впечатление, произведенное на него вашими статьями о поле? Грешный человек, я подумал то же самое: под гнетом духа любодеяния»!..

Неожиданность за неожиданностью…

Чтобы добраться до сердцевины книги г. Розанова, надо преодолеть не только многоэтажное построение из статей самого автора, возражений на них и сочувственных статей и писем, примечаний к ним и примечаний к примечаниям; не только пеструю чащу сообщений «вне темы» о судьбе детей, племянников и племянниц корреспондентов автора; о разных эпизодах из его собственной жизни и жизни его родственников (например, сообщение о том, как покраснела его трехлетняя дочь, когда врач, «среди другого осмотра, раскрыл и стал осматривать ее genitalia»); наконец, не только ряд неожиданностей от глубины глубин до порнографии. Есть и еще трудно преодолимые препятствия. Они заключаются как в самом ходе мысли г. Розанова, так и в способе его изложения.

Одна из статей г. Розанова («Брак и христианство») оканчивается пожеланием читателю «крепкой и осторожной мысли». В одном из примечаний к полемической статье г. Н. Аксакова «О браке и девстве» г. Розанов пишет: «Все это довольно толково и умно, и мы радуемся, что пристальностью (курсив, как и везде выше, принадлежит г. Розанову) рассмотрения одной темы привели даже антагонистов автора к необходимости рассуждать, наконец, точно и внимательно». В действительности, г. Розанов не обладает ни той «пристальностью рассмотрения», которую находит в себе, ни той «крепкою и осторожною мыслью», которой он желает своему читателю, ни той «точностью и внимательностью рассуждения», которую он будто бы внушил «даже» (!) своим антагонистам. В области вопросов, занимающих г. Розанова, едва ли найдется другой писатель, столь же невнимательный к фактам действительности и логике выводов, столь же неточный в своей мысли и ее словесном выражении. С разбегу и без оглядки – это могло бы быть девизом г. Розанова и как мыслителя, и как писателя.

Как-то, в одной из прежних своих статей, г. Розанов построил некоторое теоретическое здание на том факте, что Руже де Лиль написал во всю свою жизнь только одну «Марсельезу». И совсем бы все хорошо вышло, если бы Руже де Лиль действительно только раз в жизни был композитором и ничего, кроме «Марсельезы», не сочинил, но он написал много и очень разнообразных музыкальных произведений. Г. Розанов мог о них не знать; но, казалось бы, та «пристальность рассмотрения», которою он хвалится, та «точность и внимательность рассуждения», которую он внушает другим, обязывает предварительно ознакомиться с тем, о чем собираешься говорить… В другой раз, рассуждая о свойствах ума и характера наследственного духовенства, прошедшего семинарскую школу, г. Розанов иллюстрировал свои положения, между прочим, примерами Ришелье, Мазарини и Шелгунова… С разбегу он не заметил, что это иллюстрации совершенно неподходящие, так как все три названные лица– чистокровные дворяне и в семинарии не бывали. Такими подвигами пристальности, точности, внимательности, осторожности переполнена и книга «В мире неясного и нерешенного». Исчерпать в этом отношении книгу до дна – нет ни возможности, ни, конечно, надобности. Но на двух-трех образцах мы остановимся с некоторою «пристальностью».

По соображениям, которые мы, может быть, поймем ниже (а может быть, так и не поймем), г. Розанов считает нужным остановить внимание читателя на «загадке», которой «никто не разобрал», а именно: «что такое лицо в нас?» Разгадка такова: лицо есть «точка, где тело начинает „говорить“, к которой и сами мы говорим, „обращаемся“; точка, где прерывается немота, откуда прорывается мысль; где начинается особливость и кончается безразличие». Дав это определение, г. Розанов замечает, что и другие части человеческого тела, в несравненно меньшей степени, но обладают известной выразительностью. Таковы локоть и плечо, но в особенности кисть руки и ступня ноги.

«В кисти руки, – говорит г. Розанов, – есть явно затылочная, покрытая легким пушком часть, и личная, лицо, ладонь, голая. Будем внимательны к наблюдениям и не глухи к мелочам человеческих инстинктов: приветствуя, мы касаемся рукою руки и не дотрагиваемся (?), но прикладываем ладонь к ладони, которые сжимают одна другую. Образовалась фразировка рукопожатий, без придумывания, само собой: руки ласкаются. Холодно, при почтительности, целуя руку, мы ее целуем в глухую затылочную часть (верхнюю, с пушком); но поразительно, что в неге и страсти мы повертываем ее, довольно неудобно для нее, и целуем в лицо, в ладонь, где сплетаются таинственные линии, задатки черт лица. В минуту особо горячей молитвы мы почему-то „воздеваем руки“; руки кого-то ищут, тянутся к кому-то; и станем следить, до чего это любопытно: мы обе кисти руки повертываем ладонями к образу, св. Лику; т. е. мы становимся на молитву всеми в себе лицами (священник во время херувимской песни)».

Станем, в самом деле, следить, до чего это выходит любопытно у г. Розанова. Оставим пока в стороне все, что мы целуем и вообще делаем «в неге и страсти». Этот приятный сюжет г. Розанов постоянно и не случайно, а принципиально сопоставляет и связывает с молитвой, и мы еще с ним встретимся. Остановимся на молитве. Что в молитве люди так или иначе воздевают руки, это верно, но, не говоря о том, что мы и в самом обыкновенном разговоре жестикулируем руками, г. Розанов подчеркивает значение именно ладони руки, следовательно, рука в целом в его рассуждении ни при чем. А что касается ладоней, то священник во время херувимской, по раз навсегда установленному ритуалу, действительно обращает, говоря языком г. Розанова, «все свои лица к св. Лику». Но это делает именно священник и именно во время херувимской. «Мы» же, то есть вообще христиане, поступаем на молитве как раз наоборот: или складываем ладонь с ладонью, то есть закрываем свои ручные «лица» одно другим, или, осеняя себя знамением креста, опять же обращаем почти закрытую перстосложением ладонь к себе; иные, в особенности католики, в молитвенном экстазе бьют себя в грудь или, скорбя о грехах своих, закрывают лицо руками, причем ладоней не выворачивают. До чего это любопытно…

Покончив с «эмбрионами» лиц, то есть с ладонью руки и ступней ноги (краткости ради пропускаем курьезы о ступне), г. Розанов переходит к полному, настоящему лицу.

«Есть, – рассуждает он, – лица мужские и женские, но нет лиц „математических“ и „филологических“. Я хочу сказать, что строение лица не обусловлено вовсе предметами и характером теоретической деятельности человека, как можно было бы ожидать по его положению и, казалось бы, тесной зависимости от головного мозга; но есть что-то в нем, указывающее на зависимость его от пола, текучесть из пола. Есть лица отроческие, юношеские, мужские, старческие; но и отрочество, и юность, и мужество, и старость суть стадии в жизни пола, его утренняя дремота, поздний сон, его день и зной полудня. Нет вовсе „музыкальных“ и „живописных“ лиц, но есть „целомудренные“ и „развратные“: очевидно, что лицо есть отсвет пола, его далеко отброшенное, но точное и собранное, сосредоточенное устремление… Лев Толстой, столь гениальный в психическом анализе, собственно, везде дает нам психологию возраста и пола; например, нарисовав столько поразительно жизненных фигур – Наташа, Соня, кн. Марья в „Войне и мире“, Долли, Китти, Анна, Варенька в „Ан. Карениной“ – он даже не упоминает ни об одной из них, была ли она чему-нибудь выучена. Так сказать, „филологические“ и „математические“ черты в лице человеческом у него вовсе отсутствуют; но вся полнота выражения лица сохранилась при этом; много выиграв в жизненности, они ничего не утратили в осмысленности… Вся почти необозримая по разнообразию деятельность Толстого примыкает к теме „Детства и отрочества“. „Крейцерова соната“, например, – что она такое, как не „плач неутешной души“ над поруганным в мире материнством, над оскверняемыми в самых его родниках „детством“ и „отрочеством“… Толстой не знает, т. е. он отвергает иную психологию, кроме как психологию пола и возраста; но если взять и весь круг его забот, тревог, его ожесточенности против „нашей цивилизации“, „плодов“ нашего „просвещения“, не трудно открыть их всех общий родник в страхе и отвращении к тому же загрязненному или без внимания обходимому „детству“ и всему, что его вынашивает, т. е. к человеку в рождающих его глубинах… Толстой непрерывно внимает полу».

Нелегко разобраться во всей этой путанице, не сразу даже поймешь, почему г. Розанову вздумалось ставить вопрос именно так, как он его ставит. Филологических и музыкальных лиц действительно нет, как нет и лиц музыкальных и живописных, а мужские и женские и, пожалуй, целомудренные и развратные – существуют. Но что из этого следует? и почему г. Розанову понадобились в данном случае филология и математика? «Строение лица» зависит от множества условий, в том числе, конечно, и от пола, наглядным свидетельством чего служат так называемые вторичные половые признаки – присутствие и отсутствие бороды. Но совершенно неизвестно, почему перед умственным взором г. Розанова стоит дилемма: или пол, или «предмет и характер теоретической деятельности». Тем более это странно, что головной мозг, который, как мы, вероятно, увидим, вообще не в авантаже у г. Розанова обретается, ведает не одну теоретическую деятельность. Что умственное напряжение, в особенности в ряду поколений, накладывает на человеческое лицо свою печать, в этом нет никакого сомнения, хотя это часто маскируется разными пертурбационными влияниями, и хотя, с другой стороны, искать в лице отражения той или другой специальной отрасли знаний есть нелепость, которую не стоило ни предпринимать, ни опровергать. Во всяком случае, как мужские, так и женские лица одинаково бывают умные и глупые, суровые и нежные, властные и кроткие, жестокие, зверские, мрачные, веселые и т. д., и т. д. Все это г. Розанов заслонил для себя измышленными им самим «филологическими» и «математическими» чертами, отсутствие которых в героинях Толстого он так победоносно констатирует. Достойно внимания, что он ищет их только в героинях Толстого, в женщинах, хотя распространяет свое суждение на оба пола; между тем, в описании наружности Сперанского, например, или генерала Пфуля он бы мог, пожалуй, найти и отражение предмета и характера теоретической деятельности. А что на лицах светских героинь гр. Толстого (притом, как в «Войне и мире», начала прошлого века), не отразился предмет и характер их теоретической деятельности, так это, я полагаю, объясняется довольно просто: ни филологией, ни математикой и никакой иной теоретической деятельностью эти дамы не занимались. Не смущают г. Розанова и лица детские, отроческие, мужские, старческие, – все это, говорит он, стадии в развитии пола, как будто и в самом деле между ребенком, юношей, стариком нет никакой разницы, кроме их отношения к половой жизни. «И станем следить, до чего это любопытно». Объявив возраст исключительно стадией в развитии жизни пола, г. Розанов говорит, что «Тол